— Неужели, генерал? Вот горе! Как... мы больше не будем работать под вашим началом?..
— Я на половинном жалованье, мой славный Бурден... А теперь буду в отставке...
— Но кто же эти злые люди?
— Представьте себе, что один из самых неистовых преследователей — вор, вышедший из тюрьмы, поручил мне востребовать какие-то несчастные семьсот франков, я востребовал, получил деньги, но растратил эту сумму, а также деньги многих других, в неудачных финансовых операциях, и все эти канальи подняли такой визг, что был выдан ордер на мой арест, не более не менее как на злоумышленника.
— Как вам трудно приходится, генерал!.. Вам!
— Господи, конечно; но вот что любопытно: этот вор написал мне несколько дней тому назад, что деньги были у него отложены на черный день, черный день наступил (не знаю, что он под этим подразумевает) и что я отвечаю за преступления, которые он может совершить, стремясь избежать нужды.
— Да это поразительно, честное слово!
— Не правда ли? Ловко придумано... В свою защиту чудак склонен сказать это на суде... К счастью, закон не признает такого оправдания.
— Но, в конце концов, мой генерал, вас обвиняют только в злоупотреблении доверием, не так ли?
— Конечно! Вы что, считаете меня вором, Бурден?
— Да что вы, генерал! Я только хотел сказать, что в этом деле нет ничего серьезного: оно не стоит выеденного яйца.
— А что, у меня вид отчаявшегося человека?
— Вовсе нет! Вы никогда еще так хорошо не выглядели. В конце концов, если вас осудят, то это грозит вам двумя-тремя месяцами тюрьмы и штрафом в двадцать пять франков. Я-то знаю закон.
— Этот срок... уверен, что проведу его в свое удовольствие в какой-нибудь частной лечебнице. У меня дружок — депутат.
|
— Ну, тогда... дело выиграно!
— Знаете, Бурден, я не могу удержаться от смеха: в каком дурацком положении окажутся те, кто заставил посадить меня сюда, ведь они не получат ни гроша из требуемых ими денег. Они принуждают меня продать мою должность. Это не имеет значения, я обязан вручить эту сумму моему предшественнику. Вот увидите, наши простофили окажутся в дураках, как говорит Робер Макэр.
— Я тоже так думаю, генерал. Тем хуже для них.
— Ну ладно, друг мой, поговорим о деле, которое заставило меня просить вас прийти сюда: речь идет о деликатной миссии — о женщине, — произнес Буляр с таинственным самодовольством.
— А, проказник генерал, узнаю вас! О ком же идет речь?
— Я особенно интересуюсь молодой актрисой из «Фоли Драматик»: плачу за ее квартиру, а она мне платит взаимностью, по крайней мере, я так думаю; потому что, вы ведь знаете, дружок, отсутствующие часто бывают неправы. Я хотел бы знать, не совершаю ли ошибку: Александрина (ее зовут Александрина) просит у меня денег. Я никогда не был скуп с женщинами; но, послушайте, я не хочу остаться в дураках. Итак, прежде чем разыгрывать мота с этой милой подружкой, я хотел бы знать, заслужила ли она это своей верностью. Я знаю, что нет ничего более устаревшего, ничего более старомодного, чем верность; но у меня такой предрассудок. Вы мне окажете дружескую услугу, дорогой приятель, если сможете в течение нескольких дней понаблюдать за моей возлюбленной и дать мне знать, как себя вести, либо выведайте у привратницы Александрины, либо...
— Достаточно, мой генерал, — ответил Бурден, прерывая своего собеседника. — Это легче, чем выследить и поймать должника. Положитесь на меня, я узнаю, нарушает ли мадемуазель Александрина ваш договор; по-моему, это маловероятно, я не хочу вам что-либо советовать, генерал, но вы слишком красивый мужчина и слишком щедрый, чтобы женщины не обожали вас.
|
— Какой бы я ни был, но я не встречаюсь с ней, мой милый, а это большая вина. Словом, я надеюсь на вас, чтобы узнать правду.
— Вам все будет известно, я отвечаю.
— Ах, дорогой друг, как благодарить вас?
— Полноте, генерал!
— Совершенно ясно, славный Бурден, что в этом деле ваш гонорар будет такой же, как за поимку преступника.
— Мой генерал, я не согласен; с тех пор как я работаю под вашим началом, разве вы не позволяли мне всегда стричь наголо должника, удваивать, утраивать суммы и требовать эти деньги так энергично, как будто они причитаются вам?
— Но, дорогой мой, это совсем другое дело, и я, в свою очередь, не согласен...
— Мой генерал, вы унизите меня, если не позволите преподнести вам в дар сведения о мадемуазель Александрине как знак моей преданности.
— Пусть будет так; я перестану состязаться с вами в щедрости. Впрочем, ваша преданность будет приятной наградой за то, что в наших деловых отношениях я всегда поступал снисходительно.
— Понимаю, генерал, но не могу ли я быть полезен в другом отношении? Вам, должно быть, ужасно плохо здесь, вам, который так ценит комфорт! Надеюсь, у вас отдельная камера?[128]
— Разумеется, я прибыл вовремя, так как получил последнюю свободную, другие ремонтируют — в тюрьме ведь ремонт. Я устроился как можно лучше в своей камере, мне здесь не скверно, есть печь, я велел принести хорошее кресло, три раза в день подолгу ем, потом перевариваю пищу, гуляю и сплю. Если не считать тревоги из-за Александрины, видите, меня нечего особенно жалеть.
|
— Но для такого гастронома, как вы, возможности тюрьмы весьма ограничены.
— А торговец съестным на моей улице, разве он создан, так сказать, не для меня? У меня там открытый счет, он посылает мне через день корзину с отменной едой, и, кстати, раз уж вы хотите оказать мне услугу, попросите его жену, эту славную маленькую госпожу Мишонно, которая, между прочим, весьма смазлива...
— Ну и озорник же вы, генерал!..
— Послушайте, дорогой друг, не думайте ничего плохого, — вальяжно ответил судебный исполнитель, — я просто хороший клиент и хороший сосед. Так, значит, попросите милую госпожу Мишонно положить мне завтра в корзину паштет из маринованного тунца... для разнообразия, сейчас как раз сезон, чудесная закуска, от нее очень хочется пить.
— Отличная идея!..
— А потом, пусть госпожа Мишонно опять пришлет мне корзину с вином: бургундским, шампанским и бордо. Скажите ей: так же, как в прошлый раз, она сразу поймет, что это значит, и пусть добавит еще две бутылки старого коньяка тысяча восемьсот семнадцатого года, и фунт кофе, чистого мокко, свежеподжаренного и смолотого.
— Я запишу дату коньяка, чтобы ничего не забыть, — сказал Бурден, вытаскивая из кармана записную книжку.
— Раз уж вы записываете, дорогой мой, будьте добры, запишите, что я прошу вас доставить сюда мой пуховик.
— Все будет точно исполнено, генерал, не волнуйтесь, я теперь тоже успокоился относительно вашего питания. А на прогулки вы ходите вместе с разбойниками-арестантами?
— Да, бывает очень весело, очень оживленно; выхожу после завтрака, иду то в один двор, то в другой и, как вы выражаетесь, якшаюсь со всяким сбродом. Там царят нравы регентства, нравы Поршерона! Уверяю вас, что, в сущности, они славные люди; среди них есть очень забавные. Самые лютые собраны в так называемом Львином Рву. Ах, дорогой мой, какие страшные лица! Там есть один, которого прозвали Скелет; я никогда не видел ничего подобного.
— Какое странное прозвище!
— Это не прозвище, он и в самом деле тощий, худой и очень страшный! К тому же он еще староста камеры. Самый главный злодей... Он был на каторге, потом воровал и убивал; его последнее убийство такое ужасное, он хорошо знает, что будет казнен, но ему наплевать.
— Какой бандит!
— Все арестанты им восхищаются и дрожат перед ним. Я сразу попал к нему в милость, угостив его сигарой; он подружился со мной и учит меня воровскому жаргону. Я делаю успехи.
— А! А! Как смешно! Мой генерал изучает жаргон!
— Говорю вам, хохочу до упаду, эти парни меня обожают, некоторые со мной даже на «ты». Я не гордый, как тот барчук по имени ЖерМен, бедняга, у него даже нет средств на отдельную камеру, а корчит из себя большого барина и презирает всех арестантов.
— Но он должен восторгаться тем, что нашел такого порядочного человека, как вы, может разговаривать с вами, если остальные ему так противны?
— Ну вот еще! Он, кажется, даже не заметил, кто я такой, но, если бы и заметил, я бы остерегся оказывать ему внимание. Все в тюрьме терпеть его не могут... Рано или поздно они сыграют с ним дурную шутку, и мне, черт возьми, вовсе не хочется разделять с ним вражду арестантов.
— Вы соврешенно правы.
— Это лишило бы меня удовольствия, потому что моя прогулка с арестантами доставляет мне настоящее развлечение... Но только эти разбойники невысокого мнения обо мне, с моральной точки зрения... Понимаете, ведь я в предварительном заключении по обвинению в злоупотреблении доверием... Это ведь ерунда для таких парней... Вот они и смотрят на меня как на ничтожную личность, как говорит Арналь.
— Действительно, рядом с этими фанатиками преступления вы...
— Настоящий пасхальный ягненок, дорогой мой... Ну ладно! Раз вы так услужливы, не забудьте мои поручения.
— Будьте спокойны, генерал.
1) Мадемуазель Александрина.
2) Паштет из рыбы и корзинка с винами.
3) Старый коньяк тысяча восемьсот семнадцатого года, молотый кофе и пуховик... Все это вы получите... Больше ничего не надо?
— Ах, я забыл... Вы знаете, где живет Бадино?
— Маклер? Знаю.
— Так вот, будьте добры, скажите ему, что я рассчитываю на его любезность и надеюсь, что он найдет адвоката для ведения моего дела... Я не пожалею тысячи франков.
— Я увижу Бадино, будьте спокойны, генерал; сегодня вечером все ваши поручения будут исполнены, и завтра вы получите то, о чем вы меня просили. До скорой встречи, мужайтесь, генерал.
— До свидания, мой дорогой.
Собеседники покинули приемную: заключенный — выйдя в дверь на одном ее конце, а посетитель — на другом.
Теперь сопоставьте преступление Гобера, рецидивиста, с правонарушением господина Буляра, судебного пристава.
Сравните отправной момент преступлений, причину или необходимость, которая могла толкнуть их на это.-
Сопоставьте, наконец, ожидающие их наказания.
Выйдя из тюрьмы, внушая повсюду страх и неприязнь, человек не может заниматься своей профессией в той местности, где ему разрешено проживать; он решает приняться за дело, хотя и опасное для его жизни, но осилить которое он надеется; не получилось.
Тогда он оставляет место ссылки, возвращается в Париж, полагая, что там легче будет скрыть свое прошлое и найти работу. Он приходит туда изнуренный, умирая от голода; случайно узнает, что в соседнем доме лежат спрятанные деньги; уступает пагубному искушению, взламывает ставень, открывает шкаф, крадет сто франков и убегает.
Его арестовывают, сажают в тюрьму... Его судят, осуждают. Как рецидивиста его ожидает пятнадцать — двадцать лет каторжных работ и позорный столб. Он это знает.
Кара чудовищная, но он ее заслужил.
Собственность священна. Тот, кто ночью взламывает вашу дверь, чтобы завладеть вашим достоянием, должен быть жестоко наказан.
Напрасно обвиняемый будет ссылаться на отсутствие работы, на нищету, исключительные, трудные, невыносимые обстоятельства, на нужду, до которой дошел, он, освобожденный каторжник. Что поделаешь, закон один. Общество для своего благополучия и процветания должно обладать безграничной властью и безжалостно карать смелые попытки завладеть чужим имуществом.
Да, этот отверженный, невежественный, опустившийся, этот закоренелый и презираемый всеми рецидивист заслужил свою кару.
Но чего заслуживает тот, кто, обладая разумом, богатством, образованием, окруженный всеобщим уважением, занимая официальное положение, украдет не для утоления голода, а для причуд роскоши или для того, чтобы испытать удачу в биржевой игре?
И украдет не сто франков, а сто тысяч... миллион?
И украдет не ночью, рискуя жизнью, а при свете дня, на глазах у всех?
Украдет не у неизвестного, хранящего свои деньги под замком, а у клиента, доверившего свое состояние честности официального лица, назначенного по закону, к которому клиент поневоле должен был обратиться.
Какого сурового наказания заслуживает тот, кто вместо кражи небольшой суммы вследствие острой нужды украдет ради роскоши значительную сумму?
Не будет ли жестокой несправедливостью налагать на него такое же наказание, какое определяется рецидивисту, дошедшему до крайней нужды, до кражи по необходимдоти?
«Ну, полноте!» — скажет закон.
Разве можно применять к хорошо воспитанному человеку то же наказание, как к какому-то бродяге? Да что вы!
Разве можно сравнивать правонарушение приличного человека с подлой кражей со взломом? Да что вы!
«Так в чем же дело? — ответит, например, г-н Буляр в согласии с законом. — Пользуясь возможностью, которую мне предоставляет моя контора, я получил для вас известную сумму денег; эту сумму я растратил, употребил по своему усмотрению, от нее не осталось ни гроша; но не думайте, что это нужда заставила меня пойти на растрату! Разве я нищий, нуждающийся? Слава богу, нет, у меня всегда было и есть столько денег, что я мог и могу жить широко. О, успокойтесь, я метил выше, тщеславнее... С вашими деньгами я смело бросился в ослепительные сферы биржевой игры; я мог удвоить, утроить эту сумму в свою пользу, если бы удача мне улыбнулась... к несчастью, мне не повезло! Вы сами видите, что я потерял столько же, сколько и вы...»
«Разве эта растрата, — повторяет закон, — ловкая, ясная, быстрая и дерзкая, совершенная при свете дня, имеет что-нибудь общее с ночным грабежом, со взломом замков и дверей, с отмычками, с ломами, с дикими и грубыми инструментами несчастных воров самого низкого пошиба?
Преступления, совершаемые привилегированными лицами; не только переходят в другой разряд, но даже называются иначе».
Горемыка украл булку, разбив в лавке булочника оконное стекло, служанка стащила носовой платок или луидор у своих хозяев — это надлежащим образом квалифицируется как воровство с отягчающими вину и позорящими обстоятельствами и рассматривается судом присяжных.
И это справедливо, особенно в последнем случае.
Слуга, обворовав своего хозяина, преступен вдвойне, он является почти членом семьи, ему везде и в любой час открыты все двери в доме, и он бесчестно изменяет людям, доверием которых пользуется. Вот это то предательство закон и наказывает позорящим приговором.
Повторим еще раз: это справедливо и в правовом и в нравственном отношении.
Но удивительно то, что, когда ваши деньги похищает судебный исполнитель, должностное лицо, деньги, которые вы ему доверяете официально, то закон не только не подводит эту кражу под статью о домашнем воровстве или о воровстве со взломом, но даже не считает этот поступок воровством.
«Как?»
Конечно, нет! Воровство — такое грубое слово. От него несет зловонием... воровство... ужасно! Вот «злоупотребление доверием» — пожалуйста! Эта формула более деликатна, приличнее, больше подходит к общественному положению людей, совершающих... правонарушение! Потому что оно называется «правонарушением»...
И потом, еще одно важное различие. Преступление — слово тоже слишком грубое.
Преступление судит суд присяжных. Злоупотребление доверием — исправительная полиция. Вот верх справедливости! Вот верх правосудия!
Заметим вновь: слуга ворует луидор у своего хозяина, голодный разбивает витрину, чтобы украсть краюху хлеба... вот это — преступления... скорее в суд!
Должностное лицо растрачивает или ворует миллион — это злоупотребление доверием... Достаточно того, что он предстанет перед судом исправительной полиции. А в действительности по законам права, разума, логики, нравственности и гуманности оправдывается ли это чудовищное различие в мерах наказания различием совершенных преступлений?
Чем домашнее воровство, тяжко и позорно наказуемое, отличается от нарушения доверия, за которым следует только суд исправительной полиции?
Не тем ли, что злоупотребление доверием ведет за собой почти всегда разорение целых семейств?
Что же такое злоупотребление доверием, если не домашняя кража, в тысячу раз отягощенная своими ужасающими последствиями и тем, что совершает его официальное должностное лицо?
Или иначе: в чем кража со взломом более преступна по сравнению с воровством, совершенным при злоупотреблении доверием?
Как! Можно ли утверждать, что измена присяге свято соблюдать доверие, оказанное вам обществом, менее преступна, чем воровство со взломом?
И все же такое осмеливаются утверждать.
Так гласит закон.
Да, чем серьезнее преступление, чем больше оно ставит под угрозу существование семей, чем больше оно нарушает безопасность и нравственные устои общества, тем легче оно наказывается.
Так что чем просвещеннее, образованнее, богаче и авторитетнее виновные, тем снисходительнее к ним закон.
Таким образом, закон применяет самую грозную меру наказания, самую позорную к тем отверженным, которые могли бы мы не говорим оправдать себя, но хотя бы упомянуть о невежестве, забитости и нищете, заставившими их совершить преступление.
Эта варварская несправедливость закона глубоко безнравственна. Беспощадно наказывайте бедняка, посягнувшего на чужую собственность, но также беспощадно наказывайте и должностное лицо, посягнувшее на собственность своих клиентов.
Чтоб мы больше не слышали адвокатских речей, извиняющих, защищающих и оправдывающих. Предусмотренная теперь ничтожная мера наказания — это все равно что оправдание виновных, совершивших гнусный грабеж. Пусть они пользуются доводами, подобными следующим:
«— Мой клиент не отрицает, что растратил означенную сумму. Ему отлично известно, какое ужасное несчастье принесло уважаемому семейству его «злоупотребление доверием»; но что поделать! Авантюристический характер моего клиента побуждает его заключать различного рода рискованные коммерческие сделки, и, увлеченный спекуляцией, охваченный пылом ажиотажа, он не различает, что принадлежит ему, а что другим людям».
Мы утверждаем, что нет никакого различия между вором и растратчиком. Этот последний играет на бирже, возлагая надежду на выигрыш, стремясь стать еще богаче, доставлять себе еще больше наслаждений.
Обобщим эту мысль...
Мы желали бы, чтобы благодаря законодательной реформе злоупотребление доверием, совершенное должностным лицом, было бы определено как воровство и наказуемо в зависимости от похищенной суммы или как воровство в доме, или как воровство рецидивиста.
Компания, в которой работает должностное лицо, должна быть ответственной за суммы, похищенные ее служащим, облеченным доверием и получающим жалованье.
В завершение приведем факты, не требующие комментариев.
Возникает лишь вопрос, живем мы в цивилизованном обществе или среди варваров?
В «Бюллетене суда» 17 февраля 1843 года по поводу апелляции, поданной судебным исполнителем, осужденным за злоупотребление доверием, сказано:
«Суд, рассмотрев обвинительные материалы первой судебной инстанции
и принимая во внимание, что мотивы преступления, изложенные обвиняемым перед судом, не отвергают и даже не смягчают установленный перед судом первой инстанции состав преступления,
считая доказанным, что обвиняемый, судебный исполнитель, в качестве доверенного лица взял денежные суммы трех своих клиентов и, когда клиенты затребовали эти суммы, прибегнул к обману и различного рода уловкам;
что в конце концов он похитил и растратил эти суммы, нанеся ущерб клиентам, злоупотребляя их доверием, и что он совершил правонарушение, которое карается по статьям 408 и 406 Уголовного кодекса... и т. д. и т. д.,
подтверждает приговор к двухмесячному тюремному заключению и штрафу в 25 франков».
В этой же газете, немного ниже, можно было в тот же день прочесть: «Пятьдесят три года каторжных работ».
«13 сентября ночью было совершено воровство со взломом в доме, где проживали супруги Брессон, торговцы вином, в деревне Иври.
Свежие следы доказывают, что к стене дома была приставлена лестница и один из ставней окна ограбленной комнаты, выходящего на улицу, был выломан. Большинство выкраденных предметов не представляло ценности: поношенная одежда, старые простыни, дырявые сапоги, кастрюли и к тому же две бутылки белой швейцарской водки. Обвинение, предъявленное некоему Телье, полностью доказано во время судебного процесса, и господин прокурор потребовал для обвиняемого самую суровую меру наказания в силу того обстоятельства, что обвиняемый был рецидивистом. Вот почему суд, доказав виновность по всем статьям без смягчающих вину обстоятельств, приговорил Телье к 20 годам принудительных работ и к позорному столбу».
Итак, для должностного лица — растратчика — два месяца тюрьмы...
Для рецидивиста — 20 лет каторги и позорный столб.
Что можно добавить к этим фактам? Они сами за себя говорят. Какие печальные и серьезные размышления (мы, по крайней мере, на это надеемся) должны они вызвать?
Верный своему обещанию, старый сторож отправился в камеру за Жерменом.
В то время как судебный исполнитель Буляр вошел в помещение тюрьмы, дверь в коридор отворилась, появился Жермен, и Хохотушка оказалась лицом к лицу со своим бедным другом, отделенная от него только легкой решеткой.
Глава IV.
ФРАНСУА ЖЕРМЕН
Черты Жермена не отличались правильностью, но такие интересные лица, как у него, встречаются редко; благородная осанка, стройная фигура, одежда простая, но опрятная (серые брюки, застегнутый доверху сюртук); все это бросалось в глаза в тюрьме, где страшная неряшливость входила в привычку у всех заключенных. Белые, чистые руки свидетельствовали о его уходе за собой, что еще усиливало враждебное отношение к нему, ибо моральная развращенность обычно сопровождается физической нечистоплотностью. Спадавшие на лоб вьющиеся длинные каштановые волосы, расчесанные на косой пробор согласно моде того времени, обрамляли его бледное, удрученное лицо; красивые голубые глаза выражали чистосердечие и доброту, а нежная и в то же время печальная улыбка свидетельствовала о доброжелательности и меланхолическом характере, так как, несмотря на свою молодость, он успел многое испытать.
Короче говоря, не было ничего трогательнее этого страдающего, сердечного, покорившегося судьбе лица, а также не существовало ничего более честного, отзывчивого, чем сердце этого молодого человека. Отвергнув клеветнические поклепы Жака Феррана, можно сказать, что причина ареста Жермена доказывала его великодушие; совершив легкомысленный поступок, он, конечно, был виновен, но его можно было бы простить, вспомнив, что сын г-жи Жорж на следующее утро возвратил бы деньги, временно взятые в кассе нотариуса для того, чтобы спасти гранильщика Мореля.
Жермен слегка покраснел, когда увидел за решеткой приемной свежее, прелестное лицо Хохотушки.
Как всегда желая подбодрить своего друга, она старалась казаться веселой и оживленной, но бедная девушка плохо скрывала горе и волнение, внезапно охватывавшие ее, как только она входила в тюрьму. Она сидела на скамье по другую сторону решетки и держала на коленях соломенную сумку.
Старый сторож, вместо того чтобы остаться в приемной, устроился возле печки в конце зала и вскоре задремал.
Теперь Жермен и Хохотушка могли разговаривать свободно.
— Ну, посмотрим, господин Жермен, — проговорила гризетка, как можно ближе прижимаясь к решетке, чтобы лучше разглядеть черты своего друга, — посмотрим, останусь ли я довольна вашим лицом. Оно уже не такое грустное? Гм, вот оно какое. Берегитесь... я рассержусь на вас.
— Как вы добры!.. Сегодня опять пришли навестить меня.
— Опять? Что это — упрек?
— А разве я не обязан упрекнуть вас за то, что вы так внимательны ко мне, ко мне, который ничего не может сделать для вас, кроме как сказать спасибо?
— Заблуждаетесь, сударь, я не менее вас счастлива тем, что прихожу к вам. Значит, и я должна благодарить вас? Вот вы и попались, несправедливый вы человек! Следовало бы наказать вас за ваши дурные мысли и не дарить вам ту вещь, которую я принесла.
— Вновь внимание... Вы, право, чересчур меня балуете. Благодарю, простите, если я слишком часто употребляю это слово, которое вас сердит... все, что я могу сказать.
— Во-первых, вы не знаете, что я вам принесла.
— Разве мне не все равно?
— Мило, нечего сказать!..
— Что бы то ни было, оно от вас! Разве ваша трогательная доброта не вызывает чувства благодарности и...
— И чего? — проговорила Хохотушка, краснея.
— Преданности, — произнес Жермен.
— Скажите уж — почтительности, как обычно пишут в конце письма, — с раздражением заметила Хохотушка. — Вы меня обманываете, вы хотели сказать совсем не то... и вдруг запнулись...
— Уверяю вас...
— Вы меня уверяете... меня уверяете... а я вижу, как вы покраснели. Зачем скрытничать со мной?.. Разве я не ваш верный друг? Будьте откровенны, говорите мне все, — наивно произнесла гризетка, которая ждала признания Жермена, чтобы искренне поведать ему свою любовь.
Великодушное чувство зародилось у нее под влиянием несчастья, постигшего Жермена.
— Я вас уверяю, — со вздохом продолжал узник, — что ничего больше не хотел сказать. Я ничего не скрываю!
— Ну и лгун же вы! — произнесла Хохотушка, топнув ножкой. — Ладно. Вот видите, какой шерстяной шарф? Чтобы наказать вас за вашу скрытность, я вам его не отдам... связала ведь для вас... Я подумала, что, должно быть, так холодно, так сыро в этих больших тюремных дворах, но ему с этим шарфом будет тепло... Ведь он такой зяблик.
— Как, вы сами связали?..
— Да, сударь, я знаю, что вы зяблик, — прервав его, сказала Хохотушка. — Я хорошо помню, как вы мерзли, но из деликатности не позволяли мне бросить лишнее полено в камин, когда проводили со мной вечера. У меня хорошая память!
— И у меня тоже... даже слишком! — взволнованно проговорил Жермен.
— Ну вот, вы опять загрустили, я ведь запретила вам так вести себя.
— Как я должен себя вести, зная о том, что вы сделали для меня с тех пор, как я попал в тюрьму? И вот сейчас ваше внимание, разве оно не благородно? Ведь я знаю, вам приходится работать по ночам для того, чтобы наверстать время, потраченное на свидание. Из-за меня вам слишком много приходится работать.
— Ну вот, вы еще будете жалеть меня за то, что я совершаю отличную прогулку, навещаю друзей, я так люблю ходить... До чего же забавно смотреть на витрины магазинов.
— Но ведь сегодня такой ветер, проливной дождь!
— Сегодня было очень интересно: вы не представляете себе, какие встречаются люди. Одни придерживают шляпу, чтоб ветер не сорвал ее с головы, другие, когда вырывается зонтик, гримасничают, закрывают глаза, в то время как дождь хлещет им в лицо. Сегодня утром всю дорогу была настоящая комедия... я надеялась, что рассмешу вас... А вы не хотите даже улыбнуться...
— Простите меня... я, право, не виноват... но я исполнен глубокой нежности. Этим я обязан вам. Когда я счастлив, я не бываю веселым... ничего не могу поделать...
Хохотушка хотя и продолжала мило кокетничать, но все же пыталась утаить тревожное чувство и потому завела разговор на другую тему.
— Вы утверждаете, что ничего не можете с собой поделать... Но есть препятствия, которые надо преодолеть, а вы уклоняетесь, хотя я вас просила, умоляла.
— Что вы имеете в виду?
— Ваше упрямство! То, что вы избегаете общения с заключенными... не разговариваете с ними. Надзиратель сказал мне, что вам нужно преодолеть это чувство, а вы избегаете всех. Что ж вы молчите, ведь это правда! Дождетесь, что эти люди вам отомстят.
— Если бы вы представили себе, какой ужас они мне внушают... Вы не знаете, по каким причинам я избегаю их и ненавижу им подобных.
— Догадываюсь... Я читала дневник и письма, которые вы адресовали мне и за которыми я приехала к вам домой после вашего ареста; из них я узнала, каким опасностям вы подвергались, когда приехали в Париж, потому что в провинции вы отказались принимать участие в преступлениях негодяя, который вас воспитывал... узнала о последней ловушке, которую он вам подстроил; чтобы сбить его со следа, вы покинули улицу Тампль, сообщив лишь мне одной свой новый адрес... В этих же бумагах, — опустив глаза, добавила гризетка, — я прочла еще... что...
— О, вы об этом никогда бы не узнали, клянусь вам, если бы не обрушившееся на меня несчастье, — воскликнул Жермен. — Но, умоляю вас, будьте великодушны, простите мне безумство, забудьте его; когда-то я погружался в сказочные мечты, хотя они и были неосуществимы.
Хохотушка вновь пыталась вызвать у молодого человека признание, намекая на мысли, полные нежности и страсти, которые он выразил в письмах и посвятил гризетке; потому что, как мы уже говорили, он всегда пылко и искренне любил ее, но, чтобы наслаждаться сердечной преданностью милой соседки, он скрывал свою любовь, называя ее дружбой.
Став в тюрьме еще более недоверчивым и робким, он не мог представить себе, что Хохотушка любит его искренне и самозабвенно, его, узника, опозоренного ужасным преступлением, в то время как раньше, до постигшего его несчастья, она, казалось, питала к нему лишь дружескую привязанность.
Видя, что ее не понимают, гризетка подавила вздох, не теряя надежды и ожидая более благоприятного момента, когда она сможет раскрыть перед ним глубину своего чувства.
И она смущенно продолжала:
— Господи! Я понимаю, что вы презираете общество этих людей, но это еще не причина, чтобы вызывать их гнев, подвергаться опасности.