На деле Шолохов не был апологетом ни белых, ни красных. В "Тихом Доне" мы уже не видим того сугубо классового критерия в оценке героев, который еще давал о себе знать в "Донских рассказах". Роман свободен от давления политической идеи, и его автор вопреки некоторым современным трактовкам не зависел от "императивов классовой идеологической предубежденности". Эпиграфом к нашей трактовке романа можно поставить строку поэта - М.Волошина - "Молюсь за тех и за других", ибо события гражданской войны оцениваются в нем с общечеловеческих позиций. Это было давно ясно для зарубежной критики. Как заметил авторитетный на Западе славист Э. Симмонс, "поведение и красных, и белых с их жестокостью, безобразием, обманом, а иногда и благородством описано честно... Шолохов был слишком большим художником, чтобы пожертвовать действительностью ради идеологических соображений" (30; 51). Именно из-за таких формулировок статья Симмонса не была опубликована в начале 60-х г.г., и журнал "Вопросы литературы" смог поместить ее на своих страницах только в 1990 г.
Разумеется, мысль об общечеловеческом, а не узкоклассовом звучании романа потаенно жила в сознании истинных шолоховедов, так что в изменившейся общественно-политической ситуации она была высказана сразу. П.Палиевский заметил, что если Солженицын так же понимает красных, как, скажем, Николай Островский белых, то Шолохов одинаково понимает и красных, и белых. В.Чалмаев, говоря, что если в других произведениях советской литературы герои "косят" белых как бы нечто чужое, не народное", то в "Тихом Доне" смерть любого героя, скажем, есаула Калмыкова (или самоубийство Каледина - Л.Е.) - убывание народа, умаление и уничтожение России. Заметим также, что образ большевика в "Тихом Доне" далек от канона положительного героя, будь то Штокман, принимающий участие в расстрелах без суда и следствия, или Подтелков, которому власть хмелем ударяет в голову. Негативное авторское отношение к сценам насилия и жестокости проявляется в "нейтральности" авторской интонации.
|
Что же касается Бунчука, откомандированного в Ростовский ревтрибунал, то эти эпизоды (V; 20) трактуются автором как драма героя, отдававшего приказания о ежедневных расстрелах чугунно-глухими словами. "За неделю он высох и почернел, словно землей подернулся. Провалами зияли глаза, нервно мигающие веки не прикрывали их тоскующего блеска". При всем том, что герой искренне убежден в правоте своих карательных акций ("Сгребаю нечисть!.."), он не может остаться равнодушным к человеческой судьбе, не видеть, как в кровавую мясорубку попадают и казаки-труженики, чьи ладони проросли сплошными мозолями. И это ставит его на грань безумия.
Объективное отношение и к красным, и к восставшим казакам Шолохов выражает устами деда Гришаки (VI, 46, 65). Мелехова старик урезонивает словами, что по божьему указанию все вершится, а всякая власть от Бога: "Хучь она и анчихристова, а все одно Богом данная... Поднявший меч бранный от меча да погибнет". В речь героя органично вплетаются соответствующие библейские тексты. (В отличие от философской прозы, где превалирует непосредственно выраженная авторская мысль, опирающаяся на библейский миф или развивающая его, в эпической прозе Шолохова авторская позиция выражена предметностью словесной живописи, когда библейская мифология служит укрупнению характера героя. Слова священного писания, адресованные озверевшему Кошевому погибающим дедом Гришакой, теперь неотделимы от его образа).
|
Оценка происходящего с общечеловеческих позиций проявляется в романе не только в объективном отношении к противоборствующим лагерям, но и в рассмотрении отдельного человека в его "текучести", непостоянстве душевного облика. Шолохов раскрывает человеческое в человеке, казалось бы, дошедшего в своей моральной опустошенности до последней черты. В критике обращается внимание на то, что у писателя порой проявляется не близкая ему традиция Достоевского: бесконечен человек и в добре, и в зле, даже если речь идет не о борьбе этих двух начал, а о некой их примиренности. Ужасен сподвижник Фомина Чумаков, бесстрастно повествующий о своих "подвигах": "А крови-то чужой пролили - счету нету... И зачали рубить всех подряд (кто служил советской власти - Л.Е.) и учителей, и разных там фельдшеров, и агрономов. Черт-те кого только не рубили!" (Историческая правда жизни проявилась в том, что в романе, как и в "Несвоевременных мыслях" Горького, "Окаянных днях" Бунина, показано, что большевики в большой мере опирались на людей, тяготеющих к анархизму и преступлениям: ведь банда Фомина имела своим истоком Красную армию). Но и у Чумакова проявилось подлинное сострадание к умирающему Стерлядникову, когда, сгорая в антоновом огне, тот просит скорее предать его смерти (VIII, 25). Выхваченная из жизни и уже запечатленная в "Разгроме" Фадеева и "Конармии" Бабеля сцена поднята Шолоховым на предельную высоту гуманистического звучания. Это заметно и в авторской интонации, с какой описано ожидание смерти бандитом, причастным к большой крови, о которой шла речь выше: "Только опаленные солнцем ресницы его вздрагивали, словно от ветра, да тихо шевелились пальцы левой руки, пытавшиеся зачем-то застегнуть на груди обломанную пуговицу гимнастерки". Это чувствуется и по реакции Григория:
|
"Выстрела он ждал с таким чувством, как будто ему самому должны были всадить пулю между лопатками... Выстрела ждал и сердце отсчитывало каждую секунду, но когда сзади резко, отрывисто громыхнуло - у него подкосились ноги... Часа два они ехали молча"
Шолоховский герой может быть всяким, но идущая от Достоевского тенденция "найти в человеке человека" превалирует в романе, где нет резкого разграничения героев на положительных и отрицательных. Михаила Кошевого относили то к тем, то к другим. Да, Кошевой - не Григорий, который после убийства матросов бьется в припадке: "Нет мне прощения..." (Кошевой не только оттолкнул Григория, усугубив трагизм его положения, на его счету такие сцены убийств, погромов и поджогов (VIII; 65), которые не могут вызвать к нему симпатии ни у автора, ни у читателей. Они поданы, как правило, в бесстрастной манере, но однажды автор поднимается до патетики, ибо герой воспринимается как безумец: "Рубил безжалостно! И не только рубил, но и "красного кочета" пускал под крыши куреней в брошенных повстанцами хуторах. А когда, ломая плетни горящих базов, на проулки с ревом выбегали обезумевшие от страха быки и коровы, Мишка в упор расстреливал их из винтовки".
И все же не зря смягчается сердце Ильиничны, жалеет она больного и высохшего Михаила, тем более, что видит в его глазах теплоту и ласку к маленькому Мишатке. Глубоко символично, что она отдает ему рубашку Григория. Ильиничну писатель делает, как справедливо отмечала А.Минакова, "суровым и справедливым судьей в сложнейших социально-нравственных конфликтах. Значимость этого образа укрупняется и скорбными образами матерей Бунчука, Кошевого, безымянных матерей. Казачка, проводившая повстанцам мужа и трех сыновей, ждет от Григория ответа, когда "будет замирение": "И чего вы с ними сражаетесь? Чисто побесились люди".
Общечеловеческий смысл романа достигает кульминации в скорбном, хватающем за сердце параллелизме:
"Молодые, лет по шестнадцати-семнадцати парнишки, только что призванные в повстанческие ряды, шагают по теплому песку, скинув сапоги и чиричонки. Им неведомо от чего радостно... Им война - в новинку, вроде ребячьей игры..." И вот щелкнутое красноармейской пулей "лежит этакое большое дитя с мальчишески крупными руками, с оттопыренными ушами и зачатком кадыка на тонкой невозмужалой шее. Отвезут его на родной хутор схоронить на могилах, где его деды и прадеды истлели, встретит его мать, всплеснув руками и долго будет голосить по мертвому, рвать из седой головы космы волос. А потом, когда похоронят и засохнет глина на могилке, станет, состарившаяся, пригнутая к земле материнским неусыпным горем, ходить в церковь, поминать своего "убиенного" Ванюшку либо Семушку (...)
И где-либо в Московской или Вятской губернии, в каком-нибудь селе великой Советской России мать красноармейца, получив извещение о том, что сын "погиб в борьбе с белогвардейщиной за освобождение трудового народа от ига помещиков и капиталистов...", запричитает, заплачет... Горючей тоской оденется материнское сердце, слезами изойдут тусклые глаза, и каждодневно, всегда, до смерти будет вспоминать того, которого некогда носила в утробе, родила в крови и бабьих муках, который пал от вражьей руки где-то в безвестной Донщине".
Болью писателя стали муки матерей. Но не легче и горькая старость Пантелея Прокофьевича (он из оставленного амбара "вышел будто от покойника") и Мирона Коршунова. Казалось, и сама мать-земля протестует против братоубийственной войны: "... Заходило время пахать, боронить, сеять; земля кликала к себе, звала неустанно день и ночь, а тут надо было воевать, гибнуть в чужих хуторах от вынужденного безделья, страха, нужды и скуки". Тот, якобы объективизм, в котором обвиняла писателя большевистская критика, подразумевая под этим сочувствие "не большевикам", и был проявлением высокой человечности.