Когда я опять вышел проверить табло, треть аэропорта уже нализалась. Прически ерошились. Один парень шел спиной вперед — очень пьяный, очень старался рухнуть затылком об пол и раскроить себе череп. Мы все курили и ждали — смотрели, надеялись, что он сейчас свалится и хорошенько треснется головой. Интересно, кто из нас успеет к его бумажнику. Я поглядел, как он свалился, и тут же раздевать его кинулась целая орда. Все равно от меня слишком далеко. Я вернулся в бар. Черный уже ушел. Слева от меня спорили два парня. Один повернулся ко мне:
— Вот вы что о войне думаете?
— Война — дело хорошее, — ответил я.
— Ах вот как? Вот как?
— Вот так. Садишься в такси — уже война. Покупаешь хлеба — война. Снимаешь себе поблядушку — и это война. А мне иногда нужны такси, хлеб и бляди.
— Глядите, парни, — сказал какой-то мужик, — вот человеку война нравится.
От другого конца стойки пришел еще один. Наряд — как у прочих.
— Это ты войну любишь?
— Это нормально; война — естественное продолжение нашего общества.
— Ты сколько лет воевал?
— Нисколько.
— А у меня лучший друг подорвался на мине. БАМ! И нет его.
— Да ради бога, на его месте мог быть и ты.
— Шуточки мне шутить?
— Я напился. Огоньку не найдется?
Он поднес зажигалку к моей сигарете с явным омерзением. После чего ушел в свой угол бара.
Рейс в 7.15 вылетел в 11.15. Мы неслись по воздуху. Поэтическая суета утихала. В пятницу рвану в Санта-Аниту и сращу себе сотню, опять засяду за роман. В воскресенье оркестр Нью-Йоркской филармонии играет Айвза[26]. Шанс есть. Я заказал себе еще выпить.
Свет погас. Спать никто не мог, но все делали вид. Я не стал, вот еще. Сидел у окна и пялился на крыло и огоньки под ним. Внизу все так славно упорядочено по прямым. Муравейники.
Мы приплыли в Международный Лос-Анджелеса. Энн, я тебя люблю. Надеюсь, машина заведется. Надеюсь, не забилась раковина. Хорошо, что я не выеб поклонницу. Хорошо, что у меня не очень получается ложиться в постель с незнакомыми женщинами. Хорошо, что я идиот. Хорошо, что ничего не знаю. Хорошо, что меня не убили. Когда я гляжу на свои руки и вижу, что они по-прежнему пристегнуты к запястьям, я думаю про себя: мне повезло.
Я вылез из самолета, таща в охапке отцовское пальто и кипу стихов. Подошла Энн. Я увидел ее лицо и подумал: блядь, я ее люблю. Что мне делать? Лучше всего вышло не показывать виду, и мы направились к автостоянке. Никогда не следует показывать, что тебе не безразлично, а то они тебя прикончат. Я нагнулся, чмокнул ее в щеку.
— Чертовски мило, что приехала.
— На здоровье, — ответила она.
Мы выехали из аэропорта. Я отыграл свою байду. Поэтическая суета. Я никогда не напрашивался. Им нужна такая блядь — вот и получают.
— Детка, — сказал я, — как же мне тебя не хватало.
— Я есть хочу, — сказала Энн.
Мы зарулили к чиканосам на углу Альварадо и Сансета. Взяли буррито с зеленым чили. Все кончилось. У меня по-прежнему есть женщина, и она мне совсем не безразлична. Такое волшебство нельзя принимать как должное. Пока мы ехали домой, я смотрел на ее волосы, на ее лицо. Косился украдкой, когда чувствовал, что она не смотрит.
— Как вечер прошел? — спросила она.
— Вечер прошел сносно, — ответил я.
Мы поехали на север по Альварадо. Свернули на бульвар Глендейл. Все было хорошо. Никогда не смирюсь, что настанет день и все съежится до нуля — любовь, стихи, гладиолусы. И в конце нас просто набьют грязью, как дешевые тако.
Энн заехала к нам на дорожку. Мы вышли, поднялись на крыльцо, открыли дверь, и тут вокруг нас запрыгал пес. Встала луна, дом пропах хлопьями пыли и розами, пес на меня наскакивал. Я потрепал его за уши, двинул кулаком в живот, он на меня вытаращился и ухмыльнулся.
Я тебя люблю, Альберт
Луи сидел в «Красном павлине» с бодуна. Бармен сказал, когда принес ему выпить:
— Я в этом городке только одного такого психа видал, как ты.
— Н-да? — ответил Луи. — Вот мило. Офигеть, как мило.
— И она сейчас тут, — не унимался бармен.
— Н-да? — ответил Луи.
— Вон, в синем платье сидит, фигурка — закачаешься. А к ней никто и близко не подойдет, потому что она псих.
— Н-да? — ответил Луи.
Потом взял стакан, подошел и уселся на табурет рядом с девушкой.
— Привет, — сказал Луи.
— Привет, — ответила она.
Они посидели немного, больше ничего друг другу не говоря.
Майра (так ее звали) вдруг пошарила за стойкой и извлекла полную бутылку с коктейлем. Подняла ее над головой, будто собралась швырнуть в зеркало над баром. Лу перехватил ее руку и сказал:
— Нет-нет-нет-нет, дорогая моя! — После чего бармен предложил Майре отправляться восвояси, и когда она ушла, Луи ушел с ней.
Они с Майрой взяли три квинты дешевого виски и сели в автобус до обиталища Луи — к жилому дому «Герб Делси». Майра сняла одну туфлю (на каблуке) и попробовала убить ею водителя. Одной рукой Луи усмирял Майру, а другой удерживал три бутылки. Они сошли с автобуса и направились к дому Луи.
Зашли в лифт, и Майра принялась нажимать кнопки. Лифт ездил вверх, вниз, опять вверх, останавливался, а Майра все спрашивала:
— Ты где живешь? А Луи повторял:
— Четвертый этаж, квартира номер четыре. Майра жала на кнопки, лифт ездил вверх и вниз.
— Послушай, — в конце концов сказала она. — Мы тут уже сто лет катаемся. Прости, но мне поссать нужно.
— Ладно, — согласился Луи, — давай условимся. Ты мне дашь кнопки понажимать, а я тебе дам поссать.
— Договорились, — ответила она, спустила трусики, присела и сделала свое дело. Глядя, как по полу течет струйка, Луи надавил на «4». Приехали. Майра к этому времени уже встала, подтянула трусы и приготовилась выходить.
Они зашли к Луи и стали открывать бутылки. У Майры это получалось лучше всего. Они с Луи уселись друг напротив дружки, футах в 10–12. Луи сидел в кресле у окна, Майра — на диване. У Майры была бутылка, у Луи — бутылка, и они приступили.
Прошло пятнадцать или 20 минут, и тут Майра заметила на полу у дивана пустые бутылки. И началось: возьмет одну, пришурится — и фигак Луи в голову. Промазала всеми до единой. Некоторые вылетали в открытое окно у Луи за спиной, некоторые разбивались о стену, некоторые отскакивали от стены и чудом не разбивались. Эти Майра подбирала и опять пуляла в Луи. Вскоре бутылки у Майры кончились.
Луи встал с кресла и вылез на крышу за окном. Собрал все бутылки. Когда набралась охапка, он опять влез в окно, принес их Майре и сложил к ее ногам. Потом снова сел, поднес к губам квинту и пил дальше. В него опять полетели бутылки. Он хлебнул раз, другой, а потом больше ничего не помнил…
Наутро Майра проснулась первой, вылезла из постели, поставила кофе и принесла Луи кофе с коньяком.
— Пошли, — сказала она. — Я хочу тебя познакомить с моим другом Альбертом. Альберт — он очень особенный.
Луи выпил кофе с коньяком, потом они побарахтались немного. Было хорошо. У Луи над левым глазом взбухла очень большая шишка. Он встал с постели и оделся.
— Ладно, — сказал он, — пойдем.
Они спустились на лифте, дошли до Альварадо-стрит и сели в автобус на север. Пять минут ехали спокойно, а потом Майра дернула шнурок. Они вылезли, полквартала прошли пешком, потом зарулили в старый бурый многоквартирник. Поднялись на один пролет, свернули по коридору за угол, и Майра остановилась у квартиры 203. Постучала. Донеслись шаги, и дверь открылась.
— Привет, Альберт.
— Привет, Майра.
— Альберт, познакомься — это Луи. Луи — это Альберт.
Они пожали руки.
У Альберта их было четыре. И четыре плеча к ним. Две верхние имели рукава, две нижние были просунуты в дыры, прорезанные на рубашке.
— Заходите, — сказал Альберт.
Одной рукой Альберт держал стакан — скотч с водой. Другой — сигарету. В третьей руке у него была газета. Четвертая — та, которой он пожал руку Луи, — ничем не была занята. Майра сходила на кухню, взяла стакан и налила Луи — бутылка лежала у нее в сумочке. Затем села сама и принялась пить прямо из горла.
— Ты о чем думаешь? — спросила она.
— Иногда просто опускаешься на дно ужаса, задираешь лапки — а все равно никак не сдохнешь, — ответил Луи.
— Альберт изнасиловал толстую даму, — пояснила Майра. — Видел бы, как он ее всеми своими руками облапал. Ну и видок был у тебя, Альберт.
Альберт застонал — видимо, ему стало тоскливо.
— Допился до того, что его из цирка выгнали, — допился и донасиловался. Даже из цирка, ебаный в рот, выперли. Теперь живет на пособие.
— Никак мне в общество не вписаться. Я не расположен к человечеству. У меня нет желания подчиняться норме, нет приверженности ничему, подлинной цели в жизни нет.
Альберт подошел к телефону. Он держал трубку в одной руке, «Ежедневную программу скачек» — в другой, сигарету — в третьей, а стакан — в четвертой.
— Джек? Ну. Это Альберт. Слушай, я хочу Хрусткую Мощь, два на победителя в первом. Дай мне Пылающего Лорда, два по всем в четвертом, Молотобойное Правосудие — пять на победителя в седьмом. И еще Благородную Чешуйку — пять на победителя и пять по месту в девятом. — Он повесил трубку. — Тело меня грызет с одной стороны, а дух — с другой.
— Как у тебя на бегах, Альберт? — спросила Майра.
— Поднялся на сорок дубов. У меня новая игра. Я как-то ночью ее вычислил, когда не мог заснуть. Лежу — и тут она мне открылась, как книжка. Если у меня все станет еще лучше, мои ставки принимать не будут. Я, конечно, всегда могу съездить на ипподром и поставить там, но…
— Что, Альберт?
— Ох, елки…
— Ты о чем, Альберт?
— ТАМ ЖЕ ПЯЛЯТСЯ! БОГА РАДИ, НЕУЖЕЛИ ТЫНЕ ПОНИМАЕШЬ?
— Прости, Альберт.
— Не проси прощения. Не нужна мне твоя жалость!
— Ладно. Без жалости.
— Ты такая тупая, что так бы тебе и вмазал.
— Вмазать — это ты запросто. Столько рук как-никак.
— Не искушай меня, — сказал Альберт.
Он допил, потом сходил и смешал себе еще. Потом сел. Луи ничего не говорил. Нужно, решил он, что-нибудь сказать.
— Тебе, Альберт, боксом бы заняться. Две лишние руки — это же будет ужас.
— Не остри, козел.
Майра начислила Луи еще. Посидели, помолчали. Затем Альберт поднял голову. Посмотрел на Майру.
— Ты с этим парнем ебешься?
— Нет, Альберт, не ебусь. Я же тебя люблю, сам знаешь.
— Ничего я не знаю.
— Знаешь, Альберт, — я тебя люблю. — Майра подошла и села Альберту на колени. — Ты такой обидчивый. Я тебя не жалею, Альберт, я тебя люблю.
Она его поцеловала.
— И я тебя люблю, малышка, — сказал Альберт.
— Больше, чем любую другую?
— Больше, чем всех других!
Они опять поцеловались. То был до ужаса долгий поцелуй. В смысле — до ужаса долгий для Луи, который просто сидел со стаканом. Затем поднял руку и дотронулся до шишки над левым глазом. Тут ему немного скрутило кишки, он ушел в ванную и долго, медленно срал.
А когда вернулся, Майра и Альберт стояли посреди комнаты и целовались. Луи сел, взял бутылку Майры и стал смотреть. Верхние руки Альберта держали Майру в объятиях, а нижние задирали ей платье на талии и пробирались в трусики. Когда трусики с нее спали, Луи еще раз хлебнул из бутылки, поставил ее на пол, встал, добрел до двери и вышел вон.
В «Красном павлине» Луи уселся на любимый табурет. Подошел бармен.
— Ну, Луи, и как свиданка?
— Свиданка?
— С дамочкой.
— С дамочкой?
— Вы же вместе уходили, мужик. Ты ее это?
— Да нет, не совсем…
— Что не так?
— Что не так?
— Да, что у вас пошло не так?
— Дай-ка мне «кислого виски», Билли. Билли отошел смешивать. Потом принес Луи.
Никто ничего не сказал. Билли ушел к другому концу стойки и остался там. Луи взялся за стакан и сразу же влил в себя половину. Хороший напиток. Закурил, держа сигарету в одной руке. Стакан он держал в другой. Внутрь с улицы через дверь светило солнце. Смога не было. Славный будет денек. Гораздо лучше вчерашнего.
Белый пес наседает
Генри взял подушку, затолкал себе под спину и стал ждать. С тостом, джемом и кофе вошла Луиз. Тост был уже намазан маслом.
— Точно не хочешь яиц всмятку? — спросила она.
— Не, нормально. И так сойдет.
— Тебе съесть бы парочку.
— Ну хорошо.
Луиз вышла из спальни. Он уже вставал, в ванную ходил и видел, что его одежда развешена. Лита бы такого ни за что не сделала. А с Луиз и ебаться хорошо. Детей нет. Ему очень нравилось, как она все делает — мягко, тщательно. Лита же всегда набрасывалась — одни острые углы. Когда Луиз вернулась с яйцами, он спросил:
— Что такое?
— «Что такое» что?
— Ты их даже почистила. В смысле, чего ж муж с тобой развелся?
— Ой, погоди, — сказала она. — Кофе сбегает! — И выскочила из комнаты.
С ней можно классику слушать. Она играла на пианино. У нее были книжки: «Варварское божество» Альвареса[27]; «Жизнь Пикассо»; Э. Б. Уайт; э. э. каммингс; Т. С. Элиот; Паунд, Ибсен и т. д. и т. п. Даже девять его книжек. Может, как раз это и подкупало.
Луиз вернулась и тоже устроилась на кровати, поставив тарелку себе на колени.
— А у тебя что не так с семейной жизнью?
— С которой? У меня их было пять.
— С последней. Лита.
— А Ну, если она не шевелилась, ей казалось, что ничего и не происходит. Ей нравилось танцевать, вечеринки, у нее вся жизнь вертелась вокруг танцев и вечеринок. Ей нравилось, как она это называла, «улетать». Это значило — мужчины. Утверждала, что я ее «улеты» ограничиваю. Говорила, что я ревнивый.
— А ты ее ограничивал?
— Наверное, хотя старался не ограничивать. На последней вечеринке пошел с пивом на задний двор, чтоб ей не мешать. Полный дом мужиков, а она визжит на всю округу: «Йииихоо! Йии Хоо! Йии Хоо!» Видимо, все деревенские девчонки так.
— Сам бы пошел танцевать.
— Наверное, стоило б. Иногда танцевал. Только они проигрыватель на такую громкость включают, что вышибает все мысли из башки. Я ушел во двор. Потом вернулся за пивом, а под лестницей, смотрю, с нею какой-то парень целуется. Я вышел, чтоб закончили, а потом опять за пивом вернулся. Там было темно, только мне все равно показалось, что я одного своего друга узнал, и потом я у него спросил, что это он там под лестницей делал.
— Она тебя любила?
— Говорила, что да.
— Знаешь, целоваться и танцевать не так уж и плохо.
— Пожалуй. Но ты б ее видела. Она танцевала так, словно в жертву себя предлагала. Напрашивалась на изнасилование. Очень действенно. Мужики такое просто обожают. Ей было тридцать три, двое детей.
— Она просто не думала, что ты затворник. У всех мужчин разные натуры.
— О моей натуре она никогда не задумывалась. Я же говорю, если она не шевелилась, не вертелась постоянно, ничего и не происходило — так она думала. Ей было скучно. «Ой, это — тоска, то — скучища. Завтракать с тобой — тоска. Смотреть, как ты пишешь, — тоска. Мне нужна драка».
— Да и это нормально.
— Наверное. Только знаешь, скучно бывает только скучным людям. Им нужно все время себя подстегивать, чтобы ощутить какую-то жизнь.
— Вот ты, к примеру, пьешь, да?
— Да, я пью. Я тоже не могу смотреть жизни в глаза.
— И проблемы с ней были только в этом?
— Нет, она была нимфоманка, только сама этого не знала. Утверждала, что сексуально я ее удовлетворяю, но вот сомневаюсь, что я удовлетворял ее духовную нимфоманию. До нее я только с одной нимфой жил. Нет, у нее были и хорошие качества, но вот нимфомания обескураживала. И меня, и моих друзей. Они меня отводили в сторону и говорили: «Да что это с ней, блядь, такое?» А я отвечал: «Ничего, она ж сельская девчонка».
— А она сельская?
— Да. Но обескураживало другое.
— Еще тоста?
— Не, нормально.
— Что обескураживало?
— Ее поведение. Если в комнате с нами был какой-нибудь мужчина, она к нему подсаживалась как можно ближе. Если он нагибался загасить окурок в пепельнице на полу, она с ним вместе нагибалась. Потом он голову повернет куда-нибудь посмотреть — и она то же самое делает.
— Совпадение?
— Я тоже так думал. Но слишком уж часто. Мужик встанет по комнате пройтись — она с ним идет. Он обратно — и она не отстает. Все время, слишком много случаев, и, говорю же, очень обескураживало меня и моих друзей. Но вряд ли она сознавала, как себя ведет, — это у нее было подсознательное.
— Когда я была маленькой, у нас по соседству жила одна женщина с дочерью пятнадцати лет. Дочь была совершенно неподконтрольна. Мать ее за хлебом пошлет, а та возвращается с хлебом через восемь часов — и успела поебаться с шестерыми.
— Ну, матери, видимо, стоило печь хлеб самой.
— Видимо, да. Девчонка ничего не могла с собой поделать. Как увидит мужчину — вся дергается. Мать ей в конце концов яичники вырезала.
— А так можно?
— Да, но это куча бумажной волокиты. Ничем ее больше не приструнишь. Она бы всю жизнь беременной проходила… Так что ты имеешь против танцев? — продолжала Луиз.
— Большинство танцуют от радости, оттого, что им хорошо. А она доходила до непристойности. У нее один любимый танец был — назывался «Белый пес наседает». Мужик вокруг ее ноги обовьется ногами и тазом дрыгает, будто пес на случке. А еще один любимый назывался «Пьяный» — тогда они с партнером в конце валялись на полу и друг на друге.
— И она говорила, что ты ее к танцам ревнуешь?
— Да, так и говорила: мол, это у тебя ревность.
— Я в старших классах тоже танцевала.
— Вот как? Слушай, спасибо тебе за завтрак.
— На здоровье. У меня в старших классах был партнер. Мы лучше всех в школе танцевали. У него было три яичка; я считала, что это признак мужественности.
— Три яйца?
— Да, три яйца. В общем, танцевать мы еще как умели. Я подавала сигнал — трогала его за руку, — и мы оба подпрыгивали, вертелись в воздухе и приземлялись на ноги. А однажды мы танцевали, я до него дотронулась, и подпрыгнула, и развернулась, да только приземлилась не на ноги. А на задницу приземлилась. А он стоял, зажав рот рукой, и смотрел на меня: «Ох, боже праведный!» — сказал, а потом развернулся и ушел. И не помог мне подняться. Он был гомосексуалист. Больше мы с ним не танцевали.
— Ты что-то имеешь против гомосексуалистов с тремя яйцами?
— Нет, но больше мы не танцевали.
— А Лита, она на этих танцах просто умом двинулась. Ходила во всякие стремные бары и просила мужчин с нею потанцевать. И они, само собой, танцевали. Думали, ее в койку заташить легко. Уж и не знаю, еблась она с ними или нет. Наверное, временами да. Беда с танцующими мужиками или с теми, кто в барах ошивается, в том, что восприятие у них — что у ленточных червей.
— А ты откуда знаешь?
— Они пленники ритуала.
— Какого ритуала?
— Когда энергию пускают не на то. Генри встал и принялся одеваться.
— Детка, мне пора.
— Что такое?
— Мне просто поработать надо. Я же все-таки писатель.
— Сегодня вечером по телевизору пьеса Ибсена. В восемь тридцать. Придешь?
— Конечно. Еще пинта скотча осталась. Смотри одна не выпей.
Генри влатался в одежду и спустился по лестнице, сел в машину и уехал к себе и к пишущей машинке. Второй этаж, окна во двор. Каждый день, пока он печатал, соседка снизу лупила в потолок шваброй. Писать ему было трудно — ему всегда было непросто: «Белый пес наседает»…
Луиз позвонила в 5.30 вечера. Она пила скотч. И уже напилась. У нее слова слипались во рту. Она несла околесицу. Читательница Томаса Чаттертона[28] и Д. Г. Лоуренса. Прочла девять его собственных книжек.
— Генри?
— Да?
— Ой, такое чудо случилось!
— Ну?
— Ко мне зашел черный парнишка. Он красивый] Он красивее тебя…
— Само собой.
— …красивее нас с тобой. Ну.
— Он меня так возбудил! Я сейчас с ума сойду!
— Ну.
— Ты не против?
— Нет.
— Знаешь, как мы день провели?
— Нет.
— Мы читали твои стихи!
— О?
— И знаешь, что он сказал?
— Нет.
— Он сказал, что стихи у тебя великолепные!
— Ну нормально.
— Слушай, он меня так возбудил. Я даже не знаю, что теперь делать. Ты не приедешь? Сейчас? Я хочу тебя видеть сейчас…
— Луиз, я работаю…
— Слушай, ты ничего против черных мужчин не имеешь?
— Нет.
— Мы с этим парнишкой уже десять лет знакомы. Он на меня работал, когда я была богатой.
— То есть когда жила со своим богатым мужем?
— А позже мы увидимся? Ибсен в восемь тридцать.
— Я тебе скажу.
— Ну вот надо было этому подонку ко мне припереться? Мне ведь было так хорошо, пока он не заявился. Господи. Так возбудил, мне нужно тебя видеть. Я с ума сойду. Он такой красивый.
— Я работаю, Луиз. Тут у меня пароль — «квартплата». Попробуй понять.
Луиз повесила трубку. Снова она позвонила в 8.20 — насчет Ибсена. Генри ответил, что еще работает. Он и работал. Потом начал пить и просто сидеть в кресле — он просто сидел в кресле. В 9.50 в дверь постучали. Бубу Мельцер, рок-звезда номер один в 1970 году, в данное время — безработный, живет на прежние авторские отчисления.
— Привет, детка. Мельцер вошел и сел.
— Чувак, — сказал он, — ты прекрасный старый кошак. Я не могу тебя в себе изжить.
— Кочумай, детка, кошаки теперь не в моде, на гребне псы.
— Мне тут помстилось, что тебе надо помочь, старик.
— Дежа, а когда было иначе?
Генри вышел на кухню, отыскал два пива, чпокнул их и вынес обратно.
— Я сейчас без пизды, детка, а для меня это все равно что без любви. Я их не разделяю. Я не такой умный.
— Мы все дураки, Папаша. И нам всем нужна помощь.
— Н-да.
У Мельцера с собой был маленький целлулоидный тюбик. Он аккуратно выстукал из него два беленьких пятнышка на кофейный столик.
— Это кокаин, Папаша, кокаин…
— А-хха-а.
Мельцер залез в карман, вытащил купюру в 50 долларов, свернул эти 50 потуже и вправил себе в ноздрю. Зажав пальцем вторую, сгорбился над пятнышками на столике и вдохнул. Затем извлек 50 долларов из носа, вправил во вторую ноздрю и всосал второе пятнышко.
— Снежок, — сказал он.
— Так Рождество ж, — ответил Генри. — Уместно. Мельцер вытряс на кофейный столик еще два пятнышка и передал полтинник Генри. Генри сказал:
— Не стоит, у меня свои есть, — нашел купюру в один доллар и заправился. По разу в каждую ноздрю. — Что скажешь насчет «Белого пса», который «наседает»? — спросил он.
— Это «Белый пес наседает», — ответил Мельцер, вытряхивая еще два пятнышка.
— Боже, — произнес Генри, — по-моему, мне больше никогда не будет скучно. Тебе же со мной не скучно, правда?
— Фиг там, — ответил Мельцер, заправляясь через 50 долларов со всей дури. — Папаша, да ни в жисть…
Пьянь по межгороду
Телефон зазвонил в 3 ночи. Фрэнсин поднялась и сняла трубку, потом принесла телефон Тони в постель. То был телефон Фрэнсин. Тони ответил. Звонила Джоанна — по межгороду, из Фриско.
— Слушай, — сказал он. — Я ж велел тебе сюда больше не звонить.
Джоанна была пьяна.
— Ты давай заткнись и выслушай. Ты мне, Тони, должен кой-чего.
Тони медленно выдохнул:
— Ладно, валяй.
— Как Фрэнсин?
— Мило, что поинтересовалась. Она прекрасно. Мы оба прекрасно. Мы спали.
— Ладно, я вообще-то проголодалась и вышла за пиццей, я в пиццерию пошла.
— Ну?
— Ты против пиццы?
— Пицца — это мусор.
— Что б ты понимал. В общем, я села в этой пиццерии и заказала особую пиццу. «Дайте мне лучшую-наилучшую», — говорю. И я сидела, а они мне ее принесли и сказали: восемнадцать долларов. Я говорю: я не могу восемнадцать долларов заплатить. Они засмеялись, ушли, а я стала есть пиццу.
— Как твои сестры?
— Я ни с той ни с другой больше не живу. Обе меня вытурили. Из-за этих моих звонков тебе по межгороду. Некоторые счета за двести долларов переваливали.
— Я ж велел тебе больше не звонить.
— Заткнись. Мне так легче себя предавать. Ты мне кой-чего должен.
— Ладно, продолжай.
— Ну, в общем, ем я эту пиццу, а сама не знаю, как буду за нее платить. А потом на меня сушняк напал. Надо пивка, поэтому я отнесла пиццу к бару и заказала пива. Выпила, еще пиццы поела и тут вижу — рядом такой высокий техасец стоит. Футов семи ростом. Он меня пивом угостил. И музыку по автомату слушал — кантри-энд-вестерн. Там все место в таком стиле. Тебе же не нравится кантри-энд-вестерн, правда?
— Мне пицца не нравится.
— В общем, я с техасцем пиццей поделилась, и он мне еще пива взял. И вот мы пили пиво и ели пиццу, пока не доели. За пиццу он заплатил, и мы пошли в другой бар. Опять кантри-энд-вестерн. Мы потанцевали. Он хорошо танцевал. Мы пили и ходили по всяким таким кантри-энд-вестерн-барам. В какой бар ни зайдем — там кантри-энд-вестерн. Мы пили пиво и танцевали. Замечательно у него выходило.
— Ну?
— Наконец мы опять проголодались и зашли в драйв-ин съесть по гамбургеру. Едим мы гамбургеры, а он вдруг наклонился и меня поцеловал. Страстно так. У-ух!
— О?
— Я ему говорю: «Блин, пошли в мотель». А он такой: «Нет, давай ко мне». А я: «Нет, я в мотель хочу». Но он все равно меня уломал к нему.
— А жены дома не было?
— Нет, у него жена в тюрьме. Насмерть застрелила одну их дочку, той семнадцать было.
— Понятно.
— В общем, у него только одна дочка осталась. Ей шестнадцать, и он меня с ней познакомил, а потом мы ушли в спальню.
— Мне нужно знать подробности?
— Дай мне рассказать! Я за этот звонок плачу. Я за все свои звонки сама платила! Ты мне кой-чего должен, поэтому бери и слушай!
— Дальше.
— Ну, в общем, мы зашли в спальню и разделись. Втарен он был что надо, только краник у него был какой-то до ужаса синенький.
— Беда только, если яйца синеют.
— В общем, мы легли в постель, повозились немного. Но тут возникла проблема…
— Слишком напились?
— Да. Но главным образом — из-за того, что его раскочегаривало, только если его дочка в комнату входила или шум от нее какой доносился — кашляла она там или в туалете смывала. Один взгляд на дочку — и его возбуждает, просто-таки подпаливает.
— Понимаю.
— Правда?
— Да.
— В общем, утром он мне сказал, что я у него на всю жизнь могу остаться, если мне нужно. Плюс еженедельное содержание в триста долларов. Дома у него было очень славно: две с половиной ванных, три или четыре телевизора, целый шкаф книжек — Пёрл С. Бак, Агата Кристи, Шекспир, Пруст, Хемингуэй и «Гарвардская классика», сотни поваренных и Библия. Две собаки, кошка, три машины…
— Так?
— Вот что я тебе и хотела рассказать. До свидания.
Джоанна повесила трубку. Тони вернул свою на рычаг, поставил телефон на пол. Потянулся. Он надеялся, что Фрэнсин спит. Она не спала.
— Чего ей надо? — спросила Фрэнсин.
— Рассказала мне про мужика, который еб своих дочерей.
— Зачем? Для чего ей тебе такое рассказывать?
— Наверное, думала, что мне будет интересно, ну и тот факт еще, что она с ним тоже еблась.
— А тебе было интересно?
— Да не особо.
Фрэнсин к нему повернулась, и он запустил ей руку вокруг талии. Трехчасовая пьянь по всей Америке пялилась в стены, окончательно махнув на все рукой. Чтоб стало больно, вовсе не нужно быть пьянью, чтоб тебя баба обнулила — тоже; но тебе может быть больно, и ты пьянью станешь. Пораскинешь немного мозгами, особенно по молодости: дескать, тебе везет, — да, иногда и возит. Но в действие вступают всякие средние величины, всевозможные законы, про которые ничего не знал, хоть и воображал, будто все идет хорошо. И однажды ночью — жаркой летней ночью где-нибудь в четверг — понимаешь, что и сам уже пьянь, сам сидишь где-нибудь в полном одиночестве, в дешевой съемной комнатушке, и сколько б раз ты здесь уже ни бывал, это не помогает, все даже хуже, поскольку привычно не рассчитываешь, что тебе такое предстоит. И остается одно — закурить новую сигарету, налить себе еще, проверить стены, вдруг на них повылазили рты и глаза. Немыслимо, что мужчины и женщины друг с другом делают.
Тони подтянул Фрэнсин к себе поближе, тихонько прижался к ней плотнее всем телом и послушал, как она дышит. Ужас, что к такому дерьмищу опять надо относиться всерьез.
Лос-Анджелес такой странный. Тони послушал немного. Птицы уже проснулись, чирикают, а темнотища — хоть глаз выколи. Скоро народ поедет к автотрассам. Автотрассы загудят, на улицах повсюду начнут заводиться машины. А тем временем трехчасовая пьянь всего мира будет лежать в своих постелях, напрасно стараясь уснуть, — отдых этот они заслужили, обрести бы его.