СЭР ВАЛЬТЕР МЭРФ И АББАТ ПОЛИДОРИ 37 глава




— Я все понимаю, господин Родольф.

— Такое же положение и у Луизы; я и принес вам разрешение повидаться с нею для того, чтобы вы попросили ее никому не говорить о том, в чем она мне открылась; она знает, о чем речь.

— Можете не сомневаться, я все ей скажу, господин Родольф.

— Одним словом, Луиза не должна никому жаловаться в тюрьме на ненависть хозяина к ней, это очень важно. Но от адвоката, который придет к ней от моего имени, чтобы условиться о том, как он будет ее защищать, ей ничего скрывать не следует. Смотрите же, в точности передайте ей мои советы.

— Будьте спокойны, сосед, я ничего не забуду, память у меня, как говорится, добрая. Но что это я толкую о доброте! Это вы — сама доброта и само великодушие! Как только кто-нибудь окажется в беде, вы уже тут как тут.

— Я уже сказал вам, соседка, что сам я всего-навсего скромный коммивояжер; но когда я где-нибудь встречаю честных и порядочных людей, которые заслуживают покровительства, я рассказываю о них важной и милосердной особе: человек этот полностью мне доверяет, и он приходит к ним на помощь. Вот и весь секрет.

— А где вы теперь сами живете, после того как уступили свою комнату семейству Морелей?

— Я поселился... в меблированных комнатах.

— О, мне бы это было не по душе! Жить там, где до тебя уже кто-то жил, — это все равно, как если бы кто-нибудь посторонний все время жил вместе с тобою.

— Ну, я ведь там только ночую, так что...

— Согласна, это уже не так противно. И все-таки, господин Родольф, это не для меня. Моя комнатка доставляет мне столько радости! Я жила в ней тихо и скромно, но зато спокойно и никогда не думала, что на меня может свалиться такое горе. И вот, пожалуйста... Нет, я даже передать вам не могу, какой удар нанесла мне беда, случившаяся с Жерменом. Правда, я и раньше видела, в какой нужде живут Морели, да и другие тоже, достойные жалости; но в конце концов нищета — это нищета, она всем беднякам грозит, ее ждут, и потому она никого не застанет врасплох, и каждый помогает соседу, как может. Нынче в нужде — один, завтра — другой. По-моему, если сохранять бодрость духа и веселый нрав, всегда выйдешь из трудного положения. Но когда видишь, как бедного малого, доброго и порядочного человека, вашего давнего друга, сажают в тюрьму вместе со злодеями, обвинив его в краже!.. Ах, конечно же, господин Родольф, по правде говоря, тогда у тебя руки опускаются, мне и в голову не приходило, что такое горе возможно, и оно переворачивает всю душу.

При этих словах большие глаза Хохотушки наполнились слезами.

— Мужайтесь! Мужайтесь, соседка! Когда вашего друга оправдают, обычная веселость к вам вернется.

— Ох! Разумеется, его должны оправдать. Достаточно будет судьям прочесть письмо, которое он мне прислал, и они сразу все поймут, не правда ли, господин Родольф?

— Письмо Жермена и впрямь такое безыскусственное и трогательное, что в его правдивость сразу веришь; кстати, позвольте мне снять с него копию, она понадобится для успешной защиты Жермена.

— Конечно же, господин Родольф. Если бы я не писала как курица лапой, несмотря на все уроки, что мне давал славный Жермен, я бы сама переписала письмо для вас, но почерк у меня такой скверный, такой неразборчивый, а потом я столько ошибок делаю!..

— Я попрошу вас только доверить мне это письмо до завтрашнего дня.

— Вот оно, любезный сосед, но вы будете очень осторожны, не правда ли? Я сожгла все любовные записочки, которые мне присылали господин Кабрион и господин Жиродо в первую пору нашего знакомства: они украшали свои письма пылающими сердцами и голубками, надеялись, что я клюну на их льстивые речи; но это бедное письмецо Жермена я непременно сохраню, и другие его письма тоже, если он будет мне писать. Ведь правда, господин Родольф, то, что он обращается ко мне с просьбой о небольших услугах, говорит в мою пользу?

— Разумеется, это доказывает, что вы — самая замечательная подруга, о какой можно только мечтать. Но вот я о чем подумал: зачем вам ехать одной на квартиру господина Жермена? Хотите, я составлю вам компанию?

— С огромным удовольствием, сосед. Ведь оглянуться не успеешь — и наступит ночь, а вечером я очень не люблю быть одна на улице; уж не говорю о том, что мне нужно еще отвезти платье в мастерскую возле Пале-Рояля. Боюсь только, забираться так далеко будет для вас утомительно, да вы, чего доброго, и соскучитесь.

— Вовсе нет... Мы наймем фиакр.

— Правда?! О, как было бы приятно прокатиться в карете, не будь у меня так горько на душе! А горе меня, должно быть, сильно гложет: ведь в первый раз с тех пор, как я тут живу, я за весь день ни разу не запела. И пташки мои ничего понять не могут. Бедняжки! Они-то ведь не знают, в чем дело; два или три раза папаша Пету уже начинал свою песню, чтобы побудить и меня запеть; я хотела было тоже запеть ему в ответ. Но куда там! Через минуту я уже расплакалась. Тогда и Рамонетта подала голосок, но я не в силах была ответить и ей.

— Какие странные имена вы придумали для ваших птиц: папа Пету и Рамонетта...

— Что верно, то верно, господин Родольф. Но ведь мои пташки скрашивают мое одиночество, они — мои лучшие друзья; а дала я им имена тех славных людей, которые скрашивали мне детство; они тоже были мне самыми лучшими друзьями; я уж не говорю о сходстве между ними и канарейками: ведь папа Пету и мама Рамонетта были всегда веселы и пели как божьи пташки.

— Ах да, теперь я припоминаю, ведь именно так звали ваших приемных родителей.

— Да, любезный сосед; я и сама понимаю, что называть так птиц смешно, но ведь это мое дело. Кстати, как раз поэтому я убедилась, что у Жермена очень доброе сердце.

— Каким образом?

— Видите ли, господин Жиродо и господин Кабрион... особенно, Кабрион... постоянно подшучивали и насмехались над именами моих пташек; подумать только, говорили они: назвать кенара «папа Пету»! Господин Кабрион просто не слезал с этой темы, все время зубоскалил, без конца. Ну, будь это петух, толковал он, тогда, пожалуйста, в добрый час, можно было назвать его «Пету». И не смешно ли называть канарейку Рамонеттой: ведь это напоминает гордое испанское имя «Рамона»! В конце концов он до того меня разозлил, что я два воскресенья подряд отказывалась ходить с ним на прогулку, потому что решила его проучить; я ему твердо сказала, что, если он снова примется за свои шуточки, которые меня так огорчают, я никогда никуда с ним ходить не буду.

— Какое мужественное решение!

— Да, оно мне не легко далось. Знаете, господин Родольф, я всегда ждала воскресных дней, как всякая верующая ждет Спасителя. Ведь так тоскливо сидеть одной у себя в комнате, когда стоит хорошая погода! Но все равно: я решила, что лучше пожертвовать воскресной прогулкой, чем опять выслушивать насмешки господина Кабриона над тем, что я глубоко почитаю. Спору нет, если бы не та причина, о какой я вам рассказала, я бы и сама предпочла назвать милых моих пташек по-иному... Знаете, мне так нравится одно имя — Колибри... Так вот, я отказалась от этого красивого имени, потому что никогда не стану звать моих птичек иначе, я буду звать их только папа Пету и Рамонетта! Иначе мне будет казаться, что я забываю моих славных и добрых родителей, что я от них отступаюсь, не правда ли, господин Родольф?

— Вы правы, вы совершенно правы. Ну а Жермен, он не потешался над этими именами?

— Напротив. Они только в первый раз показались ему странными, как и всем остальным; и это понятно. Но когда я привела ему свои резоны — кстати сказать, я приводила их и господину Кабриону, — у Жермена слезы выступили на глазах. И в тот самый день я сказала себе: «У господина Жермена очень доброе сердце. У него только один недостаток — он всегда такой грустный». И знаете, господин Родольф, на беду, я его этим укоряла. Но тогда-то я не понимала, как это можно все время грустить, зато теперь я это слишком хорошо понимаю... Ну вот моя работа и закончена, сверток завязан, можно его нести. Не подадите ли вы мне мою шаль, сосед? Ведь на дворе еще не так холодно, чтобы надевать пальто.

— Мы поедем в экипаже; я довезу вас до места, а потом привезу обратно домой.

— Ах да, правда, так мы быстрее доедем и быстрее вернемся, много времени сбережем.

— Но вот я о чем подумал: если вы станете в тюрьмы ходить, это будет в ущерб вашей работе.

— А вот и нет, вовсе нет! Я уже все прикинула. Во-первых, есть же воскресенья, и я буду навещать Луизу и Жермена в воскресные дни, это заменит мне прогулки и развлечения; а потом на неделе я еще разок или два буду приходить к ним в тюрьму, на это у меня будет уходить по три часа, не так ли? Ну вот, чтобы управиться, я каждый день стану работать на час больше, буду ложиться не в одиннадцать вечера, а в полночь и сберегу тем самым часов семь, а то и восемь в неделю, их-то я употреблю на то, чтобы навестить Луизу и Жермена. Как видите, я гораздо богаче, чем кажется, — прибавила Хохотушка с улыбкой.

— А вы не боитесь, что будете слишком уставать?

— Подумаешь, привыкну! Ко всему привыкают. А потом, ведь это не навек же.

— Вот ваша шаль, милая соседка. Сегодня я буду вести себя скромнее, чем вчера, и не стану прикладываться губами к вашей очаровательной шейке.

— Ах, сосед, одно дело вчера, отчего было не пошутить и не посмеяться! Но сегодня все совсем другое. Осторожно, не уколите меня.

— Смотрите-ка, булавка согнулась.

— Не беда! возьмите другую, там, в подушечке для булавок. Ах! Я совсем позабыла, не окажете ли вы мне еще одну услугу, сосед?

— Приказывайте, соседка.

— Пожалуйста, очините хорошенько мне перо, то, что побольше: воротившись домой, я напишу письмецо бедному Жермену, сообщу, что все его поручения выполнены. Он завтра рано утром получит от меня эту весточку, и настроение у него будет получше.

— А где у вас перья лежат?

— Вон там, на столе, а перочинный нож — в ящике. Погодите, я зажгу свечу, а то уже смеркается.

— Ну, для того, чтобы очинить перо, это не помеха.

— Все равно, мне надо получше завязать чепчик. Хохотушка чиркнула серной спичкой и зажгла огарок,

воткнутый в начищенный до блеска подсвечник.

— Черт побери, у вас, я вижу, стеариновая свеча, соседка! Какая роскошь.

— Я так редко зажигаю ее, что она обходится мне не дороже сальной свечи, а копоти куда меньше.

— Стало быть, не дороже?

— Да нет же, господи! Я ведь покупаю огарки на вес, и полфунта хватает мне чуть ли не на год.

— Однако что-то я не вижу у вас никаких приготовлений к обеду, — заметил Родольф, старательно чинивший перо, пока гризетка, стоя перед зеркалом, старательно завязывала свой чепчик.

— А мне нисколько есть не хочется. Утром я выпила чашку молока с хлебом, вечером выпью другую, с меня и довольно.

— А вы не хотите без всяких церемоний пообедать со мною, после того как мы побываем в доме Жермена?

— Большое спасибо, сосед, но у меня так тяжко на душе... В другой раз я с удовольствием пообедаю с вами. Знаете что: накануне того дня, как Жермену выйти из тюрьмы, я сама напрошусь на обед, а потом вы поведете меня в театр.

— Условились, соседка; поверьте, я не забуду о нашем уговоре. Но сегодня вы решительно отказываетесь?

— Да, господин Родольф, ведь я буду слишком унылой спутницей, не говоря уж о том, что обед отнял бы у нас слишком много времени. Подумайте сами... ведь именно сейчас мне никак нельзя попусту тратить время, у меня нет теперь и пятнадцати свободных минут.

— Ну что ж, в таком случае я отказываюсь от этого удовольствия... но только на сегодня.

— Возьмите мой сверток, сосед, и проходите вперед, я запру дверь.

— Вот вам отменное перо. А теперь давайте ваш сверток.

— Будьте осторожны, не помните его, ведь там тафта, а на ней остаются складки; держите сверток одной рукой и сильно не сжимайте. Вот так хорошо, идите же, я вам посвечу.

Родольф начал спускаться по лестнице, теперь уже Хохотушка шла впереди.

Проходя мимо швейцарской, они оба увидели г-на Пипле: он приближался к ним из глубины крытого прохода, руки у него бессильно висели вдоль тела; в одной руке привратник держал вывеску, извещавшую прохожих о его тесной дружбе с Кабрионом, а в другой нес портрет окаянного художника.

Отчаяние Альфреда было столь беспросветно, что он шел, уронив голову на грудь, так что видна была только широкая тулья его цилиндра.

При виде привратника, который, понурившись, шел прямо на Родольфа и Хохотушку, можно было сказать, что он похож на барана или на бравого бретонского чемпиона по борьбе, готовящегося к схватке.

И тут на пороге швейцарской показалась Анастази; заметив мужа, она закричала:

— Ах ты, милый мой старичок, наконец-то ты дома! Что ж тебе сказал комиссар полиции? Альфред, Альфред! Будь повнимательнее, ты, того и гляди, врежешься в лучшего из моих жильцов и выколешь себе глаза! Извините, господин Родольф, этот негодяй Кабрион все сильнее и сильнее терзает моего Альфреда. Я уверена, кончится тем, что он сведет с ума бедного моего старичка!!! Альфред, да ответь же, наконец!

Услышав милый его сердцу голос, г-н Пипле вскинул голову: на его лице были написаны горечь и скорбь.

— Так что ж тебе сказал комиссар? — снова спросила Анастази.

— Анастази, нам придется собрать наши скромные пожитки, прижать к груди наших друзей, сложить чемоданы и покинуть Париж... Францию... мою прекрасную Францию! Потому что отныне, будучи уверен в своей безнаказанности, этот изверг станет преследовать меня везде и всюду... во всех департаментах королевства...

— Выходит, комиссар?!

— Комиссар! — завопил в яростном негодовании г-н Пипле. — Комиссар!.. Он рассмеялся мне прямо в лицо...

— Рассмеялся тебе прямо в лицо?.. Тебе, человеку, у которого такой внушительный вид, что, если не знать твоих достоинств и добродетелей, тебя можно принять за набитого дурака!!!

— Так вот: несмотря на то, что я самым почтительным образом изложил ему множество претензий и жалоб на этого окаянного Кабриона... этот муниципальный чиновник со смехом... да, со смехом... я даже осмеливаюсь сказать, с неприличным смехом поглядел на вывеску и на портрет, которые я принес как вещественные доказательства, и сказал мне в ответ: «Послушайте, милейший, ваш Кабрион престранный субъект, шутник дурного тона; не обращайте же внимания на его глупые шутки. Я от души советую вам посмеяться над всем, что произошло, потому как тут есть над чем посмеяться!» — «Посмеяться над тем, что произошло, суддаррь! — воскликнул я. — Вы мне советуете над всем этим посмеяться!..

Но ведь меня гложет горе... Этот проходимец отравляет мне жизнь... Он афиширует нашу мнимую дружбу, он меня с ума сведет... Я требую, чтобы его взяли под стражу, чтобы его выслали... хотя бы за пределы моего квартала...» — Тут комиссар улыбнулся и вежливенько указал мне на дверь... Я хорошо понял его жест, и вот я здесь.

— Никудышный, совсем никудышный чиновник!.. — взорвалась г-жа Пипле.

— Все кончено, Анастази... все кончено... надеяться нам больше не на что! Во Франции нет больше правосудия... меня самым безжалостным образом принесли в жертву!..

Закончив свою речь, г-н Пипле с остервенением швырнул вывеску и портрет Кабриона в глубь крытого прохода...

Родольф и Хохотушка, пользуясь темнотой, чуть заметно улыбнулись, видя столь бурное отчаяние г-на Пипле.

Анастази изо всех сил старалась успокоить своего супруга, а лучший из ее жильцов, выразив в нескольких словах свое сочувствие привратнику, покинул дом на улице Тампль вместе с Хохотушкой; на улице оба уселись в фиакр, чтобы отправиться в дом, где жил Франсуа Жермен.

Глава XV.

ЗАВЕЩАНИЕ

Франсуа Жермен жил на бульваре Сен-Дени, в доме номер одиннадцать. Мы напоминаем читателю, который, без сомнения, об этом забыл, что г-жа Матье, промышлявшая бриллиантами — мы говорили о ней в связи с гранильщиком алмазов Морелем, — проживала в том же доме, что и Жермен.

Во время долгой поездки с улицы Тампль на улицу Сент-Оноре, где жила владелица портняжной мастерской, куда девушка хотела сперва отвезти готовый заказ, Родольф имел возможность еще лучше оценить прелестную натуру юной гризетки. Как и все добрые от природы и преданные своим ближним люди, Хохотушка не отдавала себе отчета в том, как деликатно и великодушно ее поведение, — она считала его совершенно естественным.

Родольфу было бы легко и просто щедро обеспечить настоящее и будущее Хохотушки, что позволило бы ей по велению сердца навещать и утешать в тюрьме Луизу и Жермена и не думать о том, что ей предстоит тратить много времени, урывая его от своего упорного труда — единственного источника ее существования; однако принц опасался, что он этим уменьшит заслугу самоотверженной гризетки, сделав ее жертву слишком уж легкой; твердо решив вознаградить редкостные и чудесные достоинства, которые ему открылись в ней, Родольф не хотел раньше времени прекращать это новое и занимавшее его испытание.

Надо ли говорить, что, если бы здоровье юной девушки могло хоть в какой-то мере пошатнуться из-за чрезмерной работы, которую она мужественно взваливала на себя для того, чтобы еженедельно посвящать несколько часов дочери гранильщика и сыну Грамотея, Родольф немедленно пришел бы на помощь той, кому покровительствовал.

С глубоким и радостным волнением он изучал характер девушки, такой веселой от природы и еще не привыкшей к истинному горю: даже теперь мгновенные вспышки ее веселости порой прорывались наружу.

Приблизительно через час, когда они уже побывали на улице Сент-Оноре, фиакр остановился на бульваре Сен-Дени возле довольно неказистого дома номер одиннадцать.

Родольф помог девушке выйти из экипажа; она заглянула к привратнику и передала записку Жермена, не забыв вручить этому стражу порядка предназначенное ему вознаграждение. Благодаря приветливости и любезному обхождению, сына Грамотея везде любили. Собрат г-на Пипле был сильно огорчен, узнав, что их дом лишается такого порядочного и вежливого жильца. Именно так он и выразился.

Вооружившись свечой, гризетка присоединилась к своему спутнику; привратник должен был подняться наверх несколько позже, чтобы выслушать последние распоряжения.

Комната Жермена находилась на пятом этаже. Подойдя к двери, Хохотушка сказала Родольфу, протягивая ему ключ:

— Возьмите, сосед... и отоприте, пожалуйста, дверь; у меня ужасно руки дрожат... Вы станете надо мной смеяться, но как подумаю о том, что бедный Жермен никогда сюда больше не вернется... мне чудится, что я вхожу в комнату покойника...

— Будьте благоразумны, соседка, выкиньте из головы такие мысли.

— Я, конечно, не права, но ничего с собой поделать не могу!

Проговорив эти слова, девушка смахнула слезинку. Родольф не был так взволнован, как его спутница, но тем не менее и он испытывал тягостное чувство, входя в это скромное жилище.

Зная, каким гнусным преследованиям подвергали и, быть может, продолжают подвергать Жермена сообщники Грамотея, Родольф догадывался, сколько печальных вечеров провел злополучный юноша в своем одиноком убежище.

Девушка поставила свечу на стол.

Комната молодого человека была обставлена очень просто; в ней стояли кушетка, комод, секретер орехового дерева, стол и четыре стула с соломенными сиденьями; на окнах висели белые холщовые занавески, такими же занавесками был задернут и альков; единственным украшением комнаты можно было назвать стоявший на камине графин и — рядом с ним — стакан.

По измятой постели можно было догадаться, что Жермен, в ночь накануне ареста, видимо, отдыхал на ней прямо в одежде, и всего несколько минут.

— Бедный малый! — грустно сказала девушка, с интересом разглядывая обстановку комнаты. — Сразу видно, что он больше не жил по соседству со мной... Тут все прибрано, но не чувствуется заботливой женской руки, везде полно пыли, занавеси продымлены, стекла в окнах тусклые, пол не навощен... Ах, как непохожа эта комната на ту, где он жил, на улице Тампль: та была, пожалуй, не лучше, но зато выглядела куда веселее, потому что там, как у меня самой, все блестело чистотою...

— Ну, это понятно: ведь вы были рядом и вовремя давали ему добрые советы.

— Да посмотрите же! — воскликнула девушка, показывая на смятую постель. — Он, должно быть, не ложился спать в ту последнюю ночь, так его терзала тревога. Гляньте-ка, а вот и забытый им носовой платок, он еще влажный от слез. Это сразу заметно...

Хохотушка взяла платок и прибавила:

— Жермен хранил косыночку из оранжевого шелка, которую я подарила ему на память, когда мы оба были счастливы; а я сохраню этот носовой платок в память о его невзгодах; уверена, что он на меня за это не рассердится.

— Напротив, он будет просто счастлив, ведь это же говорит о вашей привязанности к нему.

— Ну, а теперь пора подумать о вещах более серьезных: я быстро соберу узелок с бельем — оно, должно быть, лежит в комоде — и отнесу к нему в тюрьму; мамаша Бувар — я приведу ее сюда завтра — позаботится об остальном... Но прежде всего я хочу отпереть секретер, надо ведь взять бумаги и деньги, которые Жермен просит меня сохранить.

— Я тоже об этом подумал, — проговорил Родольф. — Кстати, Луиза Морель вернула мне тысячу триста франков золотом, которые ей вручил Жермен, чтобы покрыть долг ее отца; но я уже раньше уплатил по векселю, эти деньги у меня с собой, и они принадлежат Жермену, так как он вернул эту сумму нотариусу; я хочу передать эти деньги вам, вы присоедините их к тем, которые он поручил вам хранить.

— Как вам будет угодно, господин Родольф; и все же я предпочла бы не иметь у себя дома такой крупной суммы: теперь столько воров развелось!.. Бумаги еще куда ни шло... за них бояться нечего, а вот деньги, держать их у себя просто опасно...

— Пожалуй, вы правы, соседка; хотите, я возьму на себя заботу обо всех этих деньгах? Если Жермену что-нибудь понадобится, вы мне только сообщите — я дам вам свой адрес, — и я немедленно пришлю вам такую сумму, какую он просит.

— Знаете, сосед, я не решалась попросить вас оказать мне именно эту услугу; так будет гораздо лучше, я отдам вам на хранение и те деньги, что выручу от продажи мебели а вещей. А теперь давайте поищем эти бумаги, — сказала молодая девушка, отпирая секретер и выдвигая несколько ящичков. — Ах, должно быть, вот они. Видите, большой конверт. Боже мой! Взгляните сами, господин Родольф, какая грустная на нем надпись.

И девушка прочла взволнованным голосом:

— «В том случае, если я умру насильственной смертью или по какой-нибудь иной причине, прошу того, кто отопрет секретер, отнести все эти бумаги в дом номер семнадцать по улице Тампль мадемуазель Хохотушке, модистке». Могу я распечатать конверт, господин Родольф?

— Разумеется, ведь Жермен написал вам, что среди бумаг, лежащих в конверте, есть и письмо, адресованное вам.

Девушка сломала сургучную печать; в большом конверте лежало несколько листков бумаги и писем, на одном из небольших конвертов была надпись: «Мадемуазель Хохотушке».

Вот что гризетка в нем прочла:

— «Мадемуазель, когда вы станете читать это письмо, меня уже не будет на свете... Если, как я того опасаюсь, я умру насильственной смертью, попав в западню вроде той, какую я недавно избежал, некоторые сведения, собранные вместе в тетрадке, озаглавленной «Заметки о моей жизни», помогут напасть на след убийц».

— Ах, господин Родольф! — воскликнула девушка, переставая читать. — Теперь меня больше не удивляет, почему он всегда был такой грустный! Бедный Жермен! Его все время терзали такие ужасные мысли!

— Да, он, видимо, был всем этим сильно удручен; но, поверьте, самые мрачные для него дни уже миновали.

— Увы! Я так этого хочу, господин Родольф! Но ведь Жермен теперь в тюрьме..., и его обвиняют в воровстве.

— Будьте спокойны: как только его невиновность будет доказана, ему больше не придется жить в одиночестве, он найдет вокруг себя много друзей. Во-первых, это будете вы, а затем — его горячо любимая мать, с которой он был разлучен с самого детства.

— Его мать? А разве мать Жермена жива?

— Да... Она долго считала, что сын для нее навсегда потерян. Судите сами, как она будет рада, когда вновь свидится с ним, полностью оправданным от гнусного обвинения, которое выдвинули против него! Вот почему у меня есть все основания сказать вам, что самые мрачные, самые горькие дни для Жермена уже позади. Но ничего не говорите ему о матери. Я доверил вам эту тайну потому, что вы так великодушно интересуетесь судьбой Жермена, и надо, чтобы к вашей преданности не примешивалось, по крайней мере, слишком сильное беспокойство за его будущее.

— Я вам так благодарна, господин Родольф! Будьте уверены: я свято сохраню эту тайну.

И она снова начала читать вслух письмо Жермена:

— «Если вы захотите, мадемуазель, бросить хотя бы беглый взгляд на эти заметки, вы увидите, что всю свою жизнь я был очень несчастен... за исключением лишь того времени, когда я жил рядом с вами... То, о чем я никогда бы не решился сказать вам, вы прочтете в тетрадке, которую я назвал: «Единственные дни, когда я был счастлив».

Почти каждый вечер, расставаясь с вами, я доверял бумаге утешавшие меня мысли, которые внушала мне ваша приязнь, и только они одни скрашивали мою горестную жизнь. То, что у вас было лишь дружеским расположением, у меня было любовью. Я скрывал от вас эту мою любовь до той самой минуты, когда я становлюсь для вас только печальным воспоминанием. Мой жребий был так ужасен, что я никогда бы не заговорил с вами о своем чувстве: хотя оно глубоко и искренне, оно могло бы навлечь на вас беду.

Теперь мне остается высказать свое последнее желание, и я уповаю на то, что вы его исполните.

Я наблюдал, с каким достойным восхищения мужеством вы трудитесь и как много требуется благоразумия и умеренности, чтобы жить на скудный заработок, который стоит вам таких усилий; часто, ничего вам не говоря, я трепетал при одной мысли, что какой-нибудь недуг, вызванный непосильной работой, может поставить вас в ужасное положение, о чем я без дрожи и помыслить не мог. Мне очень радостно думать, что я могу, по крайней мере, избавить вас от грозящих вам невзгод и, быть может, даже... от нищеты, о чем вы по молодости и беззаботному нраву, к счастью, не задумываетесь».

— Что он хочет всем этим сказать, господин Родольф? — с удивлением спросила Хохотушка.

— Читайте дальше... сейчас мы поймем.

— «Я знаю, как скромно вы живете, и потому даже небольшая сумма послужит вам подспорьем в трудные времена; я человек совсем не богатый, но благодаря бережливости скопил на черный день полторы тысячи франков, поместив их у одного банкира: это все, чем я располагаю. В моем завещании, которое вы найдете в этом конверте, я осмеливаюсь отказать их вам; примите же этот дар от вашего друга, от вашего брата... которого больше нет в живых».

— Ах, господин Родольф! — воскликнула девушка, обливаясь слезами и протягивая принцу письмо Жермена. — Мне так больно от этих его слов. Добрый Жермен! Он еще заботится о моем будущем! Ах, господи! Какое же у него чуткое сердце, какая прекрасная душа!

— Да, он достойный и славный молодой человек! — подхватил с волнением Родольф. — Но успокойтесь, дитя мое: благодарение богу, Жермен не умер; а это заранее составленное им завещание зато помогло вам узнать, как сильно он вас любил и любит...

— Подумать только, господин Родольф, — продолжала Хохотушка, вытирая слезы, — а я — то об этом и не догадывалась! В начале нашего знакомства мои соседи — господин Жиродо и господин Кабрион — все время толковали о своей, как они выражались, пламенной страсти; но, поняв, что это ни к чему не ведет, они мало-помалу перестали говорить мне о своих чувствах; а вот Жермен, напротив, никогда не говорил о своей любви. Когда я предложила ему мою дружбу, он охотно согласился, и с той поры мы жили как настоящие друзья, как добрые товарищи. Но знаете... теперь-то я могу вам чистосердечно признаться, господин Родольф, я ничего не имела бы против, если бы Жермен, как и другие, сказал бы, что он меня любит.

— И, по правде сказать, вас... немного удивляло, что он этого не говорил?

— Да, господин Родольф, я думала, все дело в том, что он постоянно грустит...

— И немного сердились на то, что он всегда такой грустный?

— Да, то был его единственный недостаток, — простодушно призналась гризетка, — но теперь-то я его прощаю... Теперь я даже сержусь на себя за то, что упрекала его в этом.

— Ну понятно: ведь вы теперь знаете, что, к несчастью, у него было много причин для печали, а потом... вы ведь сейчас уже понимаете, что, несмотря на его постоянную грусть... он вас по-настоящему любил, не так ли? — спросил Родольф, улыбаясь.

— Это правда... когда тебя любит такой славный малый, ведь это очень лестно... не правда ли, господин Родольф?

— И в один прекрасный день вы, быть может, разделите его чувство.

— Конечно, все может статься, господин Родольф! Мне так жаль бедного Жермена. Я мысленно ставлю себя на его место... Если в ту минуту, когда бы я чувствовала себя всеми забытой и заброшенной, всеми презираемой, какой-нибудь настоящий друг выказал бы ко мне еще большую нежность, чем я ожидала, я была бы так счастлива! — Немного помолчав, девушка со вздохом прибавила: — Но, с другой стороны, мы ведь оба... люди бедные, и полюбить друг друга было бы, пожалуй, для нас неразумно. Знаете, господин Родольф, пока я не хочу об этом думать, возможно, я и обманываюсь в своем чувстве; но одно я скажу наверняка: до тех пор, пока Жермен останется в тюрьме, я буду делать для него все, что смогу. Ну, а когда он выйдет на волю, у нас будет достаточно времени понять, что я к нему испытываю: любовь или только дружбу; и если это любовь, ничего не поделаешь, сосед... стало быть, между нами будет любовь... Но сейчас мысль об этом будет мне только мешать, я не буду знать, как себя вести... Однако уже темнеет, господин Родольф, соберите, пожалуйста, все бумаги, а я тем временем приготовлю для него немного белья. Ах, я и забыла про мешочек, где лежит оранжевая косыночка, которую я подарила Жермену. Он, должно быть, в ящике. Да, вот он! Поглядите, до чего красивый, с вышивкой! Бедный Жермен, он хранил мою косыночку, точно святыню какую! Я хорошо помню тот день, когда в последний раз ее надевала, а потом подарила ему... Он был до того рад, до того рад!..



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: