Аркадий Вайнер, Георгий Вайнер. Евангелие от палача




Spellcheck: Виктор Грязнов От авторов Мы, кажется, уже привыкли к тому, что из глубин советского безвременьянет-нет, да и всплывет очередной литературный "памятник" - сталинской ли,хрущевской или брежневской эпохи... "Памятник", лишь за чтение которого читатель мог тогда поплатитьсясвободой; ну а писатель ставил на карту всю жизнь. Сейчас эти открытиязакономерны: перестроечной революцией нарушена омерта всеобщего покорногобезмолвия, и благодарный читатель получает, наконец, то, что у него долгиедесятилетия силой отнимал тоталитаризм. Предлагаемый сегодня роман"Евангелие от палача" - вторая чисть дилогии (первая - роман "Петля икамень..." - была опубликована в конце 1990 года), написанной нами в1976-1980 годах. Написанной и - надежно укрытой от бдительного "окагосударства" до лучших времен. К счастью, и авторы, и читатели до нихдожили. Все остальное - в самом романе. Аркадий ВАЙНЕР Георгий ВАЙНЕР Декабрь 1990 года МОСКВА Правосудие должно свершиться, хотя бы погиб мир. Глава 1. УСПЕНИЕ ВЕЛИКОГО ПАХАНА Я знал, что этого делать нельзя. Я умел верить ему, этому странномураспорядителю моих поступков, не раздумывая. Вперед ума, вперед любойоформившейся мысли он безошибочно давал команду: "Можно!" или: "Нельзя!" Я ему верил, у него была иная, не наша мудрость. И он отчетливо сказал внутри меня: "Нельзя!" А я впервые за долгие годы, может быть, впервые с самого детства, непослушал его. Побоялся ответить ему "Заткнись" - а просто сделал вид, что неслышал. Как делает вид, сбежавший с урока школьник-прогульщик, которомукричит из окна учитель: " Вернись!". Не послушался. И остался в анатомической секционной... Мы несли носилки вчетвером. Этих троих я не знал, наверное, и не виделникогда. Если бы видел, - запомнил. Но они были не из охраны. Тех гладкихдураков сразу видать. Их и на Даче я не заметил. Только потерянно метался поогромному дому их командир, начальник "девятки" генерал Власик. По его красивому, слепому от испуга и глупости лицу катились слезы. Онплакал по-настоящему. Почему-то у всех встречных спрашивал: "А где Вася?.." Все слышали, как Вася, безутешно-пьяный, мычал и орал что-то, - можетбыть, пел? - в маленькой гостиной за кабинетом. Но от Власика почему-тоотмахивались, и он, оглохший, продолжал искать своего друга и собутыльника.Сына Зеницы Ока, которую столько лет берег, стерег и хранил. А теперь Власикплакал. Если увидеть плачущего большевика... Может быть, он был умнее, чем мне казался тогда? Может быть, он плакал от страха? Столько лет он охранял величайшую силуи власть мира, а она уже три часа мертва, и он охраняет теперь то, чего нет.Да разве он еще что-то охраняет? Нас привезли сюда в шести больших лимузинах - человек тридцать отборныхбойцов из оперативного Управления, но, когда мы вошли в дом, выяснилось, чтоЛаврентий уже приказал вывести оттуда всю внутреннюю охрану. Никогда Лаврентий не доверял Власику. Он знал, что тот будет в страшныйчас плакать искренне по Тому, Кого охранял. Лавр не уважал преданных людей,он знал, что на преданных людей нельзя надеяться, ибо стоят они наненадежном фундаменте любви и благодарности, а вернее сказать - глупости. Вроде бы считалось, что Власик подчиняется Лаврентию по службе, но этобыло не так. Он не подчинялся никому, кроме того, Кого охранял. Власикпринадлежал Ему, как немецкая овчарка Тимофей. Власик был предан, то есть он любил Того, Кого охранял. Был ему всегдаблагодарен. А вернее сказать - глуп. В остывающем теле еще, наверное, вяло текла кровь, еще росли ногти,тихо бурчали газы в животе, хотя зеркальце, поднесенное к толстым усам, ужене мутнело; и наши черные длинные лимузины только вырвались с жутким ревомсирен с Лубянского двора, а Лаврентий уже приказал вывести с Дачи внутреннююохрану. В доме ходила заплаканная и злая рыжая дочка Светлана. И негромкобезобразничал мучительно-пьяный сын Василий. И всем еще распоряжалсяпреданный глупец Власик. Рассчитать поведение глупого, любящего, благодарного человеканевозможно. Ну его!.. Власик подходил к людям, спрашивал, что-то говорил, но ему уже никто неотвечал, будто он натянул на себя гигантский презерватив и раздул егоизнутри - своим отчаянием и потерянностью - в прозрачный и непроницаемыйшар, который с бессловесным бормотанием тыкался во всех встречных и отлеталв сторону, отброшенный их ужасным волнением и полным пренебрежением к немусамому. Он был никому не интересен. Тот, Кого он охранял, умер, значит, он уже никого не охранял, он былпредан Ничему, а внутреннюю охрану, преданную генералу, уже вывели из дома,и он катался по комнатам пустым надутым прозрачным шаром, догадываясь втоске, что, как только Лаврентий вспомнит о нем, кто-то сразу же проколетего оболочку, и всесильный фаворит с легким пшиком - вместе с его уженеслышимыми словами, ненужными слезами и глупым красивым лицом - исчезнетнавсегда. Я впервые видел всех вождей вместе. Не считая, конечно, праздничныхдемонстраций, когда они на трибуне Мавзолея Являли Себя. Обычно же мнедоводилось видеть их близко, но всегда порознь. А здесь они были вместе.Каждый знал о ком-нибудь кое-что. Лаврентий знал все обо всех. Без окон, без дверей полна горница вождей... Молотов незряче смотрел прямо перед собой, и на плоской пустыне еголица слабо поблескивали стеклышки пенсне, вцепившегося в маленькую пипкукартофельного носа. Не лик - тупой зад его бронированного "паккарда". Было видно, как он думает: вяло и робко прикидывает, кто поведет сейчасгонку, чтобы вовремя сесть лидеру на хвост. Мечтает угадать, кому придетсяподлизывать задницу прямо с утра. Он числился вторым, он был согласен статьпятым, Великий Пахан совсем его затюкал. Булганин рассеянно пощипывал клинышек бородки, меланхоличный ираздражительный, как бухгалтер, замученный утренним запором. Пощипываниебородки не было тревожным раздумьем - подтянуть ли в Москву Таманскуюдивизию. Наверное, он прикидывал: содрать эту маскарадную бородку, этукисточку с подбородка, или пока еще можно оставить? Великий Пахан дозволял ее, может и эти разрешат? Шурочка, белесая пухлая баба без возраста - домоправительница иподстилка Пахана, - шмыгая покрасневшим носиком, подносила вождям чай ибутерброды с ветчиной. Очень хотелось есть, но мне этих бутербродов не полагалось. Розовые ломти мяса с белой закраиной сала нарезал для вождей в буфетнойполковник Душенькин. От окорока, пробитого свинцовой пломбой с оттискомспецлаборатории: "ОТРАВЛЯЮЩИХ ВЕЩЕСТВ НЕТ". Последние двадцать лет полковникДушенькин пробовал всю еду сам, перед тем как подать ее на стол Пахана. Проба. Проба еды. Проба питья. Проба души. Душенькин. А Ворошилов есть не хотел. Он хотел выпить. Но Шурочка никакой выпивкине давала. Попросить, видно, стеснялся, а выходить нельзя было: он не желалвыходить из комнаты, оставив своих горюющих соратников вместе - без себя. Ивсе его красно-бурое седастое лицо пожилого хомяка выражало томление. Хрущев и Микоян сидели за маленьким столиком, и, когда они передавалидруг другу бутерброды, подвигали чашки и протягивали сахарницу, казалось,что они играют в карты: хмурились, тяжело вздыхали, терли глаза,вглядывались в партнера пристально, надеясь сообразить, какая у него наруках сдача. Тугая хитрожопость куркуля сталкивалась с азиатским криводушием, и надих остывшим чаем реяли электрические волны подозрительности и притворства,трещали неслышные разряды подвохов. Хищный профиль Микояна резко наклонялся к столику, когда он глоталочередной кусок. Гриф, жрущий только мясо. Но всегда падаль. А Хрущев пальцами рвал ломти, кидал ветчину на тарелку и съедал толькосало. Далеко закидывал голову, чтобы удобнее было глотать. И разглядывалэтого цыгана - или армяна, один черт! - молча предлагавшего сомнительнуюлошадь. Я бы охотно доел куски сочного розового ветчинного мяса. Но тогдаХрущев мне еще ничего не предлагал со своего стола. Я их доел через несколько месяцев. А тогда он помалкивал и раскатывал по скатерти хлебный мякиш и, толькопревратив его в серо-грязный глянцевитый катышек, рассеянно кидал в рот. Неинтересный мужик. Куций какой-то. Почему-то совсем плохо помню, что поделывал Каганович. Он сидел где-тов углу, толстый, отеклолицый, шумнодышаший - просто еврейский дубовый шкаф. Мебель. "Mobel". Меблированные комнаты. Меблирашки. Только Лаврентий с Маленковым не сидели - они все время ходили побольшой приемной, держась под ручку, как молодые любовники. Неясно былотолько, кто кому поставит пистон. И беспрерывно говорили, и что-то объяснялидруг дружке, и советовались, в глаза заглядывали, жарко в лицо дышали, ибыло сразу заметно, что они такие друзья, что и на миг не могут оторватьсяодин от другого. "Хоть чуть-чуть разомкнутся объятья" - пелось в старинном романсе. Тутвот один другого и укокошит. Но Лаврентия нельзя было укокошить. Может быть, он знал илипредчувствовал, что Великий Пахан помрет этой ночью. Или надеялся. Или рукуприложил - я ведь ничего не видел, нас позже привезли. Во всяком случае,Лавр был готов к этому рассвету. Как сказал поэт - треснул лед на реке в лиловые трещины... Пока вожди опасливо переглядывались, прикидывая свои и чужие варианты,жрали бутерброды с ветчиной, опломбированной полковником Душенькиным, покарассчитывали, с чем войдут в наступающее утро своей новой жизни, Лаврентийходил по приемной в обнимку с Маленковым, который тер отложной воротникполувоенного защитного кителя вислыми брылами своих гладких бабьих щек. И помаленьку стала подтягиваться в эти быстрые минуты короткогопредрассветья вся боевая хива Лаврентия. Сначала приоткрыл дверь и всантиметровую щель юркнул, встал застенчиво у притолоки печальной теньюиздеватель Деканозов, грустный косоглазый садист. Принес какой-то пакет Судоплатов, бывший партизанскийглавнокомандующий, вручил его Лаврентию, огляделся и тоже застыл в приемной. В синеве небритой утренней щетины, в тяжелом чесночном пыхтеньепоявился Богдан Кобулов, который был так толст, что в его письменном столепришлось вырезать овальное углубление для необъятного живота. Сел, никого неспрашивая, в кресло, окинул вождей тяжелым взглядом своих сизых восточныхслив и будто задремал. Но никто не поверил, что он задремал. Брат его, стройный красавец генерал Амаяк Кобулов, услада глаз педика. Черно-серый, как перекаленный камень, генерал-полковник Гоглидзе. Что-то пришептывал ехидно-ласковый лях Влодзимирский. Озирался по сторонам, будто присматривая, что отсюда можно ляпнуть,Мешик. Лениво жевал сухие губы страшный, как два махновца, генерал Райхман. Толстомордый выскочка, начальник Следственной части эм-гэбэ РюминРозовый Минька. Горестно вздыхающий генерал нежных чувств Браверман - умник и писатель,автор сюжетов почти всех политических заговоров и шпионских центров,раскрытых за последние годы. Их было много. И все они были в форме нашей Конторы. За долгие годы я почти никого изних не видел в форме. Зачем она им? Мы их и так знали. Все, кому надо, ихзнали. А тут они были в генеральских мундирах. Они стояли за Лавром, как занавес Большого театра: парчово-золотой икрасно-алый. Не произнося ни слова, Лаврентий показывал партикулярным вождям, у когосейчас сила. А те заворожено смотрели на его разбойную жопу, и я знал, чтосегодня он у них получит все, что потребует. Но, словно живое опровержение этой мысли, возник в дверях элегантный, санглийским, в струночку, пробором, замминистра Гэ-Бэ Крутованов. И я понял, что если вожди поспеют, то и с Лаврентием покончат скоро.Успех достался ему слишком легко. Это располагает к беспечности. А мне - как только появится случай - надо перебираться на другуюсторону. Репертуар этих бойцов исчерпан. После Великого Пахана на его рольздесь может претендовать только клоун. Я бы еще долго с интересом и удовольствием рассматривал их сквозьбольшие стеклянные двери приемной: они жили в таинственной глубиненереального мира, будто в утробе огромного телевизора, словно сговорившисьдать единственный и небывалый концерт самодеятельной труппы настоящихлюбителей лицедейства, поскольку все играли, хоть и неумело, но с большимстаранием, играли для себя, без зрителей, играли без выученного текста, ониимпровизировали с тем вдохновением, которое подсказывает яростное стремлениевыжить. Но из спаленки усопшего Пахана вышли врачи, белые халаты которых такстранно выглядели здесь, среди серо-зелено-черной партикулярщины вождей изолотопогонной шатии Лавра. Им здесь не место. Я видел, как шевелятся их губы. Приподнялось тяжелое веко БогданаКобулова. Треснула сизая слива, внутри была видна набрякшая кровавая мякотьбелка. Внимательно слушал, что говорили врачи. Взглянул на Лаврентия, тоткивнул. Кобулов легко, сильно вышвырнул свою тушу из глубокого кресла,быстро, как атакующий носорог, прошел через приемную, снял с аппаратателефонную трубку, что-то буркнул. Потом вынырнул из-за стеклянной двери, из глубины телевизора - заэкран, ко мне, на лестничную площадку. - Повезешь товарища Сталина в морг... Мы несли носилки вчетвером. Из черного жерла санитарного "ЗИСа"выкатили носилки и понесли их по длинному двору института патанатомии.Чавкал под ногами раскисший мартовский снег. Пахло мокрыми тополями,хлесткий влажный ветер ударял в лицо изморосью. Из-за забора торчалгигантский фаллический символ мира: блекло-серый в ночи купол Планетария. Спящий город показывал уходящему Хозяину непристойный жест. А у ворот института, во дворе, перед плохо освещенным служебнымвхододом толпились, сновали, колготели наши славные боевые топтуны.Некоторые отдавали длинному белому кулю на носилках честь, становились"смирно", плакали. И на нас четверых смотрели с испугом и почтением. Дураки. Они принимают нас за особ, особо приближенных. Неизвестных им маршалов.Кому еще доверят - в последний путь? Дураки. Книг не читают. "И маршалы зова не слышат..." Меня лично Кобулов особо приблизил к праху потому, что знает, я заминуту могу вручную перебить человек десять. Это мое главное умение в жизни.Да, наверное, особа, несущая носилки слева, и те двое - сзади, в ногах,приблизились по той же причине. Пахан при жизни был невысок, точнее сказать - совсем маленького роста,и к смерти еще подсох сильно, а все равно тяжелый был, чертяка. Мы прямоупарились, тащивши. Но передать носилки кому-нибудь из этих слоняющихсявокруг дармоедов нельзя. Только мы - особы особо приближенные. Во все времена стояли мы на огромной таинственности, внутри которойпросто глупость. Синий фонарик над входом, полутемная лестница, пыльный свет маленькихламп. Железная дверь грузового лифта, тяжелая и окончательная, как створкипечи крематория. Этот лифт всегда возит мертвый груз. И приближенных особ. К кому? Затекли руки, а кабина лифта не вызывается. Не идет вниз. Где-тонаверху застряла. Топтуны вокруг нас стучат кулаками в железную дверь, тихоматерятся, кто-то побежал вверх по лестнице. Воняет кошатиной, формалином,падалью. Ладья Харона села на мель. Увязла в тине на том берегу. Мы все четверо мечтаем поставить носилки на пол. Пусть натруженные рукихоть маленько отдохнут. Или хотя бы поменяться местами. Нельзя. Мы - особы особоприближенные. Мы - вместо маршалов, которымсейчас не до этого. Да и много бы они тут надержали, серуны. Почему ты, Пахан Великий, такой тяжелый? Откуда в тебе эта страшная,непомерная тяжесть? Сверху бежит тот, что поднимался пешком, кричит со второго этажазадушенным шепотом: "Предохранитель! Вставку выбило!" - Пошли, - говорю я особе слева и начинаю заворачивать носилки налестницу. Окликнул старшего из топтунов, приказал держать мою ручку относилок, рыкнул грозно: "Помни, что доверили!" - а сам пошел перед ними, вроде под ноги имсмотреть на лестнице, упаси Господь, не растянулись чтобы. Вместе с прахом. Это не прах. Это свинец. Не уставший, гордый, семье вечером расскажет, ладони будет показывать:"Вот этими самыми руками..." - попер топтун вверх, как трактор, а я шелперед ним, командовал строго, негромко, озабоченно: налево - налево, стой,ноги заноси, теперь аккуратно, здесь высокая ступенька, теперь направо... На третьем этаже - секционный зал, плеснувший в лицо ярким светом исмрадом. Здесь было много врачей: те, которых я видел на Даче. Около спаленкипочившего Пахана, и какие-то другие - не в обычных врачебных халатах, а вбелых дворницких фартуках, надетых прямо на белье с высоко засученнымирукавами. Они вели себя как хозяева, - строго опрашивали тех, кто вернулся сДачи, важно мотали головами, коротко переговаривались, и все время междуними витали какие-то значительные словечки: бальзамирование... консервант...паллиативная сохранность... эрозия тканей... Молодцы! Пирамида у нас маленькая, а Хеопс - большо-о-ой! Мы переложили Пахана с носилок на длинный мраморный стол, залитыйслепящим молочным светом, и рыжий потрошитель, похожий на базарного мясника,коротко скомандовал: "Вы все свободны!". Но я решил остаться. Я и сам не знаю, что я хотел увидеть, в чем убедиться. Понять, загадать, предсказать. Просто мне надо было увидеть своими глазами. И тайный распорядитель моих поступков кричал во мне: НЕЛЬЗЯ! УХОДИ! Мояскрытая сущность, моя истинная природа, альтер эго подполковника МГБХваткина, пыталась уберечь меня от какого-то ужасного разочарования, илибольшой опасности, или страшного открытия. Но я не подчинился. Взял за плечи своих спутников - особо приближенных, а старшему топтунуи повторять не надо, они дисциплинированные - и повел их к выходу и,закрывая за ними дверь, шепнул: - Сюда никого не пускать, я побуду здесь. Скинули простыни с тела. Рыжий потрошитель посмотрел на желтоватогостарика, валяющегося на сером камне секционного стола, взял широкий, злопоблескивающий нож, но воткнуть не решался. У него дрожали руки. Онобернулся, увидел меня, уже открыл рот, чтобы вышибить из секционной, - язнал, что ему надо на кого-нибудь заорать, чтобы собраться с духом. Я опередил его, сказавши почти ласково, успокаивающе: - Не волнуйтесь, можете начинать! Он зло дернул плечами, бормотнул сквозь зубы - черт знает что! - решил,видимо, что я приставлен его стеречь, махнул разъяренно рукой и вонзил свойнож Пахану под горло. Господи, Боже ты мой, всеблагий! Увидел бы кто из миллионов людей, мечтавших о таком мгновении, когдавспорют ножом горло Великому Пахану: - как жалко дернулась эта рыже-серая, будто в густой перхоти, голова; - услышали бы они, как глухо стукнул в мертвецкой тишине затылок окамень! Исполнение мечтаний - всегда чепуха. Они мечтали увидеть нож в горле уВсеобщего Папаши, толстую дымящуюся струю живой крови. А воткнули нождохлому старику, и вместо крови засочилась темной струйкой густая сукровица. От ямки под горлом до лобка нож прочертил черную борозду, и кожарасступалась с негромким треском, как ватманский лист. В разрез потрошительзасунул руки, будто влез под исподнюю рубашку и под ней лапал Пахана, сдираяс него этот последний ненужный покров. И от этих рывков с трудом слезающей шкуры голова Пахана елозила имоталась по гладкому мрамору стола, и подпрыгивали, жили и грозились егоруки. Шлепали по камню белые ладони с жирными короткими страшными пальцами. Из-под полуприкрытых век виднелись желтые зрачки. Мне казалось, что онеще видит нас всех своими тигриными глазами, не знающими смеха и милости. Онследил за своим потрошением. Он запоминал всех. Большой горбатый нос в дырах щербатин. Вот уж у кого черти на лицегорох молотили! Толстые жесткие усы навалились на запавший рот. Пегие густые волосы. Когда-то рыжие, потемнели к старости, потомзасолились сединой, а теперь намокли от сукровицы. Бальзам потомкам сохранит Останки бренной плоти... С хрустом ломали щипцы грудные кости. Потрошитель вынул грудинуцеликом, - пугающий красный треугольный веер. Кому не жарко на дьявольскойсковороде? А в проеме - сердце, тугой плотный ком, изрубленный шрамом. Людивзывали к нему десятилетиями. К мышце, заизвесткованной склерозом. О, какое было сердитое сердце! Оно знало одно сердоболие - инфаркт. И все время косился я на его половой мочеиспускательный детородныйчлен, и было мне отчего-то досадно, что он у него маленький, сморщенный,фиолетовый, как засохший финик. Глупость какая - все-таки отец народов! А в остальном - все, как у всех людей. Анатомы резали Пахана, пилили и строгали его, выворачивали на столпронзительно-синие, в белых пленках кишки, багровый булыжник печени,скользили по мрамору чудовищные фасолины почек. Господи! Вся эта кровавая мешанина дохлого мяса и старых хрусткихкостей еще вчера управляла миром, была его судьбой, была перстом, указующимчеловечеству. Если бы хоть один владыка мира смог побывать на своем вскрытии! А потом они принялись за голову. Собственно, из-за этого я и терпел двачаса весь кошмар. Я хотел заглянуть ему в голову. Не знаю, что ожидал я там увидеть. Электронную машину? Выпорхнувшую черным дымом нечистую силу? Махоньких, меньше лилипутов, человечков - марксика, гитлерка,лениночка, - по очереди нашептывавших ему всегда безошибочные решения? Не знаю. Не знаю. Но ведь в этой круглой костяной коробке спрятан удивительный секрет. Как он все это сумел? Я хочу понять. Потрошитель-прозектор полоснул ножом ржаво-серую шевелюру от уха доуха, и сдвинувшаяся на лбу мертвеца кожа исказила это прищуренное горбоносоелицо гримасой ужасного гнева. Все отшатнулись. Я закрыл глаза. Еле слышный треск кожи. Стук металла по камню. Тишина. Ипронзительно-едкое подвизгивание пилы. Когда я посмотрел снова, то скальп уже был снят поперек головы, апрозектор пилил крышку черепа ослепительно бликующей никелированнойножовкой. Пахану навернули на лицо собственную прическу. - Готово! - сказал прозектор и ловко сковырнул с черепа верхнююкостяную пиалу. Он держал ее на вытянутых пальцах, будто сбирался из нее чайпить. Мозг. Желтовато-серые в коричнево-красных пятнах извивистые бугры. Здоровенный орех. Орех. Конечно, орех. Большущий усохший грецкий орех. Орех. Как хорошо я помню крупный звонкий орех на черенке с двумяразлапистыми бархатно-зелеными листьями, что валялся утром на ровнопосыпанной желтым песком дорожке сада пицундской дачи Великого Пахана. Я охранял покой в саду под его окнами. И еле слышный треск привлек моевнимание - сентябрьский орех сам упал с дерева, еще трепетали его толстыелистья. Поднял орех, кожура его уже сшелушилась, он был ядреный и чутьхолодновато-влажный от росы, он занимал всю пригоршню. Кончик финки язасунул в узкую черную дырочку его лона, похожую на таинственную щельженского вместилища, нажал чуть-чуть на нож, и створки со слабым хрустомразошлись. Где-то там, внутри еще не распавшихся скорлупок, было ядро - бугорчатыйжелтоватый мозг ореха. Но рассмотреть его я не смог. Мириады крошечных рыжих муравьев, словнождавших от меня свободы, рванулись брызгами из ореха. Я не сообразил егобросить, и в следующий миг они ползли по моим рукам, десятками падали накостюм, они уже пробрались ко мне под рубаху. Они ползли по лезвию ножа. Я стряхивал их с рук, хлопал по брюкам, давил их на шее, на лице, ониуже кусались и щекотали меня под мышками и в паху. Душил их, растирал в грязные липкие пятнышки, они источалипронзительный кислый запах. Особенно те, что уже попали в рот. Рыжие маленькие мурашки. Я разделся догола и нырнул в декоративный прудик. Муравьи всплывали сменя, как матросы с утонувшего парохода. Грязно-рыжими разводами шевелилисьони на стоялом стекле утренней воды. У бортика валялся орех - в одной половинке костяного панциря. Внутрибыло желто-серое, бугристое, извивистое, усохшее ядро. Выползали последние рыжие твари. Старый мозг. Изъеденный орех. Ядро злоумия.... --------------..Я проснулся через двадцать пять лет. В какой-то темной маленькойкомнате со спертым воздухом. Рядом лежала голая баба. На никелированной кровати с дутыми шарами на спинках. Я толкнул подругув бок и, когда она подняла свою толстую заспанную мордочку с подушки,спросил: - Ты кто? - Я?.. Я штукатур, - уронила голову и крепко, пьяно заснула. Через двадцать пять лет. После успения Великого Пахана. Глава 2. СКАНДАЛ Она уснула, а я проснулся окончательно. Проклятье похмелья - раннеепробуждение. Проклятье наступающей старости. В похмелье и в старости люди, наверное, острее чувствуют - скольмногого они не сделали и как мало осталось времени. Хочется спать, аневедомая сила поднимает тебя и начинает кружить, мучить, стыдить: думай,кайся, продлевай остаток... Я не чувствую себя стариком, но думать тяжело: болит голова,подташнивает, нечем дышать. Любимая девушка рядом со мной громко, с присвистом дышала. У неенаверняка аденоиды. Штукатур. Почему? Где я взял ее? От нее шел дух деревенского магазина - кожи, земляничного мыла, духов"Кармен" и селедки. Что-то пробормотала со сна, повернулась на бок, закинула на менятяжелую плотную ляжку и, не просыпаясь, стала гладить меня. Она хотела еще. Господи, где это меня угораздило? Измученный вчерашней выпивкой организм вопиял. Он умолял меня дать емупива, водочки, помыть в горячем душе и переложить с никелированной кроватиодноглазой девушки-штукатура в его законную финскую койку. И дать поспать.Одному. Без всяких там поглаживаний и закидывания горячих мясистых ляжек. Но как я попал сюда? Я задыхался от пронзительно-пошлого запаха "Кармен", он сгущался вокругменя, матерел, уплотнялся, переходил в едкую черно-желтую смолу, котораябыстро затвердевала, каменела. Пока не стала твердью. Дном бездонной шахтывремени, на котором я лежал скорчившись, прижатый огненной бульонкойодноглазого штукатура. Запах "Кармен" что-то стронул в моем спящем мозгусвоей невыносимой остротой и пакостностью, нажал какую-то кнопку памяти ивернул меня на двадцать пять лет назад. --------------- Оторвался от дна и поплыл вверх - навстречу сегодня. Вот разжидилась вонь "Кармен", проредела, и я вплыл ввысокомерно-наглый смрад "Красной Москвы". Он набирал силу и ярость, пока я,теряя сознание, проплыл через фортиссимо его невыносимого благовония, ипонесло на меня душком почти забытым - застенчиво-острым ипронзительно-тонким, словно голоса любимых певиц Пахана Лядовой иПантелеевой. Это текли мимо меня, не смешиваясь, "Серебристый ландыш" и"Пиковая дама". Я плыл через время, я догонял сегодня. Пробирался через геологическийсрез пластов запахов моей жизни - запахов всех спавших со мною баб. Сладострастная тягота арабских духов. Половая эссенция, выжимка изсеменников. Эрзац собачьих визиток на заборах. Амбре еще не удовлетвореннойпохоти. Забрезжил свет: стало понемногу наносить духом "Шанель" и "Диориссимо".Я вплывал в сегодня, точнее - во вчера. Женщины, с которыми я был вчера,пахли французскими духами. Это запах моего "нынче", это запах моих шлюх. Моих хоть и дорогих, нолюбимых девушек. Я вспомнил, что было вчера. Вспомнил и испугался. Вчера меня приговорили к смерти. Чепуха какая! Дурацкое наваждение. Я презираю мистику. Я материалист.Не по партийному сознанию, а по жизненному ощущению. К сожалению, смерть - это самая грубая реальность в нашем материальноммире. Вся наша жизнь до этой грани - мистика. * * * Неплохо подумать обо всем этом, лежа в душной комнатенке прижатым кпружинному матрасу наливной ляжкой девушки-штукатура, имени которой я незнаю. А кем назвался тот - вчерашний, противный и страшный? Как он сказал осебе? -...Я - истопник котельной третьей эксплуатационной конторы Ада... Неумная, нелепая шутка. Жалобная месть за долгие унижения, которым яего подвергал в течение бесконечного разгульного вечера. Истопник котельной. Может быть, эта штукатур - из той же конторы? Какиестены штукатуришь? На чем раствор замешиваешь? Я столкнул с себя разогретую в адской котельной ляжку и пополз изкровати. Человек выбирается из болотного бочага на краешек тверди. Надовстать, найти в этой гнусной темноте и вонище свою одежду. Беззащитность голого. Дрожь холода и отвращения. Как мы боимся темнотыи наготы! Истопники из страшной котельной хватают нас голыми во мраке. Он подсел к нам в разгар гулянки в ресторане Дома кино. В темноте я нашарил брюки, носки, рубаху. Лягушачий холод кожаногопиджака, валявшегося на полу. Сладострастное сопение штукатура. Не могунайти кальсоны и галстук. Беспробудно дрыхнет моя одноглазая подруга, мойпохотливый толстоногий циклон. Не найти без нее кальсон и галстука. Черт с ними. Хотя галстука жалко: французский, модный, узкий, почтиненадеванный. А из-за кальсон предстоит побоище с любимой женой Мариной. Если Истопника вчера не было, если он - всплеск сумасшедшей пьянойфантазии, тогда эти потери как-нибудь переживем. Если Истопник вчера приходил, мне все это - кальсоны, галстук - уже ненужно. Ненавидя себя и мир, жалкуя горько о безвозвратно потерянных галстуке икальсонах, я замкнул микрокосм и макрокосм своим отвращением и страхом.Кримпленовые брюки на голое тело неприятно холодили, усугубляли ощущениенезащищенности и бесштанности. Не хватало еще потерять ондатровую шапку. Мало того, что стоит онатеперь втридорога, пойди еще достань ее. Мне без ондатры никак нельзя.Генералам и полковникам полагается каракулевая папаха, а нам - ныне штатским- ондатровая ушанка. Это наша форма. Партпапаха. Госпапаха. Папаха. Папахен. Пахан. Великий Пахан, с чего это ты сегодня ночью явился ко мне? Или это я ктебе пришел на свидание? Меня привел к тебе проклятый Истопник. Откуда ты взялся, работникдъявола! Третья эксплуатационная контора. Давным-давно когда я служил еще в своем невидимом и вездесущемведомстве, мы называли его промеж себя скромно и горделиво - КОНТОРА.Контора. Но она была одна-единственная. Никакой третьей, седьмой или девятойбыть не могло. Вот она валяется, ондатра, дорогая моя - сто четыре сертификатных чека,- крыса мускусная моя, ненаглядная. Завезенная к нам невесть когда изАмерики. Почему я в жизни не видел американца в ондатровой шапке? Дубленка покрыта шершавой коростой. Вонь. Засохшая в духоте блевотина. Мерзость. Пора уходить, выбираться из логова спящего штукатура. Но остался ещенеясный вопрос. Как мы с ней вчера сговорились - за деньги или за любовь?Если за деньги - отдал или обещал потом? Не помню. Да, впрочем, и не важно: пороки не следует поощрять. С неехватит и удовольствия от меня. Как говорит еврейский жулик Франкис: "Нечегозаниматься ыз просцытуцыя". Особенно обидно, если я вчера уже отдал ейденьги. Нельзя быть фраером. Это стыдно. Просто глупо. Не нужны ей деньги,она еще молодая, здоровая, пусть зарабатывает штукатурством, а не развратом. Бросил на стол пачку жевательной резинки "Эдамс" и - на выход. На коридорной двери толстая цепочка и три замка. Врезной и дванакладных. От кого стережетесь? Не пойдут воры вашу нищету красть. А тем,кого боитесь, замки ваши не помеха. Ломая потихоньку ригель у последнего, особенно злостного замка, япридумал нехитрую шутку: богатые любят замки, а бедные - замки. Жалобно хрустнула пружина убогого запора, я распахнул дверь налестницу, и плотный клуб вони в легких, который там, в комнатушкедевушки-штукатура, считался воздухом, выволок, вышвырнул, вознес меня наулицу. * * * Им даже воздуха нормального не полагается. И это, наверное, правильно.Мир маленький. Всего в нем мало. Хорошо бы понять, где я нахожусь. На моей "Омеге" почему-то осталасьодна стрелка, уткнувшаяся между шестеркой и семеркой. Долго смотрел подфонарем на странный циферблат-инвалид, пока не появилась вторая стрелка. Онамедленно, застенчиво выползала из-под первой. Сука. Они совокуплялись. Ониплодили секунды. Они это делали на моей руке, как насекомые. Секунды, не успев родиться, быстро росли в минуты. Минуты круглились иопухали в часы. Те беременели днями. Свалявшись в рыхлый мятый ком, ониповорачивали в квадратном окошке календаря название месяца. Но Истопник сказал вчера, что мне не увидеть следующего месяца. Разветакое может быть? Чушь собачья. Ведь этого же никак не может быть! Ах, если б ты попался мне сейчас, противная свинская крыса! Как раз,когда я застукал на месте свои стрелки жизни. Я бы тебе яйца на ушибубенцами натянул! Дерьмо такое. Но Истопника не было. Была плохо освещенная улица, заснеженная,состоящая из одинаковых бело-серых с черным крапом домов. Они были безликиеи пугающе неотличимые. Бело-серые с черным крапом, как тифозные вши. И людей почти не видно. Где-то вдали, на другой стороне, торопливосновали серые озябшие тени, но я боялся им кричать, я не решался остановитьих, чтобы они не исчезли, не рассыпались. Самый страшный сон - прерванный. Но ведь сейчас я не спал! Я уже проснулся в никелированной кроватиштукатура, я вырвался на улицу, и эти скользкие заснеженные тротуары были изяви. Туфли тонули в снегу, я с тоской вспомнил о пропавших навсегдадворниках-татарах. Давно, во времена Пахана, дворники в Москве почему-тобыли татары, которые без всякой техники, одними скребками и метламиподдерживали на улицах чистоту. Но татары постепенно исчезли, оставив Москвеснег, жидкую грязь и печальные последствия своего татаро-монгольского ига. Честно говоря, сколько я ни раздумывал об этом, других последствийпресловутого ига, кроме безобразий на улицах да приятной скуластости нашихбаб, я обнаружить не мог. О татарском иге вчера говорил Истопник. Он вообще говорил свободно, хорошо. В его речах была завлекающаяраскованность провокатора. Он сказал, что любит нашу идеологию за простоту.Раз для преступности у нас нет корней, значит, она порождается буржуазнымвлиянием и наследием татаро-монгольского ига. А то, что татары у нас ужепятьсот лет только дворниками служат - не важно. А то, что только за попыткуподвергнуться буржуазному влиянию путем знакомства с фирмовым иностранцемсразу загремишь в КОНТОРУ, - и это не важно... Я жил один на необитаемой заснеженной улице мертвого города изстрашного сна. Улице не было конца - только где-то далеко мерцал наперекрестке светофор-мигалка, желтым серным огнем слабо вспыхивал, манил,обещал, гаснул, снова манил. На плоских неживых фасадах домов слепокровянели редкие окна, воспаленные плафонами. Нигде ни деревца. Новостройка. Заборы. Вздыбленные плиты, брошенныеполоманные соты огромных тюбингов, навал труб, космические чудища торчащихбалок, устрашающе застывшие стрелы заиндевевших, укрытых снегом кранов иэкскаваторов. Ни деревца. Летом - если лето сюда приходит - здесь должно быть страшнее. Может быть я попал на Марс? - Але, мужик, это место как называется? - закричал я навстречускользящей тени. Тень летела низко над землей в тяжелом сивушном облаке. - Как-как! Известно как - Лианозово... Е-кэ-лэ-мэ-нэ! Как же это меня занесло сюда? Вот те и штукатур!Впрочем, дело не в ней. Это все проклятый Истопник. Это он гонит меня сейчас по ужасной улице, замерзшего, с тошнотой подсамым горлом, в стыде и страхе, без галстука и без кальсон. Как он вырос вчера за нашим столом, незаметно и прочно! Сначала ядумал, что он знакомый какой-то из наших баб. Я не обращал на него внимания,всерьез его не принимал. Он был ничтожный. Такими бывают беспризорные собакив дачных поселках. Трусливые и наглые. Как он выглядел? Какое у него лицо? Не помню. Не могу вспомнить. Может,у него не было лица? Истопник адской котельной, какое у тебя лицо? Не помню. Осталось только в памяти, что был он белобрысый, длинный, изгибистый ивесь сальный, как выдавленный из носа угорь. Он тихо сидел поначалу,извивался на конце стола. Потом стал подавать реплики. Потом сказал: "А вызнаете этот старый анекдот?" Почему даже истопники рассказывают только старые анекдоты? А бываютанекдоты когда-нибудь новыми? Свежими? Молодыми? Наверное, у анекдотов судьба, как у мужчин: чтобы состояться, стать,остаться анекдотом, надо выжить. Анекдоту, как мужику, как коньяку, нуженсрок, выдержка. Анекдоты никогда не бывают такими, как вчерашняя девочка Люсинда. Онасидела рядом, прижимаясь к моему плечу, - молодая, загорелая, сладкая,хрустящая, как вафельная трубочка с кремом. Почему же ты, болван, не поехал ночевать к Люсинде? Почему не лег спать с нею? От ее кожи струятся легкие волны сухогожара. Она покусывает меня за плечи, за грудь - коротко, жадно, жарко, какласка. Проклятый Истопник увел. Втерся за стол, как опытный стукач из КОНТОРЫ.Как агент мирового сионизма - незаметно, неотвратимо, навсегда. Потомразозлил, разволновал, навел на скандал, напоил водкой, виски, шампанским ипивом вперемешку, куда-то незаметно увел Люсинду, всех собутыльников согналпрочь и приволок в Лианозово - к одноглазому штукатуру, в блевотину, душнуювонь комнатенки, безнадежность "Кармен", прелой кожи, копеечного мыла иселедки, в тяжелую давиловку раскаленных ляжек, на жуткое, казалось,навсегда забытое успение Великого Пахана. Асфальто


Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: