Есть ли предел прогресса, создающего машину по образу и подобию человека? Видимо, нет этого предела.
Можно представить себе машину будущих веков и тысячелетий. Она будет слушать музыку, оценивать живопись, сама рисовать картины, создавать мелодии, писать стихи.
Есть ли предел ее совершенству? Сравнится ли она с человеком, превзойдет ли его?
Все новых и новых приростов электроники, веса и площадей будет требовать воспроизведение машиной человека.
Воспоминание детства... слезы счастья... горечь разлуки... любовь к свободе... жалость к больному щенку... мнительность... материнская нежность... мысли о смерти... печаль... дружба... любовь к слабым... внезапная надежда... счастливая догадка... грусть... беспричинное веселье... внезапное смятение...
Все, все воссоздаст машина! Но ведь площади всей земли не хватит для того, чтобы разместить машину, все увеличивающуюся в размере и весе, по мере того как она будет воссоздавать особенности разума и души среднего, незаметного человека.
Фашизм уничтожил десятки миллионов людей.
В просторном, светлом и чистом доме в лесной уральской деревне командир танкового корпуса Новиков и комиссар Гетманов заканчивали просмотр донесений командиров бригад, получивших приказ о выходе из резерва.
Бессонная работа последних дней сменилась тихим часом.
Новикову и его подчиненным, как и всегда в подобных случаях, казалось, что им не хватило времени для полного, совершенного овладения учебными программами. Но кончилась эпоха учения, овладения режимом работы моторов и ходовой части, артиллерийской техникой, оптикой, радиооборудованием; кончились тренировки в управления огнем, оценке, выборе и распределении целей, выборе способа стрельбы, определении момента открытия огня, наблюдении разрывов, внесении поправок, смене целей.
|
Новый учитель — война — быстро подучит, подтянет отстающих, заполнит пробелы.
Гетманов потянулся к шкафику, стоявшему в простенке между окнами, постучал по нему пальцем и сказал:
— Эй, друг, выходи на передний край.
Новиков открыл дверцу шкафа, вынул бутылку коньяка и налил два синеватых толстых стаканчика.
Комиссар корпуса, раздумывая, произнес:
— Кого же нам славить?
Новиков знал, за кого полагалось выпить, потому Гетманов и спросил: "За кого пить?"
Мгновение поколебавшись, Новиков сказал:
— Давайте, товарищ комиссар корпуса, выпьем за тех, кого мы с вами в бой поведем, пусть воюют малой кровью.
— Правильно, прежде всего забота о вверенных кадрах, — проговорил Гетманов, — выпьем за наших хлопцев!
Они чокнулись, выпили.
Новиков с торопливостью, которую не мог скрыть, вновь налил рюмки и произнес:
— За товарища Сталина! За то, чтобы оправдать его доверие!
Он видел скрытую усмешку в ласковых, внимательных глазах Гетманова и, сердясь на себя, подумал: "Эх, заспешил".
Гетманов добродушно сказал:
— Что ж, ладно, за старичка, за батьку нашего. Доплыли до волжской воды под его водительством.
Новиков посмотрел на комиссара, — но что прочтешь на толстом, скуластом, улыбающемся лице умного сорокалетнего человека с прищуренными, веселыми и недобрыми глазами.
Гетманов вдруг заговорил о начальнике штаба корпуса генерале Неудобнове:
— Славный, хороший человек. Большевик. Сталинец настоящий. Теоретически подкован. Большой опыт руководящей работы. Выдержка большая. Я его помню по тридцать седьмому году. Его Ежов прислал произвести расчисточку в военном округе, а я, знаете, в ту пору сам не яслями заведовал... Но уж он поработал. Не дядя, а топор, по списку в расход пускал, не хуже Ульриха, Василь Васильича, оправдал доверие Николая Ивановича. Надо, надо его сейчас пригласить, а то еще обидится.
|
В тоне его как будто слышалось осуждение борьбы с врагами народа, борьбы, в которой, как знал Новиков, Гетманов участвовал. И снова Новиков глядел на Гетманова и не мог понять его.
— Да, — сказал медленно и неохотно Новиков, — кое-кто наломал в ту пору дров.
Гетманов махнул рукой.
— Пришла сегодня сводка генштабовская, жуткая: немец к Эльбрусу подходит, в Сталинграде спихивают наших в воду. И я прямо скажу, в этих делах есть наша доля, — по своим стреляли, перемолотили кадры.
Новиков внезапно ощутил прилив доверия к Гетманову, сказал:
— Да уж, ребята эти загубили замечательных людей, товарищ комиссар, много, много беды в армии натворили. Вот комкору Криворучко глаз на допросе выбили, а он следователю чернильницей башку разбил.
Гетманов сочувственно кивал и проговорил:
— Неудобнова нашего Лаврентий Павлович очень ценит. А уж Лаврентий Павлович в людях не ошибется, — умная головушка, ох, умная.
"Да-да", — протяжно подумал, не проговорил Новиков.
Они помолчали, прислушиваясь к негромким, шипящим голосам из соседней комнаты.
— Врешь, это наши носки.
— Как ваши, товарищ лейтенант, да вы что, опупели окончательно? — и тот же голос добавил, уже переходя на "ты": — Куда кладешь, не трогай, это наши подворотнички.
|
— На-ка, товарищ младший политрук, какие же они ваши — смотри! — это адъютант Новикова и порученец Гетманова разбирали белье своих начальников после стирки.
Гетманов проговорил:
— Я их, чертей, все время наблюдаю. Шли мы с вами, а они сзади идут, на стрельбах, в батальоне у Фатова. Я по камушкам перешел через ручей, а вы перескочили и ногой дрыгнули, чтоб грязь сбить. Смотрю — мой порученец перешел по камушкам через ручей, а ваш лейтенант скакнул и ногой дрыгнул.
— Эй, вояки, потише ругайтесь, — сказал Новиков, и голоса по соседству сразу смолкли.
В комнату вошел генерал Неудобнов, бледный человек с большим лбом и густыми, сильно поседевшими волосами. Он оглядел рюмки, бутылку, положил на стол пачку бумаг и спросил Новикова:
— Как нам быть, товарищ полковник, с начальником штаба во второй бригаде?" Михалев вернется через полтора месяца, я получил письменное заключение из окружного госпиталя.
— Да уж какой он начальник штаба без кишки и без куска желудка, — сказал Гетманов и налил в стакан коньяку, поднес Неудобнову. — Выпейте, товарищ генерал, пока кишка на месте.
Неудобнов приподнял брови, вопросительно посмотрел светло-серыми глазами на Новикова.
— Прошу, товарищ генерал, прошу, — сказал Новиков.
Его раздражала манера Гетманова чувствовать себя всегда хозяином, убежденным в своем праве многословно высказываться на совещаниях по техническим вопросам, в которых он ничего не смыслил. И так же уверенно, убежденный в своем праве, Гетманов мог угощать чужим коньяком, укладывать гостя отдыхать на чужой койке, читать на столе чужие бумаги.
— Пожалуй, майора Басангова временно назначим, — сказал Новиков, — он командир толковый, участвовал в танковых боях еще под Новоград-Волынском. Возражений нет у бригадного комиссара?
— Возражений, конечно, нет, — сказал Гетманов, — какие у меня могут быть возражения... Но соображения есть, — замкомандира второй бригады, подполковник — армянин, начальник штаба у него будет калмык, добавьте — в третьей бригаде начальником штаба подполковник Лифшиц. Может быть, мы без калмыка обойдемся?
Он посмотрел на Новикова, потом на Неудобнова.
Неудобной проговорил:
— По-житейски все это верно, от сердца говоря, но ведь марксизм дал нам другой подход к данному вопросу.
— Важно, как данный товарищ немца воевать будет, — вот в чем мой марксизм, — проговорил Новиков, — а где дед его Богу молился — в церкви, в мечети... — он подумал и добавил: — Или в синагоге, мне все равно... Я так считаю: самое главное на войне — стрелять.
— Вот-вот, именно, — весело проговорил Гетманов. — Зачем же нам в танковом корпусе устраивать синагогу или какую-то там еще молельню? Все же мы Россию защищаем, — он вдруг нахмурился и зло сказал: — Скажу вам по правде, хватит! Тошнит прямо! Во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми. Нацмен еле в азбуке разбирается, а мы его в наркомы выдвигаем. А нашего Ивана, пусть он семи пядей во лбу, сразу по шапке, уступай дорогу нацмену! Великий русский народ в нацменьшинство превратили. Я за дружбу народов, но не за такую. Хватит!
Новиков подумал, посмотрел бумаги на столе, постучал по рюмке ногтем и сказал:
— Я, что ли, зажимаю русских людей из особых симпатий к калмыцкой нации? — и, повернувшись к Неудобнову, проговорил: — Что ж, давайте приказ, майора Сазонова врио начальника штаба второй бригады.
Гетманов негромко произнес:
— Отличный командир Сазонов.
И снова Новиков, научившийся быть грубым, властным, жестким, ощутил свою неуверенность перед комиссаром... "Ладно, ладно, — подумал он, утешая самого себя. — Я в политике не понимаю. Я пролетарский военспец. Наше дело маленькое: немцев раскокать".
Но хоть он и посмеивался в душе над неучем в военном деле Гетмановым, неприятно было сознавать свою робость перед ним.
Этот человек с большой головой, со спутанными волосами, невысокий, но широкоплечий, с большим животом, очень подвижный, громкоголосый, смешливый, был неутомимо деятелен.
Хотя на фронте он никогда не был, в бригадах о нем говорили: "Ох, и боевой у нас комиссар!"
Он любил устраивать красноармейские митинги: речи его нравились, говорил он просто, много шутил, употреблял иногда довольно-таки крепкие, грубые слова.
Ходил он с перевалочкой, обычно опираясь на палку, и если зазевавшийся танкист не приветствовал его. Гетманов останавливался перед ним и, опираясь на знаменитую палку, снимал фуражку и низко кланялся наподобие деревенского деда.
Он был вспыльчив и не любил возражений; когда с ним спорили, он сопел и хмурился, а однажды пришел в злость, замахнулся и в общем в некотором роде наддал кулаком начальника штаба тяжелого полка капитана Губенкова, человека упрямого и, как говорили о нем товарищи, "жутко принципиального".
Об упрямом капитане с осуждением говорил порученец Гетманова: "Довел, черт, нашего комиссара".
У Гетманова не было почтения к тем, кто видел тяжелые первые дни войны. Как-то он сказал о любимце Новикова, командире первой бригады Макарове:
— Я из него вышибу философию сорок первого года!
Новиков промолчал, хотя он любил поговорить с Макаровым о жутких, чем-то влекущих первых днях войны.
В смелости, резкости своих суждений Гетманов, казалось, был прямо противоположен Неудобнову.
Но оба эти человека при всей своей несхожести были объединены какой-то прочной общностью.
Новикову становилось тоскливо и от невыразительного, но внимательного взгляда Неудобнова, от его овальных фраз, всегда неизменно спокойных слов.
А Гетманов, похохатывая, говорил:
— Наше счастье, что немцы мужику за год опротивели больше, чем коммунисты за двадцать пять лет.
То вдруг усмехался:
— Чего уж, папаша наш любит, когда его называют гениальным.
Эта смелость не заражала собеседника, наоборот, поселяла тревогу.
До войны Гетманов руководил областью, выступал по вопросам производства шамотного кирпича и организации научно-исследовательской работы в филиале угольного института, говоря и о качестве выпечки хлеба на городском хлебозаводе, и о неверной повести "Голубые огни", напечатанной в местном альманахе, и о ремонте тракторного парка, и о низком качестве хранения товаров на базах облторга, и об эпидемии куриной чумы на колхозных птицефермах.
Теперь он уверенно говорил о качестве горючего, о нормах износа моторов и о тактике танкового боя, о взаимодействии пехоты, танков и артиллерии при прорыве долговременной обороны противника, о танках на марше, о медицинском обслуживании в бою, о радиошифре, о воинской психологии танкиста, о своеобразии отношений внутри каждого экипажа и экипажей между собой, о первоочередном и капитальном ремонте, об эвакуации с поля боя поврежденных машин.
Как-то Новиков и Гетманов в батальоне капитана Фатова остановились возле машины, занявшей первое место на корпусных стрельбах.
Командир танка, отвечая на вопросы начальства, незаметно проводил ладонью по броне машины.
Гетманов спросил у танкиста, трудно ли ему было добиться первого места. И тот, вдруг оживившись, сказал:
— Нет, чего же трудно. Уж очень я полюбил ее. Как приехал из деревни в школу, увидел и сразу полюбил ее до невозможности.
— Любовь с первого взгляда, — сказал Гетманов и рассмеялся, и в его снисходительном смехе было что-то осуждающее смешную любовь паренька к машине.
Новиков почувствовал в эту минуту, что и он, Новиков, плох, и он ведь умеет по-глупому любить. Но об этой способности любить по-глупому не хотелось говорить с Гетмановым, и, когда тот, став серьезным, назидательно сказал танкисту:
— Молодец, любовь к танку — великая сила. Поэтому ты и добился успеха, что полюбил свою машину, — Новиков насмешливо проговорил:
— А за что его, собственно, любить? Цель он крупная, поразить его легче легкого, шумит, как дурной, сам себя демаскирует, и экипаж балдеет от шума. В движении трясет, ни наблюдать толково, ни прицелиться толково нельзя.
Гетманов усмехнулся, посмотрел на Новикова. И вот сейчас Гетманов, наливая рюмки, точно так же усмехнулся, посмотрел на Новикова и сказал:
— Маршрут наш через Куйбышев лежит. Кое с кем удастся нашему комкору повидаться. Давайте за встречу.
"Вот только мне не хватало", — подумал Новиков, чувствуя, что жестоко, по-мальчишески, краснеет.
Генерала Неудобнова война застала за границей. Лишь в начале 1942 года, вернувшись в Москву, в Наркомат обороны, он увидел баррикады в Замоскворечье, противотанковые ежи, услышал сигналы воздушной тревоги.
Неудобнов, как и Гетманов, никогда не спрашивал Новикова о войне, может быть, стеснялся своего фронтового невежества.
Новиков все хотел понять, за какие качества Неудобнов вышел в генералы, и обдумывал жизнь начальника штаба корпуса, как березка в озерце, отраженную в листах анкет.
Неудобнов был старше Новикова и Гетманова и еще в 1916 году за участие в большевистском кружке попал в царскую тюрьму.
После гражданской войны он по партийной мобилизации некоторое время работал в ОГПУ, служил в пограничных войсках, был послан учиться в Академию, во время учебы был секретарем курсовой партийной организации... Потом он работал в военном отделе ЦК, в центральном аппарате Наркомата обороны.
Перед войной он дважды ездил за границу. Он был номенклатурным работником, был на особом учете, раньше Новиков не совсем ясно понимал, что это означает, какие особенности и какие преимущества имеют номенклатурные работники.
Удивительно быстро проходил Неудобнов обычно долгий период между представлением к званию и получением звания, казалось, нарком только и ждал представления Неудобнова, чтобы подписать его. Анкетные сведения обладали странным свойством, — они объясняли все тайны человеческой жизни, причины успехов и неуспехов, но через минуту, при новых обстоятельствах, оказывалось, что они ничего не объясняли, а, наоборот, затемняли суть.
Война по-своему пересмотрела послужные списки, биографии, характеристики, наградные листы... И вот номенклатурный Неудобнов оказался в подчинении у полковника Новикова.
Неудобнову было ясно, что кончится война и кончится это ненормальное положение...
Он привез с собой на Урал охотничье ружье, и все любители в корпусе остолбенели, а Новиков сказал, что, наверное, царь Николка в свое время охотился с таким ружьем.
Неудобнову оно досталось в 1938 году по какому-то ордерку так же, как достались ему по ордеру, с каких-то особых складов — мебель, ковры, столовый фарфор и дача.
Шла ли речь о войне, о колхозных делах, о книге генерала Драгомирова, о китайской нации, о достоинствах генерала Рокоссовского, о климате Сибири, о качестве русского шинельного сукна либо о превосходстве красоты блондинок над красотой брюнеток — он никогда в своих суждениях не преступал стандарта.
Трудно было понять, — то ли это сдержанность, то ли выражение его истинного нутра.
Иногда, после ужина, он становился разговорчив и рассказывал истории о разоблаченных вредителях и диверсантах, действовавших в самых неожиданных областях: в производстве медицинских инструментов, в армейских сапожных мастерских, в кондитерских, в областных дворцах пионеров, в конюшнях московского ипподрома, в Третьяковской галерее.
У него была превосходная память, и он, видимо, много читал, изучал произведения Ленина и Сталина. Во время споров он обычно говорил: "Товарищ Сталин еще на семнадцатом съезде..." — и приводил цитату.
Однажды Гетманов сказал ему:
— Цитата цитате рознь. Мало ли что было сказано! Было сказано: "Чужой земли не хотим, своей ни вершка не отдадим". А немец где?
Но Неудобнов пожал плечами, точно немцы, стоявшие на Волге, ничего не значили по сравнению со словами о том, что ни вершка своей земли не отдадим.
И вдруг все исчезало — танки, боевые уставы, стрельбы, лес, Гетманов, Неудобнов... Женя! Неужели он увидит ее снова?
Новикову показалось странным, что Гетманов, прочтя полученное из дому письмо, сказал: "Супруга жалеет нас, я ей описывал, в каких мы условиях живем".
Эта казавшаяся комиссару тяжелой жизнь смущала Новикова роскошью.
Впервые он сам выбрал себе дом для жилья. Он сказал как-то, уезжая в бригаду, что ему не нравится хозяйский диван, и, когда он вернулся, вместо дивана стояло кресло с деревянной спинкой, и адъютант его, Вершков, тревожился — по вкусу ли комкору это кресло.
Повар спрашивал: "Как борщ, товарищ полковник?"
С детских лет он любил животных. И сейчас у него жил под кроватью еж, хозяйски постукивая пятками, бегал ночью по комнате, а в клетке с эмблемой танка, сделанной ремонтниками, промышлял орешками молодой бурундучок. Бурундук быстро привык к Новикову и иногда садился к нему на колено, поглядывал ребячьим, доверчивым и пытливым глазком. Все были к зверьку внимательны и добры, — и адъютант Вершков, и повар Орленев, и водитель "виллиса" Харитонов.
Все это не казалось Новикову незаметным, мелочью. Когда он перед войной принес в дом начальствующего состава щенка и тот погрыз у соседки-полковницы туфлю и налил за полчаса три лужи, в общей кухне поднялась такая кутерьма, что пришлось Новикову тут же расстаться с собакой.
Пришел день отъезда, и осталась неразобранной сложная свара между командиром танкового полка и его начальником штаба.
Пришел день отъезда, и с ним заботы о горючем, о продовольствии в дороге, о порядке погрузки в эшелоны.
Стала волновать мысль о будущих соседях, чьи стрелковые и артиллерийские полки выходят сегодня из резерва, движутся к железной дороге, волновала мысль о человеке, перед которым Новиков станет по команде "смирно" и скажет: "Товарищ генерал-полковник, разрешите доложить..."
Пришел день отъезда, — не удалось повидать брата, племянницу. Ехал на Урал, думал, брат рядом, а оказалось — не нашлось для брата времени.
Вот уж командиру корпуса доложили о движении бригад, о платформах для тяжелых машин, о том, что еж и бурундук отправлены в лес, на волю.
Трудно быть хозяином, отвечать за каждый пустяк, проверять каждую мелочь. Вот уже установлены танки на платформах. Но не забыли ли поставить машины на тормоз, включили ли первую передачу, закрепили ли башни пушкой вперед, плотно ли закрыты крышки люков? Заготовили ли деревянные колодки, чтобы закрепить танки, предотвратить раскачивание вагонов?
— Эх, заложить прощальный преферансик, — сказал Гетманов.
— Не возражаю, — проговорил Неудобнов.
Но Новикову хотелось выйти на воздух, побыть одному.
В этот тихий предвечерний час воздух обладал удивительной прозрачностью, и самые незаметные и скромные предметы выглядели четко и выпукло. Дым вытекал из труб, не кудрявясь, скользил совершенно вертикальными прямыми струями. Потрескивали дровишки в полевых кухнях. Посреди улицы стоял темнобровый танкист, и девушка обняла юношу, положила голову ему на грудь, заплакала. Из штабных помещений выносили ящики и чемоданы, пишущие машинки в черных футлярах. Связисты снимали шестовку, протянутую к бригадным штабам, черные жирные провода втягивались в катушки. Стоявший за сараями штабной танк пыхтел, постреливал, дымил, готовясь к походу. Водители заливали горючее в новые грузовые "форды", стаскивали с капотов стеганые попонки. А мир вокруг застыл.
Новиков стоял на крыльце, оглядывался по сторонам, и ком суеты, забот откатился от него в сторону.
Перед вечером он на "виллисе" выехал на дорогу, ведущую к станции.
Танки выходили из леса. Прохваченная заморозками земля позванивала под их тяжестью. Вечернее солнце освещало вершины дальнего елового леса, откуда шла бригада подполковника Карпова. Полки Макарова шли среди молодых берез. Танкисты украсили броню ветвями деревьев, и казалось, что еловые лапы и березовые листья рождены вместе с броней танков, гудением моторов, серебряным скрежетом гусениц.
Военные люди, глядя на идущие к фронту резервы, говорят: "Свадьба будет!"
Новиков, съехав с дороги, смотрел на проносившиеся мимо него машины.
Сколько драм, странных и смешных историй произошло здесь! О каких только ЧП не докладывали ему... Во время завтрака в штабном батальоне обнаружена в супе лягушка... Младший лейтенант Рождественский, образование 10 классов, чистил автомат, ранил случайным выстрелом в живот товарища, после чего младший лейтенант Рождественский сделал самоубийство. Красноармеец мотострелкового полка отказался принять присягу, сказал: "Присягать буду только в церкви".
Голубой и серый дымок цеплялся за придорожный кустарник.
Много разных мыслей было в головах под этими кожаными шлемами. Были в них и общие всему народу, — горесть войны, любовь к своей земле, но было и то удивительное различие, ради которого прекрасно общее в людях.
Ах, Боже мой. Боже мой... Сколько их, — в черных комбинезонах, подпоясанных широкими ремнями. Начальство подобрало ребят широких в плечах, невысокого росточка, чтобы легче залазить в люк, шуровать в танке. Сколько одинаковых ответов в их анкетах и об отцах и матерях, и о годе рождения, и об окончании школы, и о курсах трактористов. Сливались зеленые сплюснутые танки "тридцатьчетверки" с одинаково откинутыми крышками люков, с одинаково притороченным к зеленой броне брезентом.
Один танкист напевает; второй, полузакрыв глаза, полон страха и плохих предчувствий; третий думает о родном доме; четвертый жует хлеб с колбасой и думает о колбасе; пятый, открыв рот, тщится опознать птицу на дереве — не удод ли; шестой тревожится, не обидел ли он вчера грубым словом товарища; седьмой, полный хитрой и неостывающей злобы, мечтает ударить кулаком по морде недруга — командира "тридцатьчетверки", идущей впереди; восьмой складывает в уме стихи — прощание с осенним лесом; девятый думает о девичьей груди; десятый жалеет собаку, — поняв, что ее оставляют среди опустевших блиндажей, она бросилась на броню танка, уговаривала танкиста, быстро, жалко виляя хвостом; одиннадцатый думает о том, как хорошо уйти в лес, жить одному в избушке, питаться ягодами, пить ключевую воду и ходить босым; двенадцатый прикидывает — не сказаться ли больным и застрять где-нибудь в госпитале; тринадцатый повторяет сказку, слышанную в детстве; четырнадцатый вспоминает разговор с девушкой и не печалится, что разлука вечная, рад этому; пятнадцатый думает о будущем, — хорошо бы после войны стать директором столовой.
"Ох, ребята", — думает Новиков.
Они глядят на него. Наверное, он проверяет, исправна ли воинская форма, он слушает моторы, на слух угадывает опыт и неопытность механиков-водителей, следит, соблюдают ли заданную дистанцию машины и подразделения, не обгоняют ли друг друга лихачи.
А он смотрит на них, такой же, как они, и то, что в них, то и в нем: и мысль о бутылке коньяка, самочинно раскупоренной Гетмановым, и о том, какой тяжелый человек Неудобнов, и о том, что больше уж не охотиться на Урале, а последняя охота оказалась неудачна, — с треском автоматов, с большой водкой, с дурацкими анекдотами... и мысль о том, что он увидит женщину, которую любит много лет... Когда он шесть лет назад узнал, что она вышла замуж, он написал рапорт-записку: "Отбываю в бессрочный отпуск, приложение — наган N_10322", — он служил тогда в Никольск-Уссурийском, — да вот не нажал на курок...
Робкие, угрюмые, смешливые и холодные, задумчивые, женолюбцы, безобидные эгоисты, бродяги, скупцы, созерцатели, добряки... Вот они, идущие в бой за общее правое дело. Эта истина настолько проста, что кажется неловким разговор о ней. Но-об этой самой простой истине забывают именно те, кто, казалось, из нее должен исходить.
Где-то здесь решение старого спора, — для субботы ли живет человек? ["Суббота для человека, а не человек для субботы". Евангелие от Марка, гл. II, стих 27]
Как малы мысли о сапогах, о брошенной собачонке, мысль об избе в глухой деревеньке, ненависть к товарищу, отбившему девчонку... Но вот в чем суть.
Человеческие объединения, их смысл определены лишь одной главной целью, — завоевать людям право быть разными, особыми, по-своему, по-отдельному чувствовать, думать, жить на свете.
Чтобы завоевать это право, или отстоять его, или расширить, люди объединяются. И тут рождается ужасный, но могучий предрассудок, что в таком объединении во имя расы, Бога, партии, государства — смысл жизни, а не средство. Нет, нет, нет! В человеке, в его скромной особенности, в его праве на эту особенность — единственный, истинный и вечный смысл борьбы за жизнь.
Новиков чувствовал, что они добьются своего — осилят, перехитрят, переиграют в бою врага. Эта громада ума, трудолюбия, удали и расчета, рабочего умения, злости, это духовное богатство народных ребят — студентов, школьников из десятилеток, токарей, трактористов, учителей, электриков, водителей автотранспорта, — злых, добрых, крутых, смешливых, запевал, гармонистов, осторожных, медлительных, отважных — соединится, сольется вместе, соединившись, они должны победить, уж очень богаты они.
Не один, так другой, не в центре, так на фланге, не в первый час боя, так во второй, а добьются, перехитрят и уж там всей громадой сломают, осилят... Успех в бою приходит именно от них, они его добывают в пыли, в дыму, в тот миг, когда умеют сообразить, развернуться, рвануть, ударить на долю секунды раньше, на долю сантиметра вернее, веселей, крепче, чем противник.
В них разгадка, в ребятах на машинах с пушками и пулеметами — главная сила войны.
Но суть, и была в том, соединится ли, сложится ли в одну силу внутреннее богатство всех этих людей.
Новиков смотрел, смотрел на них, а в душе силилось счастливое, уверенное, обращенное к женщине чувство: "Моей она будет, будет моей".
Какие это были удивительные дни.
Крымову казалось, что книга истории перестала быть книгой, а влилась в жизнь, смешалась с ней.
Обостренно ощущал он цвет неба и сталинградских облаков, блеск солнца на воде. Эти ощущения напоминали ему пору детства, когда вид первого снега, дробь летнего дождя, радуга наполняли его ощущением счастья. Это чудное чувство оставляет с годами почти все живые существа, привыкшие к чуду своей жизни на земле.
Все, что в современной жизни казалось Крымову ошибочным, неверным, здесь, в Сталинграде, не ощущалось. "Вот так было при Ленине", — думал он.
Ему казалось, что люди здесь относятся к нему по-иному, лучше, чем относились до войны. Он не чувствовал себя пасынком времени, — вот так же, как в пору окружения. Еще недавно в Заволжье он с увлечением готовился к докладам и считал естественным, что политуправление перевело его на лекторскую работу.
А сейчас в душе его то и дело поднималось тяжелое, оскорбленное чувство. Почему его сняли с боевого комиссарства? Кажись, он справлялся с делом не хуже других, получше многих...
Хороши были в Сталинграде отношения людей. Равенство и достоинство жили на этом политом кровью глинистом откосе.
Интерес к послевоенному устройству колхозов, к будущим отношениям между великими народами и правительствами был в Сталинграде почти всеобщим. Боевая жизнь красноармейцев и их работа с лопатой, с кухонным ножом, которым чистилась картошка, либо с сапожным ножом, которым орудовали батальонные сапожники, — все, казалось, имело прямое отношение к послевоенной жизни народа, других народов и государств.
Почти все верили, что добро победит в войне и честные люди, не жалевшие своей крови, смогут строить хорошую, справедливую жизнь. Эту трогательную веру высказывали люди, считавшие, что им-то самим вряд ли удастся дожить до мирного времени, ежедневно удивлявшиеся тому, что прожили на земле от утра до вечера.
Вечером Крымов после очередного доклада оказался в блиндаже у подполковника Батюка, командира дивизии, расположенной по склонам Мамаева кургана и у Банного оврага.
Батюк, человек небольшого роста, с лицом замученного войной солдата, обрадовался Крымову.
На Батюковском столе за ужином был поставлен добрый студень, горячий домашний пирог. Наливая Крымову водки, Батюк, прищурив глаза, проговорил:
— А я слышал, что вы к нам с докладами приехали, думал, к кому раньше пойдете — к Родимцеву или ко мне. Оказалось, все же к Родимцеву.
Он покряхтел, посмеялся.
— Мы здесь как в деревне живем. Стихнет вечером, ну и начинаем с соседями перезваниваться: ты что обедал, да кто у тебя был, да к кому пойдешь, да что тебе начальство сказало, у кого баня лучше, да о ком написали в газете; пишут не о нас, все о Родимцеве, по газетам судя, он один в Сталинграде воюет.