Элисабет Рюнель. Серебряная Инна. Элисабет Рюнель




Элисабет Рюнель

Серебряная Инна

 

 

Текст предоставлен издательством https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=4995531

«Серебряная Инна: Роман / Элисабет Рюнель»: Текст; Москва; 2011

ISBN 978‑5‑7516‑0942‑9

Аннотация

 

Роман «Серебряная Инна» (в оригинале «Хохай», так называется местность на севере Швеции) – одна из самых ярких скандинавских книг последних лет, номинированная на главную литературную премию Швеции – имени Августа Стриндберга. В Германии по ней снят популярный фильм «Снежная страна» с Юлией Йентш в главной роли. Это история двух женщин из разных эпох; обе они пережили потерю любимого человека, обе утратили желание жить. Совершенно случайно прошлое и настоящее встречаются на заснеженных просторах Северной Швеции, где люди сходят с ума от темноты и одиночества, – чтобы примирить мертвых и дать надежду живым.

 

Элисабет Рюнель

Серебряная Инна

 

Тщательно их рассмотри, пока они не исчезли навсегда…

У них есть еще немного времени, пока еще сердце удерживает их,

Пока еще прислуживают они в угодьях памяти…

Из «Призраков памяти» Харри Мартинсона

 

Пустоши… Куда редко ступает нога человека…

Как странно оказаться здесь. Как странно видеть их здесь спящими наяву. Как странно, что здесь так необыкновенно красиво. Как странно идти по пустоши и внезапно обнаружить, что и здесь живут люди. Здесь, на краю мира, тоже живут люди. Их дома – микроскопические точки на карте. Лай собак разносится на сотни безмолвных километров вокруг…

Всю пустошь прорезывают тропинки. Их трудно заметить, но они есть. Протоптанные людьми и животными, они говорят на своем собственном языке. Есть здесь место и людскому наречью. Каждому камню, каждому холмику люди дали название на своем языке.

Пустынная местность в этом рассказе носит имя Хохай. Когда‑то смысл этого названия был понятен, сегодня оно лишь буквы на указателе: полотно, в которое оно было вплетено, поистрепалось со временем.

Но тропинки – праязык – остались… На них встречаются память и забытье. И за тишиной таится еще большая тишина.

 

I. Зов

 

Сперва – воспоминание.

Мы уже много лет жили в Лапландии. На небольшом кусочке земли между лесом и горами. Мы – это ты, я и наши дети. Тогда они были совсем маленькими.

В том году весь ноябрь шел снег, тяжелый, мокрый… Дороги засыпало. Березы согнулись под его тяжестью. Мы с тобой пошли в сад отряхнуть деревья. Когда с ветвей на нас падали снежные хлопья, мы смеялись как дети. Несколько часов подряд мы отряхивали деревья с помощью палок. Зима в том году пришла рано. Мокрый снег замерз и покрылся корочкой наста. Электричество то и дело отключали. В снежной темноте ты на улице жарил бараньи котлеты на гриле. В зимнем воздухе пахло древесным углем, и я не знала, что реальность уже тогда превратилась в воспоминание.

Наутро у тебя был самолет. Такси приехало еще до шести. Я сквозь сон слышала, как хлопнула дверца автомобиля. Вот он и уехал, помнится, я тогда подумала.

Прошло несколько дней. Мы говорили по телефону. Снова наступило утро. Было еще темно. Дети спали в детской, я в – нашей постели. Почему мои руки дрожат, когда я пишу эти строки? В саду деревья склонились под своей снежной ношей. Наш маленький домик в лесу далеко от всего мира занесло снегом. Звонок телефона вырвал меня из сна, и трубку подняла уже не я, а испуганное животное, вытравленное из своей норы, дрожащее всем телом.

Голос телефонистки:

– Междугородный звонок из областной больницы. Соединяю.

Больницы? Ты? Но все же в порядке. Я звонила вчера. Ты очнулся после наркоза, немного поел киселя, сказали мне, и даже шутил с персоналом.

Другой голос в трубке, мужской. Он спросил, кто я и действительно ли это я, а не кто‑нибудь другой. Это был врач. Он сказал, что случилось самое страшное. Я попробовала слова на вкус. Самое страшное. Это что‑то, что хуже, чем просто страшное. Но не ужасное, не трагическое, не катастрофа… этого он не сказал… Я не помню, что он говорил дальше, мои мысли были заняты этими словами: я сравнивала их, сопоставляла с тем фактом, что он звонит и звонит так рано – сколько сейчас времени? Внезапно я поняла, что мужчина на другом конце провода говорит об операции, вероятно, это он тебя оперировал. Он сказал, что все было хорошо, что вчера вечером ты очнулся. Зачем он это рассказывает? Что‑то случилось потом? Самое страшное. Когда же он дойдет до сути? Теперь врач говорил про кисель. Он к чему‑то клонит, что‑то хочет сказать, я начала догадываться что. Казалось, меня окружала тонкая оболочка, готовая лопнуть в любую минуту. Ты без сознания? В коме? Я сейчас же поеду к тебе. Буду держать за руку, пока ты не проснешься. Но голос в трубке говорит что‑то. Ты потерял сознание в туалете. Там была медсестра. Нет, тебя не оставляли одного: с тобой все время кто‑то был рядом. Тебя положили на носилки, и ты снова потерял сознание. Подняли тревогу. Тебе дали кислородную маску, сделали укол адреналина. Голос как мясорубка, перемалывающая меня кость за костью, жила за жилой. Голос говорит, что ты посинел, что анестезиолог, что дежурный врач, что ты на секунду очнулся, но снова потерял сознание, но я уже не слышу, что говорит голос… Вижу только контуры слов в мясорубке, в которую засосало все: картины, вспышки, всю мою жизнь, ты, наш дом, наш последний разговор, – все перемалывается в безжалостной мясорубке, и только. Все, что я различаю, это самая высокая нота на пианино, которая жалобным дискантом тренькает, тренькает посреди шторма.

 

И я оказалась одна на бескрайней равнине пустоты в полной тишине. Голос сказал: «…и он скончался в десять вечера и…» Мир для меня застыл. Никаких дорог, никаких нор. Но только на мгновение. А затем он начал трещать по швам и стремительно опрокидываться назад, назад в боль, сшибая все на своем пути и увлекая за собой. Под воздействием этой чудовищной силы каждая клеточка взорвалась жгучей болью. Назад, назад, против солнца, против солнца. Я закричала. Я стояла посреди бушующего шторма и кричала. Дети проснулись. Они прибежали из детской на мой безумный крик, напуганные до слез. И я завопила. Я бросала им в лицо все эти невозможные, бесформенные слова о том, что их папа мертв. Я выталкивала из себя слова, выплевывала, бросала в детей, кричавших так, словно их бьют. В трубке на полу надрывался голос, но мы его не слушали. Мы с детьми обнимали друг друга, держались друг за друга…

Там была я, там были дети… Теперь я чувствовала удар… словно обухом по голове… мы все чувствовали его…

Прошло время. Прошло несколько часов. Подруга приехала и забрала детей. Снова и снова нужно было произносить эти слова, которые как змеи копошились у меня на языке, и их все время надо было сплевывать. За окном было светло. Наступил день, поняла я. А за ним наступит еще один. Немыслимо. Скотину в хлеву нужно было успокоить. Неужели это должна сделать я?

Козы вели себя тихо, когда я к ним вошла. Они смотрели на меня, не притрагиваясь к сену, которое я им накидала. И тогда я зарыдала. Я рыдала вместе с ними, я рассказывала им все без слов. В хлеву было так тихо. Они слушали. Животные все понимают. Некоторые вещи они понимают даже лучше нас. А я уже перестала быть человеком. Я видела это в их глазах. Я была одной из них. Бессмысленным ненасытным существом.

Когда я вышла из хлева, что‑то произошло. Везде лежал снег. Везде простирался мир. Деревья. Открытое пространство. Можно было просто взять и войти. Войти в мир. Но внутренний голос поманил меня к нашему дому и сказал: тебе нужно туда, в этот дом. Я не знала, стоит ли его слушать. Дом выглядел таким маленьким, таким никчемным, неужели меня действительно что‑то с ним связывает? Неужели мне правда нужно туда? Неужели для меня там есть место?

Я посмотрела на лес. Внутри меня был и другой голос тоже. Больше похожий на крик, на зов… Зов, лес, небо… Настоящие. Но первый голос продолжал повторять: иди, иди к двери, это твоя дверь, там внутри твоя жизнь. Иди же, открой дверь.

И я оставила крик лежать на снегу. Я его услышала. Я знала, как он звучит внутри меня, в пустоте.

 

* * *

 

Он был среди тех, кто брел по проселочным дорогам. Одни никогда не покидали родных мест. Другие смело отправлялись в чужие края. Их называли скитальцами. Как бродячие собаки, как приблудные кошки, как перелетные птицы, они находились в вечном движении. Кто‑то выгнал их на дорогу. Кто‑то вселил в них эту страсть к бродяжничеству. На каждом тракте можно встретить таких скитальцев. Они словно угроза тем, кто мирно спит в своих домах. В том, что они лишились родного угла, превратились в отбросы общества, обывателям видится опасность. У скитальцев грубая кожа, мозолистые руки. В глазах – бесконечные километры дорог. В стенах дома этот взгляд превращался в мощный поток света. Слепящего света, который резал глаза его хозяевам. Взгляд скитальца.

Он называл себя Арон. После долгих лет, проведенных в море, он сошел на берег в Симрисхамне[1]. В мире шла война. Живые и мертвые лежали, погребенные в глине европейских окопов. Он шел прочь от войны. Шел на север. Он так решил. Что будет просто идти и идти на север через всю страну. Это была чужая страна. У него не было никакого права находиться здесь. У него вообще не было никаких прав. Но инстинкт гнал его на север. Словно какой‑то голос звал его туда. Уже месяц скиталец провел в дороге. Стокгольм он прошел меньше чем за день. Арона мучил голод. Но он не мог просить милостыни: боялся совершить ошибку – зайти не в тот дом, попросить не у того человека. Нет, он хотел найти место, где его примут.

С ним была собака. Огромный лохматый черный пес с плетеным кожаным намордником. Он звал его Лурв – Лохматый – подходящая кличка для такого пса. Бродяге стоило больших трудов прокормить себя и собаку, они оба едва держались на ногах. Но люди часто жалели собаку, которой приходилось скитаться по дорогам вместе с хозяином. Они кидали ей отбросы, заплесневелый хлеб, картофельные очистки. И пока Лурв ел, Арону тоже перепадал ломоть хлеба или холодная картофелина.

За Упсалой расстояния между деревнями начали увеличиваться. Сплошной лес. Жуткий холод. Ничего удивительного: на дворе была зима. Рождество Арон встретил в Упсале. Лес был для него целым новым миром. Вся эта страна, казалось, заросла лесом. Уже в первые дни странствия в районе Кристианстада он наткнулся на темный сосновый лес. Порой ему целыми днями приходилось идти через лес. Сперва деревья казались ему преградой на пути: они мешали смотреть вперед, лишали перспективы. Но потом Арон научился видеть то, что было между деревьями. А там был целый мир из света и тени, мир из бесконечного числа комнат, открывавшихся перед ним. И он шел – изумленный гость в огромном доме. Теперь лес погрузился в зимнюю тишину, нарушаемую только легким звоном ледяных кристалликов. Он снял с Лурва намордник, и пес рылся в снегу в поисках мышей. Для Арона путь от хутора к хутору означал голод, километры голода, которые нужно было пройти. Когда мороз особенно крепчал, а он не ел уже несколько дней, ему казалось, что внутренности постукивают внутри как пустые ракушки. Голод гнал скитальца к домам. И в такой ситуации сложно было не совершать ошибок.

Но иногда даже ошибки оборачивались удачей. Так получилось на одиноком хуторе в лесах между Хельсинландом и Медельпадом, куда он добрался к вечеру. В доме рожала женщина. Арону было страшно остаться на ночь в лесу, мороз крепчал, а поблизости других домов не было. У Лурва замерзли лапы, и он прихрамывал.

– Уходи! Сюда нельзя входить! Она рожает!

Арон попятился назад, знаком подзывая Лурва. Наст заскрипел под его ногами. Один этот скрип уже причинял боль. Услышав звук открывающейся двери и крик, прорезавший морозный воздух, Арон решил, что ему послышалось.

– Эй ты! Ты умеешь доить?

Арон замер. Он не мог разобрать, что ему говорят, и не мог найти в себе сил повернуться.

– Не слышишь, что ли? Доить умеешь?

Арон обернулся.

– Да, – крикнул он, – да!

– Так иди скорее сюда! Бери детей и иди в хлев доить, а я побежал за повитухой!

Арон бросился к дому. В сенях сгрудились дети разных возрастов. Он взял протянутый хозяином подойник.

– Это будет нелегко, нелегко ей, – бормотал мужчина, натягивая сапоги. – Да еще в такой жуткий холод.

Прикрепив лыжи, он поехал прочь.

– Она там одна? – крикнул ему вслед Арон.

– Нет, нет, – донесся ответ уже из леса.

– Там бабушка, – пояснил старший из детей.

– Пойдемте! – позвал Арон. – Пса не нужно бояться. Он смирный, как ягненок.

Дети, держась поодаль, последовали за ним в хлев. Арон пробовал завести разговор, задавал вопросы, но дети отвечали односложно, может, они просто его не понимали. Он кое‑как подоил коров: Арон не доил с тех пор, как покинул родные острова, а это было целую вечность тому назад. Лурв похрапывал в углу, а в печке потрескивали поленья. Закончив, он налил себе и детям парного молока. Когда ночью вернулся хозяин, бодрствовал один Арон.

– Все обойдется, – сказал он Арону.

Однако ребенок родился мертвым. И Арон остался, пока крестьянин ездил его хоронить. Он провел на хуторе почти неделю.

Но обычно людям не нужна была его помощь. Лишь после долгого и придирчивого осмотра они разрешали ему переночевать в сарае.

– Только это чудище пусть останется снаружи, – говорили они.

И Арон испытывал бесконечное чувство вины, сам не зная за что. Эта вина его тяготила.

– Когда же придет конец этому бродяжничеству? – приходилось ему часто слышать, стоя на пороге чужих домов.

Тогда он просто разворачивался и уходил. Это было выше его сил. С него достаточно было своей вины и своих страданий. Стыд был словно тяжелый мешок за спиной, от которого нельзя избавиться.

Скиталец шел и шел, а зима все не кончалась. Казалось, он идет уже целую вечность. Иногда Арон пробовал представить себе эти места без снега. Зеленые луга. Цветы в канавах. И горы… интересно, какого они цвета под этим белым покрывалом? А воздух? А летний ветерок? Здесь почти не было ветра. Деревья тихо стояли в лесу, словно чего‑то ждали. Солнце на небе было белым, белыми были земля, и горы, и деревья, и крыши домов. Дым, поднимавшийся из труб, тоже был белым. Но самым ужасным был белый цвет луны в те ночи, когда его отказывались приютить. В такие ночи он спрашивал себя, куда же он идет, чего он хочет от своей жизни. Раньше Арон не пытался облечь мысли в слова, но в такие ночи ему нужно было объяснить себе, что именно он делает. И объяснение приблизительно звучало так: ему нужно найти себе дом. Это было как голос внутри. Как крик. Как зов. Это его пугало. Арона пугало то, что он так далеко зашел ради этого голоса. Но поворачивать назад было уже поздно. Ему некуда было возвращаться. У него ничего на этом свете не было.

Добравшись в феврале до Умео, Арон решил сменить направление и пойти в глубь страны вдоль реки. Что‑то позвало его туда. Лес словно приглашал войти в него глубже. Скитальцу казалось, что большая и тихая страна ждет его внутри и что ему больше не нужно идти просто на север. Внутренний компас сам укажет путь.

Через пару дней он достиг Ракселе – торгового поселка в Лапландии. Под мостом, по которому он проходил через реку, бурлила вода вперемешку со льдом. Было раннее морозное утро, и они с собакой не ели ничего с тех пор, как покинули Умео.

– Мы не будем заходить в дома, – пробормотал он своему спутнику. – Мы будем идти, пока не зайдет солнце.

Они миновали лесопилку и пошли на юг от Ракселе. Вскоре их снова окружил лес. Они долго шли вверх, пока не оказались на вершине холма. Перед ними простиралась целая страна. Пейзаж превратился в море, по которому плавали леса, горы, луга, и не видно было, где заканчивается земля и начинается небо.

Арон застыл. Положив руку Лурву на загривок, он просто стоял и смотрел. И почувствовал, что, несмотря на холод и голод, внутри него что‑то шевельнулось. Арон засмеялся хриплым, грубым смехом. Вдохнул холодный воздух, крепко вцепился Лурву в загривок, зажмурился и расправил плечи.

– Вперед! – воскликнул он, открыв глаза. И они побежали вниз.

Они шли через лес. Поднимались на холмы, спускались в овраги, пересекали замерзшие ручьи и наконец прибрели в деревню, где Арон набрался мужества и постучался в несколько домов, показывая знаками на рот и живот. Из деревни скитальцы вышли с несколькими горбушками хлеба в животе. Вскоре они подошли к дорожной развилке. Дорога справа шла прямо на запад, разрезая лес как ножом. На нее они и свернули.

– Я же говорил, что мы пойдем за солнцем, – гордо объявил Арон своему верному спутнику.

Солнечный шар висел между деревьями прямо над дорогой. Они оказались в центре той сказочной страны, которую видели с холма. Сосны исчезли. Остались елки, худые и мрачные в своих снежных одеждах. Лес был редкий, из невысоких искривленных елей и худосочных погнувшихся березок, торчавших то тут, то там из сугробов. Горы подступили ближе, окружив пейзаж словно сцену. Арон чувствовал их всем телом. Отсюда их тяжелые громады можно было увидеть целиком – от подножия до вершины. Дорога шла то прямая как стрела, то извилистая как лента. Пройдя несколько часов и не увидев ни одного человеческого жилища – даже сарая им не попалось на пути, – Арон почувствовал, как силы покидают его. На смену радости и предвкушению пришла усталость. Дорога снова шла вверх. Мороз сковывал руки и ноги. От энергии, полученной с горбушками хлеба, не осталось и следа. В животе урчало. Голод пожирал его изнутри, питаясь его собственной плотью, обгладывая кости, высасывая соки.

В такие минуты Арон часто представлял, как его пожирает голод. У него перед глазами вставала четкая картина: как голод ест его изнутри и как он падает замертво, точно личинка, из которой осы высосали все соки.

Эти мысли были почти так же мучительны, как и сам голод. Видения впивались в него, отказываясь исчезать и вызывая ощущение омерзения.

Дорога шла вверх. Лурв снова начал прихрамывать. Арон заметил, что все вокруг изменилось: солнце исчезло, поднялся ветер и небо заволокло тучами. Ветер налетал на деревья, срывая с них белые одежды, и уносился прочь, оставляя бедняжек дрожать на ветру от холода. Арон мигом забыл про голод. Схватив Лурва за загривок, он нагнулся и, зажмурившись, пошел навстречу ветру и снегу, которые все усиливались. А он ведь решил, что в этой стране вообще не бывает ветра. Теперь ему придется прочувствовать, что это такое, прочувствовать на собственной шкуре. Слышно было, как ветер шумит и гудит в лесу, как он рвет деревья, беснуется в ветвях. Снег проникал всюду: за шиворот, в рукава, в штаны, в сапоги, как Арон ни старался укутаться. Вскоре он едва различал Лурва в белой тьме. Самое важное было не сбиться с дороги. Ведь куда‑то же она должна его привести. Дорога, думал он, не может вести в никуда. Куда‑нибудь она должна вести.

Но теперь не было разницы между дорогой и полем: все вокруг засыпало снегом. В лесу еще ничего, но в поле, среди этой белизны, дорогу невозможно было различить. Арон не видел даже собственных ног. Он попробовал идти на ощупь: что там под ногами – твердое или мягкое? У Лурва это получалось лучше, он шел увереннее, и Арон под конец сдался и позволил ему вести себя через бурю.

Порывы ветра становились все сильнее и сильнее. Сквозь бурю до Арона доносился треск поломанных деревьев. Снег шел сплошной стеной. Арону приходилось рукой смахивать его с лица, чтобы можно было видеть и дышать.

Постепенно они вошли в деревню, но Арон этого не заметил. Он шел, опустив голову, не видя огней в окнах домов, слыша только бурю. Внутри него умерло все, кроме стремления идти вперед. Но тут шарф, обмотанный вокруг шапки, развязался, и Арон остановился, чтобы замерзшими непослушными руками нащупать концы шарфа и опять завязать его. Приподняв голову, он сперва не понял, что это за бледные желтые квадраты в темноте. Лурв стоял рядом.

Ему потребовалось несколько минут, чтобы осознать, что перед ним дом и что они в деревне. Арон потрепал Лурва по голове и попытался что‑то сказать, но лицо превратилось в ледяную маску, и губы не слушались. Из горла вырвался слабый хрип, который ветер тут же подхватил и унес прочь.

Арон стоял и думал, что в такую ночь, как эта, ему вряд ли могут отказать в приюте. И он пошел по сугробам на свет вместе с Лурвом, дрожавшим и жавшимся к его ногам.

Когда ему удалось открыть входную дверь, ветер толкнул его в спину и ворвался в дом вместе с ним.

– Закрой дверь, человек! – донеслось из избы. – А то нас снегом завалит.

Ему с огромным трудом удалось закрыть дверь: проход успело занести снегом. Закрыв дверь, Арон огляделся по сторонам. Он молча стоял в сенях. Онемевший от холода и голода, скиталец не мог произнести ни слова. Ощущение было такое, словно холод, буря и голод загнали его глубоко внутрь себя, откуда он не мог выбраться обратно.

Наконец Арон разглядел в избе мужчину, женщину и детей за столом. Оторвавшись от вечерней каши, они молча смотрели на него.

Арон понял, что нужно что‑то сказать. Сказать, что ему нужна крыша над головой, что буря… что Лурв… что ему нужна помощь. Он чувствовал, что должен все это сказать, но голос его не слушался. Из горла вырвался только кашель…

– Простите, – прохрипел он и замолчал.

Хозяин опустил ложку и в упор уставился на незваного гостя. В его взгляде не было враждебности, но он был долгим и пристальным. Их глаза встретились, и хозяин не отводил взгляда, пока Арон не пришел в себя.

– Хельга, – сказал хозяин, – помоги гостю управиться с тулупом и сапогами. Он весь промок.

Арон даже шапки не снял. Она была вся в снегу, как и шарф и тулуп. Женщина бережно стащила с него шапку и шарф, открыв лицо. Она посмотрела на него, и Арону стало так стыдно, что захотелось спрятаться. Женщина потянула тулуп, и на пол посыпался снег. Волна стыда обожгла Арона, ему хотелось что‑то сделать, но он не знал что и продолжал стоять как огромное неуклюжее животное посреди сеней. Хозяйка подвинула скамеечку, чтобы помочь ему снять сапоги. Арон изо всех сил пытался снять их сам, чтобы не быть таким беспомощным. Ему хотелось сказать женщине что‑то, но единственное, что приходило в голову, было «простите», а это он уже сказал. «Спасибо» пока говорить было рано. Его мучило то, что он не сказал «добрый вечер». Что они о нем подумали? И есть еще Лурв. Что делать с Лурвом на улице? Он там не выдержит в такой холод.

Женщина достала веник и принялась сметать оставшийся снег с его брюк. Стряхивая снег, она поворачивала его туда‑сюда, как куклу, и Арон снова потупился от смущения. Когда они наконец оказались лицом к лицу, женщина улыбнулась. Ее улыбка была как эхо далеких шагов, и, хотя он был не в силах улыбнуться в ответ, Арон поднял глаза и посмотрел на нее.

– Ну вот! – сказала она удивительно звонким и четким голосом. – Теперь его хоть видно! – Хельга повернулась к мужу. – Пусть расскажет нам, кто он такой, – промолвила она.

Арон переводил взгляд с нее на мужа, пытаясь разжать непослушные губы.

– Арон Рюд, – наконец пробормотал он. – Зовите меня Арон, – добавил он с сильным акцентом.

– Тогда Арона Рюда надо накормить, – сказала хозяйка, подталкивая его к столу.

Арон посмотрел на мужчину, на детей, исподтишка бросавших на него любопытные взгляды, на женщину, которая, налив молока в кашу, поставила перед ним тарелку.

– Ешь, – сказала она.

Он ел в тишине, чувствуя на себе их взгляды. В них не было подозрительности, не было неприязни. В этих людях есть что‑то особенное, подумал Арон.

В последний раз он ел горячую пищу за столом на том хуторе между Хельсинландом и Медельпадом. С тех пор он несколько недель питался холодной картошкой, черствым хлебом и отбросами. Ему внезапно стало жаль животных, не знающих горячей еды. От тепла его бросило в жар. Лицо горело. Наверно, я весь красный, подумал Арон со стыдом. Он тщательно выскреб миску, облизнул губы и сказал:

– Спасибо!

– Главное, что ты сыт…

– Спасибо, – повторил Арон.

Он переводил взгляд с мужчины на женщину, словно ища понимания.

– Дело в том… – начал он, – дело в том, что у меня с собой… собака.

– Так приведи ее, – тут же сказал хозяин.

– Она довольно большая… Я ее оставил у двери.

– Пусть зайдет в сени. Мы тут не боимся собак.

Открыв дверь, Арон снова впустил в дом ветер со снегом.

– Входи, Лурв, – позвал он и потянул за ошейник.

Захлопнув дверь, он остался стоять в сенях вместе с собакой.

Дети, подошедшие посмотреть, тут же бросились наутек. Мужчина стоял с открытым ртом, глядя, как Лурв отряхивается от снега. И вдруг он расхохотался:

– Ты уверен, что не медведя притащил в сени?

Арон удивленно посмотрел на него. Это что, шутка такая?

– Боже всемогущий! – воскликнула женщина, подходя к ним.

– Это правда собака? – спросил мужчина, глядя на Арона круглыми глазами. – Такая большая?

Арон кивнул и робко улыбнулся. Хозяин снова расхохотался.

Позади него женщина с ребенком на руках тоже залилась смехом. Внезапно хозяин подошел к лежанке за занавеской в углу комнаты.

– Отец, – воскликнул он, – ты должен это видеть! У нас в сенях ручной медведь! Он ведь ручной? – спросил он Арона, доставая из кровати старичка и возвращаясь с ним на руках в сени. – Видишь, папа? – завопил он старичку на ухо. – Видишь?

Дети кричали от страха, но мать продолжала хохотать. Дети постарше залезли под стол, они тоже прониклись всеобщим весельем и начали хихикать.

Арон стоял рядом со своим огромным псом, оглушенный этой искренней радостью. Все хохотали как безумные.

Наконец мужчина отнес отца обратно в постель. У них обоих по лицу текли слезы от смеха.

– Да… – протянул он. – Недурная у тебя животина!

Еще один приступ смеха в комнате.

– Ее, наверно, нелегко прокормить? – спросил хозяин сквозь смех.

– Да нет, – ответил Арон. – Это ведь почти всё шерсть, – и ткнул Лурва в бок.

– Шерсть! – согнулась от смеха женщина.

Лурв тем временем лег, уткнувшись носом в передние лапы. Он с измученным видом смотрел на смеющихся людей в избе, не понимая, с чего такой переполох.

Арон вдруг почувствовал, что он пришел домой. Он стоял и смотрел на людей, боясь поверить, что все это происходит наяву.

– Бедняжка, – вдруг сказала хозяйка, – он, наверно, проголодался!

Она быстро вывалила картофельные очистки и другие остатки в миску от каши и поставила перед Лурвом:

– Вот все, что осталось…

– Придется завтра зарезать корову… если он ее раньше не загрызет. Кстати, меня зовут Соломон, совсем забыл сказать, – спохватился мужчина.

Хозяин крепко пожал Арону руку.

– А это Хельга, – сказал он, притягивая жену к себе. – Тот старик – мой отец… он неходячий, а это, – он подмигнул детям, – малышня! Теперь ты всех знаешь!

Они присели рядом с печкой. Соломон курил трубку, пуская колечки дыма. Арон рассказал о буре и о том, сколько ему пришлось пройти. Хозяева спросили, откуда он и почему у него такое странное произношение, но услышали лишь уклончивый ответ «из соседней страны». Они не стали больше расспрашивать. Потом хозяева показали ему комнатку на чердаке, где он мог лечь спать. Оставшись один, Арон сложил руки и молился, пока не заснул.

 

* * *

 

Пусто. Слышен только стук моего сердца. И другого… из‑под снега… горячего… трепетного…

Ели… они тоже прислушиваются. Вся природа слушает. Застывшие облачка пара над деревьями. И крик, крик, бьющийся внутри, ищущий путь наружу Он зовет меня. Я хочу пойти. Хочу ли? Я ничего не хочу. Это не я. Это ноги, тропинка, дорога… Крик поднимает меня как птицу с ветки березы. Где‑то среди деревьев я жду себя. Странное ощущение. Мои шаги… я слышу, как иду.

Кто создал эти плоские тихие часы? Снежные часы? Бесконечные белые равнины. Неужели я правда верю, что шаги способны поглотить время? Пересечь время? Нагнать время? Иногда мне кажется, что время покинуло часы. Просто оставило их там, как пустые скорлупки. Вместе с человеком, который, запертый в часе, не знает, что время уже покинуло его.

Я дала себе слово попытаться рассказать все. Я уже говорила о том снежном утре. Но мне еще многое надо сообщить. И мне кажется, что нужно рассказать все, чтобы можно было что‑то понять. Но овраги здесь глубокие. Крик в них теряется. Разбивается на тысячи осколков. Все кажется таким далеким. Боль. Рассказы. Я. Кто здесь живет? Чей безмолвный душераздирающий крик наполняет эту пустоту? У великана НИКТО много комнат, много пространства, много света. Мои комнаты взорваны. Меня не пугает громкий голос НИКОГО. Он слишком далеко. Тишина отлита из свинца. И посреди – холод. Овраги населены тенями от облаков. Они нежно гладят верхушки елей, словно прося прощения. Прощения за все, за жизнь. Снимая тяжесть лет с лица. Превращая в детей. Так тени от облаков ласкают лес. И я знаю, что здесь мое место. Я в стране, которую кто‑то ласкает.

Горы строго молчат. Они тоже похожи на прощение. Чем ближе к ним подходишь, тем дальше они кажутся. Такие далекие и близкие. Для кого‑то они могут исчезнуть, уйти в землю, не давая никаких объяснений. А потом вдруг вырасти перед ним, еще выше, чем прежде. Они не приходят на зов. Они не слышат мольбы. Они другие. Я учусь у них. Не кричать, не упрашивать, не молить… просто молча ждать ответа. Принимать безнадежность как надежду. Чудеса такие тихие. Как тонкий, тонкий лед.

 

* * *

 

На деле все было просто. Надо было делать так, как хочет горбун – Кновель. Это Инна хорошо усвоила. Если она делала так, как он хотел, все заканчивалось быстро. А в остальное время нужно было просто не попадаться ему на глаза.

Инна делала, как он хотел. Она вела себя так, словно сама этого хотела, чтобы убедить себя в том, что так оно и должно быть. Как будто Инна только и делала, что мечтала о Лаге – так Кновель называл розгу, – словно Лага была облегчением. И тогда все быстро заканчивалось.

Инна умела читать мысли отца по лицу. Каждое движение мышц было ей знакомо. Для Инны это было гораздо важнее, чем читать буквы или слова. И она жадно глотала эти знания, не пропуская ни взгляда, ни морщинки. Кновель испугался бы, знай он себя так же хорошо, как знала его Инна.

Они жили в Наттмюрберге. Жили одни с тех пор, как Хильма, мать Инны, умерла. Это случилось много лет назад. С тех пор Инна выросла и стала взрослой женщиной, но ей об этом никто не сказал.

Наттмюрберг стоял в стороне от дорог в уединенном месте. Две тропинки вели к нему – одна зимняя и одна летняя. Но никто по ним не ходил, кроме разве что лопарей по весне. И то в редкие годы, когда их обычную дорогу размывало. В голодные зимы через Наттмюрберг проходили лопари‑оленеводы. Для оленей голодными были зимы, когда наст становился такой твердый, что нельзя было добраться до мха. Тогда лопари валили старые полузасохшие ели с облезшей корой, покрытые мхом, и так кормили оленей. Инна варила оленеводам кофе и кашу и слушала их рассказы. Под их любопытными взглядами ей становилось неловко: она ведь редко видела других людей, кроме Кновеля.

Хильма оставила их одних, Инну и Кновеля. Это было зимой. Она чувствовала себя все хуже и хуже. Казалось, кровать поедала ее. Бледно‑желтая кожа лица натянулась на костях, как холст на раме.

Инна делала все, что было в ее силах. Ей не верилось, что мама вот так может взять и умереть. До последнего она надеялась, что мама встанет с постели, подхватит старые ведра и вместе с дочерью пойдет в хлев доить коров. Им было так весело вместе в хлеву, пока Хильма доила коров, а Инна накладывала им сена и подливала пойла. Хильма за дойкой всегда рассказывала Инне истории. Не важно о чем: все, что она ни говорила, было интересно слушать. С мамой можно было смеяться. Даже над Кновелем можно было смеяться и подшучивать. Пока телята пили парное молоко, Хильма рассказывала, как познакомилась с отцом Инны. Это было в те времена, когда его звали Эрик и на него еще не упало дерево. Он был родом из Эршона, с побережья, а Хильма – с гор. Они познакомились в Хохае – деревне в паре километров отсюда. Кновель тем летом сплавлял деревья по реке, а Хильма прислуживала в усадьбе.

Мамины рассказы были как огромные картины, в которые легко можно было войти. Там внутри можно было выпрямиться в полный рост и купаться в ярком свете, исходящем от предметов. Там внутри было легко и беззаботно. Там внутри можно было радостно смеяться и не бояться наказания.

Инна часто просила ее рассказать историю еще раз. С первых же слов она становилась участницей рассказа о местах, в которых никогда не бывала, о людях, которых она никогда не видела, но которые жили в этом рассказе: о маминых братьях и сестрах, родителях, хозяевах усадеб, в которых она прислуживала, и Эрике, которого упавшее дерево превратило в Кновеля.

В начале болезни мама еще рассказывала истории, но потом в ее взгляде появилось что‑то новое. Зло, горечь, обида, которые задавили весь смех и все рассказы. В эти последние месяцы что‑то росло у нее внутри, такое, что отказывалось прощать, отказывалось примиряться… и рассказов больше не было. Из‑под бровей на Инну смотрели чужие злые глаза, губы стали тонкими, рот превратился в маленькое «о». Инна сидела на постели и глядела на мать. Тепло, которое раньше излучала Хильма, сменилось колючим холодом. Он проникал в каждый уголок, погружая избу в новый, незнакомый серый полумрак. От него нельзя было защититься, потому что он шел от матери, которая всю жизнь была рядом с Инной. И теперь Инне приходилось пить этот серый холод, купаться в нем, как она раньше купалась в свете из маминых рассказов. Холод, перед которым она была беззащитна. Инна неотлучно сидела у постели больной в ожидании, когда в глазах ее снова появится тепло, а губы приоткроются. Она терпеливо ждала чуда, но чудо не произошло. Только перед самой смертью в глазах матери что‑то промелькнуло. Она чуть приподняла голову, словно увидела кого‑то, но не Инну, а кого‑то другого, и на мгновенье в глазах ее вспыхнула жизнь и тотчас снова исчезла. Хильма упала на подушку и испустила дух, оставив после себя только серый холод и пустоту, с которыми Инне пришлось жить.

Вернувшись, Кновель закрыл Хильме глаза. Потом велел дочери нагреть воды и обмыть безжизненное тело. И Инна так и сделала. Сине‑черные ноги, пролежни на ягодицах, тонкие губы, обвисшие груди, чужое лицо. Потом они вдвоем положили ее в гроб. Инна хотела одеть покойницу в сорочку, но отец сказал, что одежда ей больше не нужна: в гробу она не замерзнет. Тем более что он и так выложил гроб соломой, хотя в этом не было никакой необходимости.

То, что она не смогла как следует обмыть мать, мучило Инну каждый раз, когда она ее вспоминала. Ее мучило то, что тело матери, все в пролежнях и болячках, вызывало у нее отвращение. Ей было стыдно за себя.

Но Кновеля это не волновало.

– Ага, – сказал он, когда тело матери лежало в сарае, – теперь ты – мать в Наттмюрберге, теперь ты – Хильма.

Ему не нравилось что‑то терять. Человеческая жизнь конечна. Если человек умер, то его больше нет. И остается только думать о том, что живо. Никаких новых подарков, никаких новых утрат. Кновель спешил вернуться к привычной жизни, в которой ему было спокойно. Согнутая спина, боль в горбу, Хильма, Инна, одинокая жизнь на хуторе… нет, не об этом он мечтал. Наттмюрберг так и не превратился в ту процветающую деревню, о которой Кновель мечтал, когда его еще звали Эрик, когда спина была прямой, а Хильма молодой и здоровой. Тогда сюда приехало много людей. Они рубили лес, рыли канавы, выкорчевывали камни, осушали болота. Эрик не сдавался. Даже когда болота оказались бездонными. Еще до того, как упавшая ель повредила ему спину, он воспринимал жизнь скорее как врага, чем как тайну. Эрик никогда не интересовался смыслом жизни. Он и так его знал. Жизнь желала ему зла. Горб на его спине – лучшее тому доказательство. И то обстоятельство, что Хильма лежала в гробу в сарае, означало перемены только для дочери, но не для него.

И Инна



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: