В серой стране, где господствует смерть




Филипп Капуто

Военный слух

 

Посвящается:

Сержанту Хью Джону Салливану.

Рота «С» 1-го батальона 3-го полка морской пехоты.

Убит в июне 1965 г.

Первому лейтенанту Уолтеру Невиллу Леви.

Рота «С» 1-го батальона 1-го полка морской пехоты.

Убит в сентябре 1965 г.

 

Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит всему тому быть, но это ещё не конец: ибо восстанет народ на народ, и царство на царство… Тогда будут предавать вас на мучения и убивать вас… Претерпевший же до конца спасётся.

Мф 24, 6–13

 

Пролог

 

За дрёмой чуткой я твоей следила;

Ты о железных войнах бормотал.

Шекспир «Король Генрих IV, Часть I»

(Пер. М.А. Кузьмина, Вл. Морица)

 

Эта книга не претендует на историческое исследование. В ней нет ничего о политике, власти, стратегии, влиянии, национальных интересах или внешней политике. Она не предъявляет обвинений тем видным деятелям, что привели нас в Индокитай, и чьи ошибки были оплачены кровью самых обычных людей. В общих словах, это просто книга о войне, о том, что люди делают на войне, и о том, что война делает с ними. В более узком смысле это рассказ солдата о самом продолжительном военном конфликте с нашим участием, единственном, что мы проиграли, и в первую очередь — мои воспоминания о том длительном и порой неприятном периоде моей жизни.

8 марта 1965 года, будучи молодым пехотным офицером, я высадился в Дананге в составе одного из батальонов 9-й экспедиционной бригады морской пехоты — первого боевого соединения США, отправленного в Индокитай. В следующий раз я прибыл туда в апреле 1975 года в качестве газетного репортёра и освещал наступление коммунистов, завершившееся падением Сайгона. Мне довелось побывать и в числе первых американцев, воевавших во Вьетнаме, и в числе последних, эвакуированных оттуда всего за несколько часов до входа Северо-Вьетнамской Армии[1]в столицу.

В этой книге рассказывается в основном о морских пехотинцах, с которыми я служил в 1965 и 1966 годах, но я решил добавить ещё и эпилог с кратким описанием исхода американцев из Вьетнама. Между этими событиями прошло всего десять лет, однако если сравнить, с каким позором мы уходили из Вьетнама, и с какой высочайшей самоуверенностью мы туда вошли, то кажется, что их разделяет целое столетие.

Американцы, чья юность пришлась на иное время, не на начало шестидесятых, могут и не понимать, какими были те годы, когда в стране царило ощущение гордости и беспредельной самонадеянности. Большинство из трёх с половиной тысяч человек нашей бригады были рождены в годы Второй мировой войны или вскоре после неё, и были детьми именно той эры, века Камелота президента Кеннеди. Мы отправились за океан исполненными иллюзий, и винить за это следовало в равной степени и нашу молодость, и пьянящую атмосферу тех лет.

Война всегда кажется привлекательной молодым, которые ничего о ней не знают, но мы надели военную форму ещё и потому, что купились на вызов, брошенный президентом Кеннеди — «спроси, что ты можешь сделать для своей страны», который пробудил в нас идеализм миссионерского толка. Америка в те годы казалась всемогущей: тогда наша страна могла ещё заявлять о том, что не проиграла ни одной войны, и мы верили в то, что наше предназначение состоит в том, чтобы пресекать преступные деяния злодеев-коммунистов и распространять наши политические идеалы по всему миру. Подобно французским солдатам конца восемнадцатого века, мы считали, что воюем за дело, «обречённое на триумфальный успех». И потому, выходя в то сырое мартовское утро на рисовые поля, мы несли с собой не только винтовки с рюкзаками, но и безоговорочную убеждённость в том, что в скором времени вьетконговцы будут разбиты, а дело наше благородное и благое. Со временем эта убеждённость исчезла, остались лишь винтовки с рюкзаками.

Когда мы обнаружили, что те, кого мы презрительно считали всего лишь крестьянами-партизанами, на самом деле являются смертельно опасным, непреклонным противником, наша прежняя уверенность пошатнулась. Не укрепляли её и списки потерь, которые с каждой неделей становились всё длиннее, а военных успехов в оправдание пролитой крови не было. К осени наша увлекательная экспедиция превратилась в изнурительную войну на истощение, конца которой не предвиделось, а мы на ней сражались лишь за собственное выживание, и ни за что иное.

О такой войне писать непросто. Не один раз ловил я себя на мысли о том, что лучше бы я был ветераном обычной войны и описывал грандиозные военные кампании и исторические сражения, а не засады с перестрелками, монотонно повторяющиеся изо дня в день. Однако Нормандий и Геттисбергов на нашу долю не выпало, не было там эпических схваток, решавших судьбы армий и народов. Та война состояла в основном из томительных недель терпеливого ожидания каких-нибудь событий. Время от времени, с непредсказуемой периодичностью, мы отправлялись на ожесточённую охоту на людей среди джунглей и болот, где не было покоя от снайперов, и где мины-ловушки выкашивали нас одного за другим.

Иногда эта скука развеивалась какой-нибудь масштабной операцией «поиск и уничтожение», однако приятное возбуждение от полёта на головном вертолёте в район десантирования обычно сменялось всё той же ходьбой по грязи, липнувшей к ботинкам, под жарким солнцем, раскалявшим каски, а невидимый враг всё так же стрелял по нам из далёких зарослей. Одна радость — в редких случаях вьетконговцы решались вступать в обычные бои, и тогда это была не просто радость, но маниакальный восторг от вступления в бой. Напряжение, копившееся неделями, изливалось наружу за несколько минут оргазмического зверства, и бойцы изрыгали вопли с ругательствами на фоне разрывов гранат и торопливого треска очередей из автоматических винтовок.

Весомых результатов ни одна из таких стычек не приносила, разве что еженедельные списки убитых солдат противника увеличивались на несколько человек; ни одной из них не суждено попасть в какой-нибудь труд по военной истории, и курсантам не изучать их в Уэст-Пойнте. Но мы, их участники, в этих боях становились другими и набирались опыта, в этих мало кому известных перестрелках мы постигали старые истины о страхе, трусости, мужестве, страданиях, жестокости и товариществе. А главное, мы узнавали, что такое смерть в том возрасте, когда человеку свойственно считать себя бессмертным. Рано или поздно все люди избавляются от этой иллюзии, но в гражданской жизни это происходит постепенно, на протяжении многих лет. Мы же избавлялись от неё моментально, и, за несколько месяцев повзрослев, раньше положенного срока становились зрелыми мужчинами. Познание смерти, неумолимых границ, ограничивающих человеческое существование, отсекало нас от юности столь же безвозвратно, как ножницы хирурга когда-то отрезали нас от связи с материнским лоном. И при этом лишь немногие из нас были старше двадцати пяти лет. Мы покидали Вьетнам диковинными существами: на наших юных плечах были головы довольно старых людей.

 

* * *

 

Сам я уехал оттуда в начале июля 1966 года. Десять месяцев спустя, отслужив положенный срок командиром учебной пехотной роты в Северной Каролине, я был уволен с почётом[2], распрощавшись с корпусом морской пехоты и избавившись от возможности преждевременно погибнуть в Азии. Я был счастлив как приговорённый к смерти человек, которому смягчили наказание, но не прошло и года, как я начал скучать по войне.

Другие ветераны из числа моих знакомых признавались, что испытывают те же чувства. Несмотря ни на что, мы были странным образом привязаны к Вьетнаму, и, что ещё более странно, нас тянуло обратно. Война там ещё продолжалась, но желание вернуться порождалось совсем не патриотическими представлениями о долге, чести, жертвенности — не теми мифами, с помощью которых старики отправляют молодых туда, где их убивают или калечат. Оно порождалось скорее осознанием того, насколько глубокие изменения в нас произошли, насколько сильно отличаемся мы от всех, кто не знает, что такое непереносимые муссонные дожди, изматывающие патрули, страх, который ощущаешь, когда высаживаешься в горячем районе десантирования [3]. У нас было очень мало общего с ними. Мы снова были гражданскими людьми, но гражданский мир казался нам чуждым. Нам был ближе другой мир — тот, в котором мы воевали и теряли друзей.

Я участвовал тогда в антивоенном движении, настойчиво и безуспешно пытаясь примирить свой протест против войны с этой ностальгией. Позднее я понял, что примирение было невозможным, что я никогда не смогу возненавидеть эту войну с такой же незамутнённой страстью, с какой выступали против неё мои друзья по антивоенному движению. Я на той войне воевал, поэтому для меня она не была неким отвлечённым понятием, я относился к ней очень эмоционально, как к самому значительному событию моей жизни. Мои мысли, ощущения и чувства никак не могли вырваться из её объятий. В раскатах грома я слышал грохот орудий. Шум дождя неизменно пробуждал воспоминания о ночах, проведённых в сырых окопах; прогуливаясь по лесу, я всегда инстинктивно искал растяжки или признаки засады. Я мог громко выражать свой протест, не хуже самого заядлого активиста, но я не мог отрицать того факта, что война меня крепко зацепила, что в ней в равной степени присутствовали обаяние и мерзость, восторг и тоска, сердечность и жестокость.

Эта книга в определённой степени является попыткой уловить некоторые неоднозначные реалии войны. Любой человек, воевавший во Вьетнаме, не может не признать (не обманывая сам себя), что был не в силах устоять перед великой притягательностью боя, и получал от этого удовольствие. Удовольствие, конечно, странное, потому что оно было смешано со столь же сильной болью. Под огнём жизненные силы человека возрастали пропорционально близости смерти, и чем страшнее было человеку, тем большим был его душевный подъём. Чувства обострялись, и рассудок начинал воспринимать происходящее настолько остро, что это доставляло одновременно и радость, и муку. Действительность воспринималась примерно так же обострённо, как после приёма наркотиков. И привыкание к этому происходило так же, как у наркоманов, потому что в таком состоянии всё остальное, что может предложить жизнь по части наслаждений или мучений, кажется банальным и скучным.

Я попытался также описать те очень близкие отношения, что складываются между людьми в пехотных батальонах, где бойцы привязываются друг к другу совсем как влюблённые, а по сути, ещё крепче. Эти отношения не требуют взаимности, клятв о силе своих чувств, бесконечных тому подтверждений, в которых нуждается любовь между мужчиной и женщиной. В отличие от брака, эту связь не могут разрушить ни слова, ни скука, ни развод — только смерть. Иногда даже смерть сдаётся перед её силой. Двое моих друзей погибли, пытаясь вытащить тела убитых подчинённых с поля боя. Такая преданность, бесхитростная и бескорыстная, это ощущение неразрывной связи между людьми, была одним из достойных явлений, которые мы наблюдали в условиях того конфликта, во всех других отношениях примечательного своей бесчеловечностью.

И всё же настолько сердечные отношения были бы невозможны, если бы война не была такой жестокой. Поля сражений во Вьетнаме были плавильным тиглем, в котором целое поколение американских солдат сливалось в одно целое, сообща противостоя смерти и деля трудности, опасности и страхи. Сам безобразный облик войны, убогость ежедневного существования, моральная деградация, порождавшаяся необходимостью пополнять списки убитых солдат противника, сплачивали нас ещё больше. Наше товарищество позволяло нам жить и сохранять хоть какие-то крупицы человечности.

Был ещё один аспект войны во Вьетнаме, который отличал её от других конфликтов, в которых принимала участие Америка — это её абсолютная дикость. Я имею в виду ту дикость, которая толкала американских солдат — добропорядочных деревенских парней, выросших на фермах где-нибудь в Айове — на убийство гражданских лиц и пленных. Последняя глава этой книги посвящена в основном этой теме. Я ставил перед собою цель не раскрывать сложность процессов, которые в моём случае привели к убийству, но показать на собственном примере и примере нескольких других людей, как война по самой своей природе способна пробуждать психопатическое зверство в людях, на первый взгляд движимых нормальными побуждениями.

Жестокость американцев во Вьетнаме зачастую преувеличивают, и преувеличение здесь не в масштабах, а в причинах. Есть два наиболее популярных объяснения причин, сделавших возможными такие вопиющие случаи, как инцидент в деревне Милай. Первое — расистская теория, предполагающая, что американский солдат запросто убивал азиатов потому, что не считал их за людей, и второе — теория «наследия фронтира»[4], согласно которой он жесток от рождения, и для реализации его инстинктов к убийству необходим лишь повод в виде войны.

В каждом из этих объяснений, как и в любом обобщении, есть элемент истины, однако ни в том, ни в другом не учитывается то, насколько часто вьетконговцы и солдаты АРВ по-варварски обращались со своим собственным народом, не упоминается о преступлениях, совершённых корейской дивизией — самой, наверное, кровожадной во Вьетнаме, и о том, что творили французы во время первой войны в Индокитае.

Зло таилось не в людях, — если не углубляться в рассуждения о том, что в каждом человеке живёт дьявол — а в тех обстоятельствах, в которых нам приходилось жить и воевать. В военном конфликте во Вьетнаме соединились самые ожесточённые формы войны, гражданская война и революция, усугублявшиеся яростным характером войны в джунглях. Ещё до нашего прибытия за двадцать лет терроризма и братоубийства с моральной карты страны было стёрто большинство моральных ориентиров. И коммунисты, и правительственные силовые структуры считали беспощадность необходимостью, если не добродетелью. Зверские преступления, как во имя каких-либо принципов, так и из желания отомстить, были на полях сражений во Вьетнаме таким же обыденным явлением, как воронки от снарядов и колючая проволока. Морпехи из нашей бригады не были по природе своей жестоки, но вскоре после высадки в Дананге они поняли, что если, к примеру, человек попадёт в плен, то ожидать особо милосердного отношения ему во Вьетнаме не следует. А если уж человек не ждёт милосердия от других, то он, рано или поздно, и сам избавится от милосердных побуждений.

Порою это товарищество, единственное хорошее явление, наблюдавшееся на той войне, становилось причиной самых безобразных преступлений — когда свершалось возмездие за убитых друзей. Некоторые из бойцов оказывались неспособными выдержать напряжение войны с партизанами: необходимость быть в постоянной готовности открыть огонь, ощущение того, что противник повсюду, невозможность отличить гражданских лиц от комбатантов создавали такие нагрузки на психику, что люди доходили до состояния, когда мельчайший повод мог заставить их взорваться со слепой сокрушительной силой миномётной мины.

Другие становились беспощадными из-за всеподавляющей жажды выжить. Инстинкт самосохранения, самый главный и тираничный изо всех инстинктов, способен превратить человека в труса, или же, что во Вьетнаме происходило чаще, в существо, без колебаний и угрызений совести уничтожающее всё, что несёт даже потенциальную угрозу его жизни. Один сержант из моего взвода, в обычных условиях приятный молодой человек, сказал мне однажды: «Лейтенант, у меня дома жена и двое детей, и я хочу их снова увидеть, и мне наплевать, кого придётся для этого убить и сколько».

Стратегия войны на истощение, введённая генералом Уэстморлендом, также серьёзно повлияла на наше поведение. Наша задача состояла не в том, чтобы овладевать местностью или захватывать позиции, а в том, чтобы просто-напросто убивать: убивать коммунистов, и убивать их как можно больше. И складывать в штабеля как пиломатериалы. Большой счёт убитых — значит, победили, низкое соотношение убитых — проиграли, война сводилась к арифметике. На командиров подразделений давили изо всех сил — надо было выдавать на-гора трупы, а те, в свою очередь, доводили эти требования до своих бойцов. Это приводило к практике зачёта гражданских лиц как вьетконговцев. «Любой мёртвый вьетнамец — вьетконговец» — в районе боевых действий это было правилом. Неудивительно поэтому, что некоторые бойцы начинали с пренебрежением относиться к человеческой жизни, и были всегда готовы убивать.

Наконец, климат и местность тоже играли свою роль. Нам приходилось неделями жить подобно дикарям на удалённых заставах, окружённых негостеприимными морями рисовых чеков и влажными тропическими лесами. Малярия, гемоглобинурийная лихорадка и дизентерия, хоть и не столь губительные, как на предыдущих войнах, уносили людей. Во время сухого сезона немыслимо палило солнце, а когда начинались непрестанные муссонные дожди, своей дробью они доводили нас до отупения. Мы целыми днями продирались сквозь горные джунгли, в беспредельности которых мы ощущали себя ничтожными муравьишками. По ночам мы скрючивались в мокрых липких окопах, обрывали присосавшихся к венам пиявок, и всё ждали, что противник вот-вот бросится на нас в атаку из чёрной тьмы за заграждениями переднего края.

Нам казалось, что кондиционированные штабные помещения Сайгона и Дананга остались за тысячи миль от нас. А уж Соединённые Штаты назывались «Миром» не просто так, они вообще были будто на другой планете. Мы жили без привычных вещей, рядом с нами не было ни церквей, ни полиции, ни законов, ни газет — ничего из того, что сдерживает человеческое поведение, и без чего количество добропорядочных людей на земле сократилось бы на девяносто пять процентов. В глуши Индокитая было как во времена сотворения мира, те места были дикими не только в географическом плане, но и в этическом. Там, при отсутствии сдерживающих факторов, обладая разрешением убивать, в борьбе с негостеприимной страной и безжалостными врагами, мы опускались до скотского состояния. Это падение могла остановить лишь некая страховочная сеть моральных ценностей, заложенных в человека, то его качество, что называется моральной устойчивостью. Были люди, — мне кажется, что лейтенант Келли был из таких — у которых такой сети не было, и они скатывались на самое дно, открывая в потаённых глубинах своей души такую способность творить зло, о наличии которого и не подозревали.

Большинство американских солдат во Вьетнаме — по крайней мере тех, кого я знал — нельзя было разделить на хороших и плохих людей. В каждом было примерно поровну и того, и другого. Я видывал людей, которые сегодня могли проявить великое сострадание к вьетнамцам, а на следующий день сжечь какую-нибудь деревню. Они были из тех, о ком писал Киплинг в стихотворении «Томми Аткинс»[5]— не герои, «но ведь и не скоты, люди из казармы, ничем не хуже, чем ты». Может быть, именно поэтому американцы с таким ужасом реагировали на сообщения о жестокостях американских солдат, игнорируя свидетельства о жестокостях противоположной стороны: американский солдат был отражением их самих.

 

* * *

 

Эта книга не является плодом моего воображения. Описанные в ней события действительно имели место, герои книги — реальные люди, хотя кое-где я заменил их настоящие имена вымышленными. Я попытался предоставить читателю точное описание того, чем была Вьетнамская война, это событие, больше всего другого повлиявшее на жизнь моего поколения, тех, кто там воевал. Для достижения этой цели я изо всех сил старался не поддаться присущей ветеранам склонности вспоминать события такими, какими они хотели бы их видеть, а не такими, какими они были на самом деле.

И, наконец, не следует рассматривать эту книгу как выражение протеста. Протест возникает из веры человека в то, что он может изменить ход вещей или повлиять на развитие событий. Я не настолько самонадеян, чтобы полагать, что у меня получится это сделать. Кроме того, заявлять о том, что ты против войны, уже, наверное, не стоит, потому что война эта кончилась. Мы её проиграли, и протесты, как бы много их ни было, не воскресят тех, кто погиб, ничего не отвоевав, на голгофах подобных высоте «Гамбургер» и базе «Рокпайл».

Может быть, эта книга спасёт следующее поколение от крестной смерти на следующей войне.

В чём я, однако, не уверен.

 

Часть первая

Славная маленькая война

 

Не очень доверяй, если новобранец жаждет боя; для того, кто не испытал сражения, оно кажется заманчивым.

Вегеций, автор трудов по военному делу, IV век.

Перевод С. П. Кондратьева

 

Глава первая

 

Дай мальчишке потрогать наточенный штык,

Холодна эта сталь, жаждет кровью согреться.

Уилфред Оуэн «Оружие и мальчик»

 

В возрасте двадцати четырёх лет о смерти я знал больше, чем о жизни. Покинув студенческую скамью, я сразу же начал постигать войну. Из колледжа я отправился прямиком в морскую пехоту, сменив Шекспира на «Наставление по тактике действий малых подразделений», попав из студенческого городка на учебный полигон, а оттуда во Вьетнам. Я выучился науке убивать в Куонтико, штат Виргиния, применял ее на практике на рисовых чеках и в джунглях в окрестностях Дананга, а затем обучал этой науке других на учебной базе в Кэмп-Гайгере, штат Северная Каролина.

Когда в 1967 году истёк мой трёхлетний контракт, я почти ничего не знал о том, из чего состоит обычная жизнь, то есть о браке, кредитах, о том, как делают карьеру. Диплом у меня был, навыков и умений — никаких. Мне ни разу не доводилось организовывать работу в учреждении, преподавать, строить мосты, сваривать элементы строительных конструкций, программировать на компьютере, класть кирпичи, торговать, работать на станке.

Но в искусстве убивать я кое-что понимал. Я знал, как вести себя лицом к лицу со смертью, и как нести её другим, применяя для этого любое средство с эволюционной лестницы оружия, от ножа до 3,5-дюймового реактивного гранатомёта. Простейший ремонт автомобильного двигателя был выше моего понимания, однако я мог с завязанными глазами разобрать и собрать винтовку М14. Я знал, как вызвать артиллерию, организовать засаду, установить мину-ловушку, провести ночной рейд.

Произнеся всего лишь несколько слов в трубку приёмно-передающей радиостанции, я творил чудеса разрушения. По призыву моего голоса в небе появлялись реактивные истребители, обсыпая смертельным помётом деревни и людей. Фугасные бомбы разносили дома на куски, напалм вытягивал воздух из лёгких и обращал человеческую плоть в пепел. И всё это из-за нескольких слов, произнесённых в трубку передающего устройства. Чудеса, да и только.

Я вернулся домой с войны со странным ощущением: мне казалось, что я обогнал по возрасту собственного отца, которому был тогда пятьдесят один год. Казалось, что за полтора года я испытал столько, что хватило бы на целую жизнь. Во Вьетнаме можно было наблюдать человеческие взлёты и падения, всевозможные зверства и ужасы, чудовищность которых вызывала скорее восхищение, чем омерзение. Однажды мне довелось увидеть свиней, поедающих спалённые напалмом трупы. Незабываемое было зрелище: свиньи едят жареных людей.

У меня не осталось ни оптимизма, ни амбиций, свойственных молодым американцам. Я испытывал лишь страстное желание наверстать шестнадцать месяцев недосыпания и стариковскую уверенность в том, что сюрпризов больше не будет, ни хороших, ни плохих.

На самом деле мне лишь хотелось надеяться, что сюрпризов больше не будет. Я столько раз попадал в засады, что не знал, много ли новых физических или эмоциональных потрясений смогу перенести. У меня присутствовали все симптомы «боевого ветеранитиса»: неспособность сконцентрироваться, детская боязнь темноты, склонность быстро уставать, хронические кошмары по ночам, непереносимость громких звуков, особенно когда хлопала дверь или «стрелял» автомобиль, а также постоянные переходы от депрессии к вспышкам гнева, которые случались у меня без видимых причин. От войны я оправился далеко не до конца.

 

* * *

 

Я пошёл служить в морскую пехоту в 1960 году, частично под воздействием патриотического подъёма времён президентства Кеннеди, но в основном из-за того, что мне опостылело безмятежное существование в пригороде большого города, где я прожил большую часть жизни.

Я вырос в Уэстчестере, штат Иллинойс, в одном из городков, что возникли среди окружавших Чикаго прерий благодаря послевоенному изобилию, кредитам на жильё от Администрации по делам ветеранов, усилению миграции населения и недостатку жилья, из-за чего в послевоенные годы миллионы людей переехали жить за город. В нём было всё, чему положено быть в пригороде: аккуратные новые школы, пахнущие свежей штукатуркой и половой мастикой, супермаркеты с хлебом «Уандербред» и замороженным горошком «Бэрдз Ай» на полках, ряды домов с полуэтажами, с центральным отоплением, протянувшиеся вдоль вылизанных улиц, на которых никогда ничего не происходило.

Поначалу там было совсем неплохо, но годам к двадцати я понял, что мне опротивели эти места с их нудным однообразием, барбекю летними вечерами под убаюкивающее гуденье газонокосилок. Во времена моего детства Уэстчестер стоял почти на самой границе застроенного района. Далее простирались иллинойские поля и пастбища, куда я ходил по выходным на охоту. Помню, как выглядели эти поля на закате осени: коричневая кукурузная стерня на белом снегу, сухой шелест мёртвых листьев, брошенные фермерские жилища, дожидающиеся бульдозеров, которые приедут и их снесут, расчищая участки под новые стройки, и на границе видимости — несколько голых клёнов на фоне блёклого ноябрьского неба. Я до сих пор живо представляю себя самого на тех полях: вспугнутые кролики выскакивают из ежевичных кустов, в нескольких милях позади виднеются типовые дома, а впереди тянутся бескрайние пустые прерии, и тот мальчишка не находит себе покоя среди городской скуки с одной стороны и сельского запустения с другой.

Единственное, что радовало меня в окружающем мире в детские годы — лесные заповедники графств Кук и Дюпаж, полоса девственных лесов, сквозь которые протекала мутная речка под названием Солт-Крик. Тогда она была ещё не очень загажена, и в её медлительных водах ловились сомики, зубатки, карпы, кое-где водились окуни. В тех лесах можно было поохотиться, там встречались и олени, хотя в основном это был не более чем намёк на давние дикие времена, когда по лесным тропинкам ступали ноги, обутые в мокасины, а трапперы в поисках пушных зверьков плавали по рекам в каноэ из берёзовой коры. Время от времени на илистых берегах этой речки я находил кремневые наконечники для стрел. Глядя на них, я представлял себе то нецивилизованное, героическое время, жалея о том, что мне не выпало жить тогда, когда Америка не была ещё страною торгашей и магазинов.

Именно этого я хотел — отыскать в прозаическом мире возможность пожить по-геройски. Избалованный безопасной, удобной, мирной жизнью, я жаждал опасностей, трудностей и ожесточённых схваток.

Я очень смутно представлял себе, как можно реализовать эти своеобразные устремления, пока в студенческий центр университета Лойолы не пришла группа по вербовке в морскую пехоту и не установила там свой стенд. Это были «охотники за талантами», искавшие сырьё для производства офицеров. В студенческом центре висел плакат, изображавший подтянутого лейтенанта со спортивным, грубоватым лицом — у военных такие лица считаются приятными. Этакая помесь между лучшим полузащитником года и нацистом-командиром танка. Его голубые глаза, ясные и уверенные, глядели на меня как-то вызывающе. «Иди служить в морскую пехоту!» — гласила надпись над его белой фуражкой. «Веди за собой солдат!»

Я порылся в агитационных материалах и выбрал брошюру, на обложке которой перечислялись все сражения с участием морских пехотинцев, от битвы за Трентон [6]до высадки американского десанта в Инчхоне [7]. Когда я начал читать по порядку этот перечень, на меня вдруг снизошло одно из тех озарений, что случаются нечасто: война! — там тот героизм, что я ищу. Война — вот где приключение из приключений, война — вот он, самый удобный для обычного человека способ сбежать от обыденности. Наша страна тогда ни с кем не воевала, но начало шестидесятых было временем почти непрестанной напряжённости и кризисов, и если бы вспыхнул какой-нибудь конфликт, морских пехотинцев обязательно послали бы туда воевать, и я смог бы оказаться там среди них, именно там. Не наблюдать за происходящим на киноэкране или по телевизору, не читать об этом, но быть там, воплощая мечты в действительность. Я уже видел, как участвую в захвате плацдарма, где-то далеко-далеко, как Джон Уэйн в «Песках Иводзимы», а затем возвращаюсь домой — настоящий воин, загорелый, с медалями на груди. Вербовщики пустили было в ход свои обычные приманки, но меня не надо было уговаривать. Я уже решил, что пойду служить.

У меня был ещё одна причина записаться добровольцем. Причина эта толкала юношей во все армии мира со времён их изобретения: мне надо было кое-что доказать — то, что я отважен, несгибаем, что я мужчина, в конце концов. Я отучился один курс в Пердью свободным от ограничений, налагаемых совместным проживанием с родителями в пригородном доме. Но тут случился экономический спад, и работу на лето я не нашёл. Позволить себе жить в кампусе я не мог (к тому же меня едва не выгнали за неуспеваемость, потому что первую половину первого курса я пропьянствовал, а вторую провёл, занимаясь всякими проказами студенческой организации), и мне пришлось перевестись в университет Лойолы в пригороде Чикаго. В результате этого в возрасте девятнадцати лет я вернулся в родительский дом.

Такое положение вещей действовало на меня угнетающе. Я по-юношески полагал, что родители считают меня безответственным мальчишкой, который по-прежнему нуждается в опеке. Мне хотелось доказать им, что они неправы. Я должен был вырваться оттуда. Дело было даже не в том, чтобы начать жить отдельно, хотя и это было важным. Речь шла в большей степени о том, чтобы совершить нечто такое, чтобы и я сам, и они увидели, что я, в конце концов, мужчина — как тот персонаж со стальными глазами на вербовочном плакате. «Корпус морской пехоты созидает мужчин» — был такой девиз в те времена, и 28 ноября я стал одним из объектов этого строительства.

Я поступил в Школу взводных командиров — морпеховский вариант Службы подготовки офицеров резерва. На следующее лето мне следовало пройти шестинедельный курс начальной подготовки, а затем, во время летних каникул перед последним курсом, специальную подготовку. После завершения обучения в Офицерской кандидатской школе и получения степени бакалавра я получал право на производство в офицеры, после чего мне следовало три года отслужить на действительной военной службе.

Стать офицером я особо не стремился. Я без колебаний бросил бы учёбу и пошёл служить рядовым, когда б не твёрдая решимость родителей сделать всё для того, чтобы их сын закончил колледж. Происходившее их не радовало. В их представлениях о моём будущем не было места военной форме и барабанам, они спали и видели, как после выпуска я найду приличную работу, женюсь на приличной девушке и обоснуюсь в приличном пригородном районе.

Я же был вне себя от счастья в тот момент, когда поступил на службу и поклялся защищать Соединённые Штаты «против всех их врагов, внешних и внутренних». Я самостоятельно сделал что-то важное, а то, что родители были против, лишь усиливало удовольствие от содеянного. Я приходил в восторг при мысли о том, что после колледжа отправлюсь в опасные и незнакомые края, а не буду ловить по утрам автобус на 7.45, отправляясь в какую-нибудь контору. Сейчас-то странно о том вспоминать. Большинство моих сокурсников считали, что поступление на военную службу есть проявление самого что ни на есть отъявленного конформизма, а сама служба — разновидность рабства. Для меня же это было проявлением бунтарства, а корпус морской пехоты символизировал возможность обретения личной свободы и независимости.

Офицерская кандидатская школа находилась в Куонтико, где занимала обширный участок в сосновых лесах Виргинии недалеко от Фредериксберга, где за век до того ни за что положили Потомакскую армию. Именно там летом 1961 года вместе с несколькими сотнями других парней, стремившихся стать лейтенантами, я впервые вкусил военной жизни и начал учиться воевать. Нам всем было от девятнадцати лет до двадцати одного года, и тем из нас, кому суждено было дойти до выпуска, предстояло через четыре года возглавить первые подразделения вооружённых сил США, отправленные во Вьетнам. Само собой, тогда мы этого не знали. Да и где он, этот Вьетнам, мы имели лишь смутное представление.

За шесть недель мы прошли тот же курс начальной подготовки, что проходили рядовые, в Кэмп-Апшуре, который представлял собой островок из тесно составленных сборных домиков и обитых жестью строений, запрятанный глубоко в лесу. Такая монастырская изоляция от мира была вполне уместна, потому что мы очень быстро поняли, что корпус морской пехоты — не просто вид вооружённых сил, а нечто большее. Это было замкнутое сообщество, требовавшее безоговорочной преданности его доктринам и ценностям, весьма походившее на какой-нибудь квазирелигиозный военный орден древности, вроде Тевтонского ордена или фиванского войска. А мы были сродни послушникам, и суровое обучение под руководством верховных жрецов, именовавшихся инструкторами, должно было стать испытанием, предшествующим посвящению в члены ордена.

Это и было самым настоящим испытанием, физическим и психологическим. С четырёх утра до девяти вечера нас заставляли маршировать и отрабатывать строевые приемы, преодолевать полосу препятствий, спотыкаясь и падая, совершать переходы на 90-градусной[8]жаре в качестве наказания и для приведения нас в необходимую физическую форму. На нас постоянно кричали, нас пинали, унижали и дёргали. Имён у нас не осталось, вместо этого инструктора называли нас «засранцами», «гондонами» или «тормозами». В моём взводе инструкторами были капрал и сержант. Капрал был маленького роста, и жестокость его была сродни той, что характерна для людей маленького роста, а сержант Маклеллан был нервно-энергичным чернокожим, с мышцами крепкими и гибкими как телефонные кабели, предназначенные для прокладки под землёй.

Самые яркие воспоминания остались от строевой подготовки: мы часами маршировали под солнцем, таким жарким, что асфальтовый плац превращался в вязкое асфальтовое поле, к которому прилипали ботинки; казалось, что это никогда не кончится, и нас будет вечно подгонять и подстёгивать голос Маккеллана — безжалостный, требовавший подчинения, этот голос укоренялся в нашем сознании до такой степени, что мы даже шагу ступить не могли без этого голоса, ритмично отдающего команды.

Раз-два, раз-два, раз-два, левой, левой, раз-два, левой… левой… левой.

Держать строй, держать строй, сохранять дистанцию.

Дистанция тридцать дюймов, интервал — сорок.

Левой-правой, левой-правой.

Кру-у-гом! Кру-у-гом! Левое плечо, впе-рёд!

Строй держать, держи строй, строй держи, гондоны!

Левой-правой, левой-правой. Ноги не слышу!

Шевели ногами! Раз-два, левой!

— Шаг печатаем! Ноги не слышу!

Раз-два, левой-правой, левой-правой.

Оружие ровней. Ровнее, девки! Э, четвёртый урод в первой шеренге — я сказал, ровней оружие, нах! Ровнее! Раз-два, раз-два.

Ровней оружие, щас я те устрою, по морде захотел? Раз-два. Оружие поправь! Глухой, нах? Выше голову!

Чё уставился, чучело?!

Выше голову! Оружие поправь! Понял, дурень?!

Раз-два, раз-два.

Раз-два, левой! Левой! Раз-два-три. Левой! Левой! Раз-два-три. Левой, урод! Левой! Левой! Раз-два…

Левой-правой, левой-правой.

Строевая подготовка должна была воспитать в нас дисциплинированность и коллективизм, две из главных добродетелей, ценимых в морской пехоте. Что ж, к началу третьей н



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: