Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. 14 глава




И они пробились и снова пошли на восток.

Так шли они — опухшие, оборванные, больные кровавой дизентерией, но с оружием в руках, с гранатами, волоча за собой четыре станковых пулемёта.

В звёздную осеннюю ночь они с боем перешли линию фронта. Когда Крымов поглядел на своё шатающееся от слабости, но грозное войско, чувство гордости и счастья овладело им. Сотни вёрст шли эти люди с ним, он любил их с такой нежностью, какую не выразить на языке человека. В их терпении, в их мужестве, в их вере, в их способности смеяться посиневшими губами была его сила и его вера в коммунизм.

Они перешли линию фронта на Десне северней Брянска, недалеко от большого посёлка Жуковки. Крымов простился с товарищами, их тут же зачислили в полки.

Из штаба дивизии он на лошади поехал на лесной хуторок, где находился командующий армией.

Здесь Крымов узнал о том, что произошло за дни его блужданий.

Фронт был прорван, немцы устремились вперёд, но перед ними вырос новый, Брянский фронт, новые армии, новые дивизии, а за дивизиями Брянского фронта поднимались и росли всё новые полки, новые армии; то поднималась, росла оборона Советского Союза, построенная на глубину сотен вёрст.

Крымова вызвал член Военного Совета армии бригадный комиссар Шляпин, полный, медленный в движениях мужчина огромного роста. Он принял Крымова в деревянном сарае, где стояли маленький столик и два стула, а у стены было сложено сено.

Шляпин взбил сено, усадил Крымова и сам, кряхтя, лёг рядом. Оказалось, он в июле был в окружении и с боями, вместе с генералом Болдиным, взломав немецкий фронт, прорвался к войскам генерала Конева.

От неторопливой речи Шляпина, от его насмешливого и доброго взгляда, от милой улыбки веяло спокойной и простой силой. Повар в белом фартуке принёс им две тарелки щей и горячий ржаной хлеб. Уловив взволнованный взгляд Крымова, Шляпин, улыбнувшись, сказал:

— Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.

Казалось, что запах сена и горячего хлеба связан с этим огромным неторопливым человеком.

Вскоре вошёл в сарай командующий армией генерал-майор Петров, маленький, рыжий, начавший лысеть человек, с Золотой Звездой на потёртом генеральском кителе.

— Ничего, ничего, — сказал он, — не вставайте, лучше я к вам присосежусь, устал, только из дивизии приехал...

Его выпуклые голубые глаза смотрели остро, пронзительно, разговор был отрывистый, быстрый.

Едва он вошёл, как в спокойный, пахнущий сеном полумрак сарая ворвалось напряжение войны: то и дело входили порученцы, дважды приносил донесения немолодой майор, молчавший телефон вдруг ожил.

Петров сказал Крымову:

— А ведь я вас знаю, товарищ Крымов, и вы меня, может быть, помните.

— Не припомню, товарищ командующий армией, — сказал Крымов.

— А вы не помните, товарищ батальонный комиссар, командира кавалерийского взвода, которого вы в партию принимали, когда приезжали в 10-й кавполк из Реввоенсовета фронта, в двадцатом году?

— Не помню, — сказал Крымов и, посмотрев на зелёные генеральские звёзды Петрова, добавил: — Бежит время.

Шляпин рассмеялся:

— Да, батальонный комиссар, с временем на перегонки трудно бегать.

— Танков у них мало? — спросил Петров.

— Танков у них много, — сказал Крымов. — Мне рассказывали два дня назад крестьяне, что в район Глухова приходят эшелоны с танками, всего до пятисот штук.

Петров сказал, что в двух местах части его армии форсировали Десну, заняли восемь деревень и вышли на Рославльское шоссе. Говорил Петров быстро, рублеными, короткими словами.

— Суворов, — сказал Шляпин, насмешливо улыбаясь в сторону Петрова. Видимо, они дружно жили, и им хорошо работалось вместе.

Под утро за Крыловым прислали машину из штаба фронта. Крымов уехал, сохраняя в душе тепло этого блаженного дня.

Серые рваные облака шли низко над землёй, и куски синего неба казались холодными, недобрыми, как зимняя вода.

Штаб фронта стоял в лесу между Брянском и Карачевом. Все отделы штаба находились в просторных, обшитых свежими, сырыми досками блиндажах.

Командующий жил на лесной полянке в маленьком домике со стенами, увитыми виноградом.

Рослый румяный майор встретил Крымова на крыльце.

— Я знаю о вас, только вам придётся обождать, командующий всю ночь работал, лёг спать с час назад. Вот на той скамеечке обождите.

Вскоре к умывальнику, висевшему на дереве, подошли два плотных, ширококостных и упитанных человека. Оба были лысы, оба в подтяжках, оба в белоснежных рубахах, оба в синих галифе, но один был в сапогах, а у второго, обутого в чувяки, носки обтягивали толстые икры.

Они, фыркая и урча, тёрли широкие затылки и шеи мохнатыми полотенцами. Потом ординарцы протянули им гимнастёрки и жёлтые ремни, и оказалось, что один из них генерал-майор, второй — дивизионный комиссар. Дивизионный комиссар быстрыми шагами пошёл к дому.

Генерал-майор посмотрел на Крымова.

Адъютант, стоявший на террасе, сказал:

— Это тот батальонный комиссар с Юго-Западного фронта, по вызову командующего, товарищ генерал, о котором Петров сообщил.

— А, киевский окруженец, — сказал генерал и, присаживаясь на скамейку, добавил: — Садись, садись, видимо, не весело тебе было, похудел очень, — словно видел Крымова и до окружения.

Генерал сразу перешёл к вопросу, который, видимо, интересовал его и волновал в эти минуты больше всех вопросов в мире.

— Ну что, — спросил он, — Гудериана встречал? Танки его видел?

Он усмехнулся, точно стесняясь своего нетерпеливого интереса.

Крымов стал подробно рассказывать.

В это время, слегка запыхавшись, к ним подошёл подполковник в очках и доложил:

— Товарищ генерал-майор, противник перешёл в наступление, танки прорвались со стороны Кром к Орлу, а на правом крыле сорок минут назад армия Петрова завязала бой с крупными танковыми силами.

Генерал выругался тоскливым солдатским словом и грузно поднялся, пошёл, не оглянувшись на Крымова.

В Политуправлении фронта Крымову выдали шинель и снабдили талончиками в столовую, но не стали ни о чём расспрашивать — грозные события заслонили интерес ко всему тому, что видел и пережил Крымов.

Столовая находилась на лесной поляне. Под открытым небом стояли длинные столы и скамьи на чурбаках, врытых в землю. Тёмные рваные облака стремительно неслись по небу, казалось, их истерзали колючие вершины сосен. Дружный стук ложек смешивался с угрюмым голосом леса.

В воздухе послышалось гудение, заглушившее и шум леса и стук ложек: высоко в небе, среди облаков и над облаками, плыли к Брянску немецкие двухмоторные бомбардировщики.

Несколько человек вскочили, побежали под деревья, и Крымов, забыв, что он уже не командир отряда, зычно, властно крикнул:

— Не бегать!

Через некоторое время земля стала дрожать от взрывов.

Ночью Крымов увидел обстановку, нанесённую на оперативную карту. Передовые отряды немецких танковых частей стремились прорваться в сторону Болхова и Белёва. На правом фланге немцы, оставляя левее себя Орджоникидзеград и Брянск, прорывались на северо-восток, к Жиздре, Козельску, Сухиничам.

Молодой штабной командир, показавший Крымову карту, был рассудительный и спокойный человек. Он сказал, что армия Крейзера начала отход, ведя упорные бои, что армия Петрова попала под самый тяжёлый удар; по обстановке, полученной днём, видно, что одновременно немцы начали наступать на Западном фронте от Вязьмы, стремясь к Можайску.

Было ясно: у октябрьского немецкого наступления одна цель — Москва. Это слово возникло в тысячах голов и сердец.

Штаб был объят тревогой. Крымов видел, как связисты снимают шестовку, красноармейцы наваливают на грузовик табуреты, столы, услышал отрывистые разговоры:

— Ты с каким отделом? Кто старший на машине?.. Запишите маршрут, говорят, тяжёлая лесная дорога.

На рассвете Крымов на одной из грузовых машин штаба Брянского фронта выехал в сторону Белёва. И снова Крымов увидел дорогу отступления, широкую, как русское поле, и снова — среди серых солдатских шинелей замелькали бабьи платки, худые детские ноги, седые головы стариков.

Он видел в эти тяжёлые месяцы белорусов на границе Полесья, украинцев на Черниговщине, Киевщине и в Сумской области, а ныне видел он орловских и тульских русских людей, идущих от немцев по осенним дорогам с узлами и деревянными чемоданами.

В белорусском лесу запомнились ему тихий блеск лесных озёр, улыбки нешумливых детей, застенчивая нежность матерей и отцов, выраженная тревожным и долгим взором, обращённым к сидящим детям.

В поэтическом облике белорусских деревень словно отражались двенадцать месяцев года, несущие метели и оттепели, зной песчаной равнины, гудение мошкары и пение птиц, дым лесных пожаров и шелест осенних листьев. За двадцать пять лет в жизнь белорусов вошла новая сила — и Крымов видел в сёлах, в лесах, в городах тех белорусских большевиков — солдат, комиссаров, мастеров, рабочих, инженеров, учителей, агрономов, колхозных бригадиров, которые повели за собой лесное партизанское войско народной свободы.

Спустя недолгое время Крымов шёл по сёлам Украины.

Ночи были полны гудением немецких бомбовозов, дымным светом ночных пожаров, гулом бомбовых разрывов. Днём люди шли мимо садов, мимо огородов, где жирно белела капуста, зрели пудовые тыквы, красные помидоры казались живыми и тёплыми, а в палисадниках у белых стен хат под самую соломенную крышу поднимались шапки георгинов и подсолнухов... Мир радовался богатству, взращённому руками советского человека, но он сам, человек, создатель земного изобилия, был в эту пору чужд богатству и покою мира.

В одном из сёл видел Крымов проводы старика, служившего сорок лет назад в морской артиллерии и решившего бросить семью, богатый фруктовый сад и уйти с винтовкой в лес. Он видел неутешных, но верящих в то, что солнце всегда будет светить над землёй, видел, как плачущая старуха, провожая мужа партизана, говорила о гибели мира, о последнем дне жизни и лепила вареники, пекла коржики с маком так хлопотливо, словно покой попрежнему стоял на земле.

Он видел людей сильных, трудолюбивых и талантливых, знающих великую цену жизни на богатой земле, готовых кровью, упорством отстоять добытое в мирном труде.

И здесь он видел будущих командиров партизанского народного войска: городских и сельских коммунистов, председателей колхозов, трактористов, колхозных конюхов, сельских учителей...

В октябре он проезжал по холодным полям Тульской области, по земле, то звенящей от мороза, то потной, среди обнажённых берёз, среди приземистых деревенских домов, построенных из красного кирпича.

И чудная красота края, в котором он родился и вырос, с каждым шагом вновь открывалась ему — в холмистых сжатых полях, гроздьях рябины над замшелым срубом колодца, в дымно-красной огромной луне, с тяжёлым усилием поднимавшей своё холодное, каменное тело над ночным голым полем. Здесь всё было величаво и огромно: земля и небо, вмещавшее в себя весь холодный свинец осени, и идущая от горизонта к горизонту ещё более тёмная, чем чернозём, дорога. Много раз видел Крымов деревенскую русскую осень, и рождала она в нём чувство грусти и покоя, воспринималась через знакомые с детских лет стихи: «Скучная картина, тучи без конца... чахлая рябина...» То были спокойные чувства людей, спящих в тёплом, обжитом доме, глядящих в окна на знакомые с детства садовые деревца. И вдруг он увидел всё по-иному. Не скучной, не бедной показалась ему осенняя земля; не грязь, не лужи, не мокрые крыши и покосившиеся заборы увидел он.

Грозная красота, дивное величие было в пустом осеннем просторе. Огромность земель чувствовалась во всём своём нерушимом единстве. Пронзительный осенний ветер брал разгон на десятки тысяч вёрст, он бежал над тульскими полями, над московской землёй и пермскими лесами, над Уральским хребтом и Барабинской степью, над тайгой и тундрой и над угрюмой Колымой. Крымов, казалось ему, всем существом ощутил единство десятков миллионов своих братьев, друзей, сестёр, поднятых на борьбу за народную свободу. Фронт был всюду — и куда бы ни прорывался враг, его встречали живой плотиной выходившие из резерва полки Красной Армии. Новые, пришедшие с Урала танки выходили из засад, новые артиллерийские полки встречали врага своим огнём. И те, что отступали по шоссейным и просёлочным дорогам, прорывались из окружений, пробирались на восток, — не распылялись, не исчезали для войны и труда, а опять становились в строй боевых и трудовых армий, вновь живой плотиной преграждали путь орде захватчиков и поработителей.

Из Белёва Крымов выехал на том же грузовике.

Старший по машине — младший лейтенант — уступал ему место в кабине, но Крымов отказался от чести, полез в кузов. В кузове сидели штабные командиры, сотрудники Политуправления, красноармейцы. Ночевали они в деревне под Одоевом.

Старуха, хозяйка холодной и просторной избы, встретила ночёвщиков весело, радушно.

Она рассказала, что в начале войны её дочь, фабричная московская работница, привезла её в деревню к сыну, а сама уехала в Москву.

Сноха не захотела жить со свекровью, сын поселил мать в эту избу, приносит понемногу то пшена, то картофеля.

Младший сын её, Ваня, рабочий Тульского завода, пошёл на фронт добровольцем, воюет под Смоленском.

Крымов спросил её:

— Что ж, вы так и живёте одна?

Она ответила:

— И что ж, сижу в темноте, песни пою или сама себе сказки рассказываю.

Красноармейцы сварили чугун картошки, поели, старуха стала у двери и сказала:

— Теперь вам песни петь буду.

И запела грубым, сиплым голосом, голосом не старухи, а старика. Потом она сказала:

— Ох и здорова я была — конь. — И, помолчав, сообщила: — А позавчера Ваня мой приходил во сне ко мне. Сел на стол и в окно смотрит. Я: «Ваня, Ваня», а он всё молчит, молчит и в окно смотрит.

Она предложила ночёвщикам все без остатка свои запасы: дрова, горсть соли к картошке, а Крымов знал, как бабы в деревнях теперь скупы на соль; отдала подушку, тюфяк, набитый соломой, отдала своё одеяло.

Затем она поставила на стол лампочку без стекла, принесла пузырёк, где хранился у неё, видимо, заветный запас керосина, и вылила его в лампу.

Всё это она сделала с весёлой щедростью, добрая хозяйка жизни и великой земли, и ушла за перегородку на холодную половину своего дома, как мать, одарив всех любовью, теплом, пищей, светом.

Ночью Крымов лежал на соломе. Вот так же в белорусской деревне, на границе Черниговщины, он лежал в хате, и из темноты вышла высокая, худая старуха с взлохмаченными седыми волосами, заботливо поправила сползшее с него одеяло и стала крестить его...

Он вспомнил, как сентябрьской ночью на Украине раненный в грудь боец чуваш приполз в село. Две пожилые женщины втащили его в хату, где ночевал Крымов. Бинты, перевязанные вокруг груди раненого, пропитались кровью, набухли, набрякли, а затем ссохлись и стянули его, как железными обручами.

Раненый стал хрипеть, задыхаться. Женщины разрезали бинты, посадили раненого — сидя он легче дышал.

Так просидели они с ним до утра — раненый бредил, выкрикивал по-чувашски, и две крестьянки всю ночь поддерживали его руками, голосили, плакали: «Дытына ты моя ридна, серце ты мое!»

Крымов закрыл глаза — и вдруг вспомнил детство, умершую мать. Он подумал о тяжёлом одиночестве, в котором жил после ухода жены, и подивился тому, что теперь, в пору грозы и сиротства — в лесах, в полях, он ни разу не ощутил себя одиноким.

Редко в жизни он ощущал с такой простой силой самое сердце идеи советского единства, как в эти месяцы. Он подумал, что фашисты решили разбить советское единство расовой рознью — глубине моря противопоставили мутный, зловонный поток расизма. В его душе жило сверлящее его день и ночь воспоминание о забрызганной кровью, волочащей клочья женской одежды тупой лобовой части немецкого танка. Ведь штурвал этого танка был в руках простого солдата, механика-водителя, ведь никто не приказывал ему, никто не стоял над ним в тот миг, когда он направил свой танк, на опушке леса под Прилуками, на беззащитных женщин и детей!

Жизнь Крымова сложилась в мире коммунистических представлений, да, собственно, в них и была его жизнь. Долгие годы дружбы и работы соединили его с коммунистами многих национальностей Европы, Америки, Азии.

Какой путь! Какой труд! Какая дружба!

Когда-то они встречались в Москве на Сапожковской площади, против Александровского сада и Кремлёвской стены. Добродушная старческая улыбка и милые морщины кареглазого Катаяма, Коларов, Торез, Тельман...

И ясно вспомнилось — однажды, выйдя из гостиницы «Люкс», шагали по Тверской, взявшись под руки, итальянцы, англичане, немцы, французы, индусы, болгары и пели русскую песню. Погода была октябрьская: сумрак, туман, холодный дождь, готовый обратиться в мокрый, серый снежок. Прохожие шли, подняв воротники, дребезжали пролётки извозчиков.

А они шли широкой цепью мимо неярких фонарей, окруженных туманным сиянием, и так странно выглядели черные с синевой глаза индуса у белой церквушки в Охотном ряду.

Кто из них помнит эту песню и кто жив из певших в тот вечер? Где они, кто из них участвует в битве с фашистами?

Все друзья-коммунисты знают, где Крымов, — он борется не только за себя, не только за русскую землю. Борьба идёт за пролетарское, дело во всём мире! Пусть друзья завидуют ему — он русский коммунист.

Но чем больше он узнавал о зверствах гитлеровских армий, тем напряжённей, тем с большей страстью искал он вокруг себя всё, что можно противопоставить националистическому бешенству, охватившему Германию. Мысленно сзывал он своих друзей, немецких коммунистов, смотрел им в глаза, расспрашивал их. Он видел и понимал, что мучившие его противоречия не выдуманы им, а бушуют в обезумевшем мире. И он, стиснув зубы, повторял про себя ленинские слова о том, что учение Маркса непобедимо потому, что оно верно.

По дороге в Тулу Крымов заехал в Ясную Поляну. В яснополянском доме царила предотъездная лихорадка: со стен были сняты картины, со столов убраны скатерти, посуда, книги. В прихожей стояли ящики, уже забитые, готовые к отправке.

Крымов был здесь уже однажды с экскурсией иностранных товарищей, в тихие, мирные времена. В ту пору работники музея старались создать в Ясной Поляне иллюзию жилого дома. Стол в столовой был накрыт, перед каждым прибором лежали ножи и вилки, на столах стояли свежие цветы. И всё же, когда, войдя в дом, Крымов надел на ноги матерчатые туфли и услышал постный голос экскурсовода, он почувствовал, что хозяин и хозяйка умерли, что это не жильё, а музей.

Но сейчас, вновь входя в этот дом, Крымов ощутил, что вьюга, распахнувшая все двери в России, выгоняющая людей из обжитых домов на чёрные осенние дороги, не щадящая ни мирной городской квартиры, ни деревенской избы, ни заброшенного лесного хуторка, не помиловала и дом Толстого, что и он готовится в путь, под дождём и снегом, вместе со всей страной, со всем народом. И яснополянский дом показался ему живым, страждущим, сущим среди сотен и тысяч живых, страждущих, сущих русских домов.

Он с поразительной ясностью представил себе: вот они, Лысые Горы, вот выезжает старый больной князь — и всё как бы слилось: то, что происходит сейчас, сегодня, и то, что описано Толстым в книге с такой силой и правдой, что стало высшей реальностью прошедшей сто лет назад войны.

Наверное, Толстой волновался, страдал, описывая горькое отступление той далёкой войны, может быть, он даже заплакал, описывая смерть старого Болконского, которого лишь одна дочь смогла понять, когда бормотал он: «Душа болит».

Потом Крымов пошёл на могилу Толстого. Сырая, вязкая земля, сырой, недобрый воздух, шуршание под ногами осенних листьев. Странное, тяжёлое чувство! Одиночество, забытость этого засыпанного сухими кленовыми листьями холмика земли и живая, жгучая связь Толстого со всей сегодняшней жизнью. Он глядел на маленький холмик земли и с болью представлял себе, что через несколько дней к этой могиле подойдут немецкие офицеры, будут курить, громко разговаривать, смеяться...

Вдруг воздух наполнился воем, гудением, свистом — над могилой шли на бомбёжку Тулы «юнкерсы» в сопровождении «мессеров». А через минуту с севера послышался гул, десятки зенитных пушек били по немцам, и земля задрожала, колеблемая разрывами немецких бомб.

И Крымову подумалось, что дрожь земли передаётся мёртвому телу Толстого в могиле...

Вечером он попал в охваченную тревогой Тулу. С неба валил густой, мокрый снег, внезапно сменяемый холодным дождём. Улицы то белели, то вновь чернели от грязи и тёмных луж.

На окраине города, у красных кирпичных корпусов спиртового завода, красноармейцы и рабочие копали окопы и рвы, строили баррикады, устанавливали вдоль Орловского шоссе длинноствольные зенитные пушки, очевидно предполагая бить не по самолётам, а по танкам, которые могли прийти со стороны Ясной Поляны и Косой горы.

В этот день Крымов узнал, что генерал Петров и бригадный комиссар Шляпин убиты в рукопашном бою с немецкими автоматчиками.

Услышал он о том, что наступление немцев от Орла на Мценск и Чернь задержано мощным ударом танкового соединения полковника Катукова, выдвинутого по приказу Сталина из резерва.

Тёмным утром он пошёл к начальнику гарнизона разузнать, где находится штаб Юго-Западного фронта. Пожилой майор сказал усталым голосом:

— Товарищ батальонный комиссар, кто вам в Туле скажет про Юго-Западный? Это вы только в Москве узнать сможете.

Крымов приехал в Москву ночью. Едва он вышел на площадь перед Курским вокзалом, как сверхнапряжение прошедших месяцев вдруг прошло — он был телесно измучен и снова одинок.

Он вышел на пустынную площадь, валил тяжёлый, мокрый снег. Крымов пошёл было в сторону дома, но потом раздумал и вернулся в помещение вокзала. Здесь, в дыму махорки, среди негромких разговоров он почувствовал себя легче.

Утром Крымов зашёл на квартиру к Штруму. Дворничиха сказала ему, что Штрумы уехали в Казань.

— А сестра Людмилы Николаевны, не знаете, с ними или с матерью живёт? — спросил Крымов.

— Этого мы не знаем, — сказала дворничиха. — У меня тоже сын на фронте — не пишет он ничего.

Не много раз за свои восемьсот лет переживала Москва такое тяжёлое время, как в октябрьские дни 1941 года. День и ночь уходили на восток эшелоны, день и ночь шли бои у Малоярославца и Можайска.

В Главном Политическом Управлении Крымова долго расспрашивали о положении под Тулой и обещали перебросить его на Юго-Западный фронт транспортным самолётом, который повезёт газеты и листовки. Ему предложили подождать несколько дней — самолёты летали не часто.

На третий день после приезда Крымов, выйдя на улицу, увидел толпы людей, идущих по пышному снегу к вокзалам.

Какой-то человек, тяжело дыша, поставил на землю чемодан и, вытащив из кармана смятый номер «Правды», спросил у Крымова:

— Читали, товарищ военный, сводку? Первый раз с начала войны такая формулировка, — и он прочёл вслух: — «В течение ночи с 14 на 15 октября положение на Западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону...»

Он свернул дрожащими пальцами папиросу, затянулся и тотчас бросил её, подхватил чемодан и сказал:

— Иду пешком на Загорск...

На площади Маяковского Крымов встретил знакомого редактора, тот сказал ему, что многие правительственные учреждения выехали из Москвы в Куйбышев, что на Каланчевской площади толпы людей ждут посадки в эшелоны, что метро остановлено и что час назад он видел человека, приехавшего с фронта, — бои идут на подступах к Москве.

Крымов ходил по городу. У него горело лицо, то и дело внезапное головокружение заставляло его прислоняться к стене, чтобы не упасть. Но он не понимал, что заболел.

Он позвонил по телефону знакомому полковнику, преподававшему в Военно-политической академии имени Ленина, — ему ответили, что он вместе со слушателями академии ушёл на фронт. Он позвонил в Главное Политическое Управление, спросил начальника отдела, обещавшего устроить его на самолёт. Дежурный сказал ему:

— Выбыл со всем отделом этим утром.

Когда Крымов спросил, не оставил ли начальник отдела распоряжения по его поводу, дежурный просил подождать и надолго ушёл. Крымов, слушая потрескивание в телефонной трубке, успел решить, что никаких распоряжений в предотъездной суете начальник отдела на его счёт не оставлял, и он сейчас отправится в Московский Комитет партии или к начальнику гарнизона, попросится на Московский фронт — защищать город. Какие уж там самолёты... Но дежурный сообщил ему, что по поводу него есть распоряжение — явиться с вещами в наркомат.

Уже стемнело, когда Крымов пришёл в бюро пропусков Наркомата Обороны. Ощущение жара сменилось сильным ознобом — он спросил у дежурного, есть ли медпункт в наркомате, и тот взял за руку стучащего зубами Крымова и повёл по пустому тёмному коридору.

Сестра, посмотрев на него, покачала головой, и по тому, каким ледяным показалось ему стекло градусника, он понял, что у него сильный жар. Сестра сказала в телефон:

— Пришлите машину, температура сорок и две десятых.

Он пролежал в госпитале около трёх недель. У него оказалось крупозное воспаление лёгких. Сиделки рассказывали ему, что первые дни он бредил и кричал: «Не увозите меня из Москвы... Где я?.. Я хочу в Москву...» — и вскакивал с койки, а его держали за руки, втолковывали ему, что он в Москве.

Крымов вышел из госпиталя в первых числах ноября.

За те дни, что он пролежал в госпитале, казалось, город преобразился. Черты грозной суровости определили новый облик военной Москвы. Не было суеты октябрьских дней, людей, волокущих тележки, санки с багажом в сторону вокзалов, не было толчеи в магазинах, набитых трамваев, тревожного гула голосов.

В этот час, когда беда нависла над советскими землями, когда откованное в Руре оружие бряцало и гремело в Подмосковье, когда чёрные крупповские танки ломали лбами осины и ёлочки в рощах под Малоярославцем, когда ракетчики освещали зимнее небо, нависшее над Кремлём, зловещими анилиновыми огнями, сработанными в Баден-Сода-Хемише Фабрик, когда картавые окрики боевых немецких команд глухо и покорно повторялись эхом на лесных полянках, а эфир был прошит жестокими, коротковолновыми приказами: «Folgen... freiweg... rieht, Feuer... direct rieht» {3}, произносимыми на прусский, баварский, саксонский и бранденбургский манер, — именно в этот час спокойная и суровая Москва была грозным военным вождём русских городов, сёл и земель.

По пустынным улицам, мимо заложенных мешками с песком витрин, проезжали грузовики с войсками и окрашенные в цвет снега танки и броневики, шагали красноармейские патрули. Улицы покрылись баррикадами, построенными из толстых рыжих сосновых брёвен и мешков с песком, противотанковые ежи, опутанные колючей проволокой, преграждали подъезды к заставам. На перекрёстках стояли военные регулировщики, милиционеры с винтовками... И всюду, куда ни шёл Крымов, строилась оборона. Москва готовилась принять бой.

Это был нахмуренный город-солдат, город-ополченец, и Крымов подумал: вот лицо Москвы, столицы Советского государства.

Вечером шестого ноября он слышал по радио речь Сталина.

В час, когда гитлеровские войска стояли у стен Москвы, Сталин уверенно и спокойно объявил о крахе гитлеровского плана молниеносной войны против советского народа, предсказал гибель гитлеровского государства. Он сказал о причинах отступления и временных неудачах Красной Армии, об отсутствии второго фронта, о временном преимуществе немцев в танках и авиации.

Сталин говорил о том, что Красная Армия ведёт справедливую и освободительную войну, назвал лидеров гитлеровской партии и гитлеровского командования людьми, потерявшими человеческий облик, павшими до уровня диких зверей. Под бурные рукоплескания и крики «ура» он говорил о решимости, вызревшей в сердцах самого великодушного народа в мире. «Немецкие захватчики хотят иметь истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они её получат».

Седьмого ноября Крымов попал на Красную площадь — ему дали пропуск в Московском Комитете партии.

Туманным, мглистым утром он шёл на Красную площадь и вспоминал парады прошлых лет, октябрьские и майские, весёлые, возбуждённые лица людей, спешащих с детьми к трибунам у Кремлёвской стены.

Он пришёл на трибуну и огляделся. Была ли в мире картина величественней и суровей этой? Спасская башня, одновременно тяжёлая и стройная, закрывала своей мощной узорной каменной грудью западную часть неба, купола Василия Блаженного были подёрнуты туманом, и казалось, небесный лёгкий туман, а не земля родили эти ни с чем несравнимые, всегда новые, всегда неожиданные, сколько бы ни смотрел на них глаз, формы — не то голуби, не то облака, не то мечта человека, обращённая в камень, не то камень, обращённый в живую мысль и мечту человека...

Ели вокруг мавзолея были неподвижны. В каменной печали их тяжёлых ветвей едва-едва проступала голубизна жизни, высоко над ними поднимался узор Кремлёвской стены, его чеканная резкость была смягчена белизной изморози. Снег то переставал, то валил мягкими хлопьями, и безжалостный камень Лобного места вдруг растворялся в снегу, и Минин и Пожарский уходили в мутную мглу.

А Красная площадь перед мавзолеем казалась Крымову широкой дышащей грудью России — выпуклая, живая грудь, над которой поднимался тёплый пар дыхания. И то широкое небо, что видел он в осенних Брянских лесах, русское небо, впитавшее в себя холод военного ненастья, в тёмных, идущих до самого солнца, до самых звёзд, тучах низко опустилось над Кремлём.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: