Стефан Цвейг. Фридрих Ницше




--------------------------------------------------------------- OCR: Ихтик https://www.ufacom.ru/~ihtik/--------------------------------------------------------------- Биографическая повесть "Фридрих Ницше" известного австрийского писателяСтефана Цвейга (1881 - 1942) не издавалась в России более 60 лет. Произведение публикуются по изданию: Cтефан Цвейг. Казанова, ФридрихНицше, Зигмунд Фрейд. Москва 1990. Перевод - C. И. Бернштейна. Я ценю философа в той мере, в какой он способен служить образцом. Несвоевременные размышления Трагедия без партнеров Сорвать лучший плод бытия значит: жить гибельно. Трагедия Фридриха Ницше - монодрама: на сцене своей краткой жизни онсам является единственным действующим лицом. В каждом лавиной низвергающемсяакте стоит одинокий борец под грозовым небом своей судьбы; никого нет рядомс ним, никого вокруг него, не видно женщины, которая смягчала бы своимприсутствием напряженную атмосферу. Всякое движение исходит только от него:несколько фигур, вначале мелькающих в его тени, сопровождают его отважнуюборьбу немыми жестами изумления и страха и постпенно отступают как бы передлицом опасности. Никто не решается вступить в круг этой судьбы; всю своюжизнь говорит, борется, страдает Ницше в одиночестве. Его речь не обращенани к кому, и никто не отвечает на нее. И что еще ужаснее: она не достигаетничьего слуха. Лишена партнеров, лишена реплик, лишена слушателей эта беспримерная всвоем героизме трагедия Фридриха Ницше; нет в ней и места действия, нетпейзажа, декораций, костюмов: она разыгрывается как бы в безвоздушномпространстве мысли. Базель, Наумбург, Ницца, Сорренто, Сильс-Мариа, Генуя -все эти географические имена не обозначают в действительности место егопребывания: это - только верстовые столбы вдоль измеренной огневыми крыльямидороги, холодные кулисы, безмолвный фон. В действительности, декорацияостается в этой трагедии неизменной: замкнутость, одиночество, мрачное,бессловесное, безответное одиночество, непроницаемый стеклянный колпак,покрывающий, окружающий его мышление, одиночество без цветов, без красок извуков, без зверей и людей, одиночество даже без божества, оцепенелое,опустошенное одиночество первобытного мира - мира довременного и пережившеговсе времена. И особенно ужасна, особенно невыносима и в то же время особеннопричудлива и непостижима пустынность, безотрадность его мира тем, что этотглетчер, эта скала одиночества высится среди американизированной страны ссемидесятимиллионным населением, в центре новой Германии, которая звенит исвистит железными дорогами и телеграфом, гремит шумом и гамом сборищ, вцентре болезненно-любознательной культуры, которая ежегодно выбрасывает вмир сорок тысяч книг, в сотне университетов ищет новых проблем, в сотняхтеатров ежедневно смотрит трагедии - и в то же время ничего не чует, ничегоне знает, ничего не подозревает об этой величайшей драме человеского духа,которая разыгрывается в самом ее центре, в ее самом глубоком ядре. Ибо в самые великие мгновения для трагедии Фридриха Ницше ни зрителей,ни слушателей, ни свидетелей в немецком мире нет. Вначале, пока он говорит спрофессорской кафедры и сияние Вагнера бросает на него отраженный свет, егоречь еще возбуждает некоторое внимание. Но чем более он углубляется в самогосебя, чем глубже он проникает в эпоху, тем слабее становится отзвук на егоречь. Один за другим в смятеньи встают друзья и враги во время егогероического монолога, испуганные возрастающим пылом его экстазов, и оностается на сцене своей судьбы в убийственном одиночестве. Беспокойствоовладевает трагическим актером, замечающим, что он говорит в пустоту; онповышает голос, он кричит, жестикулирует с удвоенной энергией, - лишь бывозбудить отклик или хотя бы крик возмущения. Он присоединяет к своей речимузыку, манящую, пьянящую, дионисийскую музыку, - но никто уже не слушаетего. Он превращает свою трагедию в арлекинаду, смеется язвительным,насильственным смехом, принуждает свои фразы кувыркаться и совершатьакробатические salto mortale, - чтобы вымученной гримасой привлечьслушателей к ужасному смыслу представления, - но никто не аплодирует ему. Ивот он придумывает танец, танец среди мечей; израненный, истерзанный,обливаясь кровью, он показывает миру свое новое, смертоносное искусство, -никто не понимает значения этих рыдающих шуток, никто не подозреваетсмертельной страсти в этой наигранной легкости. Без слушателей, без откликадоигрывает он перед пустыми стульями самую потрясающую драму человеческогодуха, какая была показана нашему веку упадка. Никто не обратил к немуравнодушного взора, когда в последний раз бурно вознесся словно на стальномострие великолепный вихрь его мысли - вознесся и упал на землю в последнемэкстазе: "перед лицом бессмертия бездыханный". В этом пребывании наедине с собой, в этом пребывании наедине противсамого себя - самый глубокий смысл, самая священная мука жизненной трагедииФридриха Ницше: никогда не противостояла такому неимоверному избытку духа,такой неслыханной оргии чувств такая неимоверная пустота мира, такоеметаллически непроницаемое безмолвие. Даже сколько-нибудь значительныхпротивников - и этой милости не послала ему судьба, и напряженная воля кмышлению, "замкнутая в самой себе, вскапывая самое себя", из собственнойгруди, из глубины собственного трагизма извлекает ответ и сопротивление. Неиз внешнего мира, а из собственных кровью сочащихся ран добывает судьбойодержимый жгучее пламя и, подобно Гераклу, рвет на себе Нессову одежду,чтобы нагим стоять перед последней правдой, перед самим собой. Но какойхолод вокруг этой наготы, каким безмолвием окутан этот ужасный вопль духа,какие молнии и тучи над головой "бого-убийцы", которого не ищут противники,который не находит противников и поражает самого себя, "себя познающий, себяказнящий без состраданья". Гонимый своим демоном за пределы времени и мира,за крайние пределы своего существа, В жару неведомых доселе лихорадок, Колющей дрожью объятый от льдистых игл мороза, Тобой гоним, о Мысль! Безвестная! Сокрытая! Ужасная! содрогаясь, в страхе оглядывается он назад, замечая, как далеко запределы всего живущего и когда-либо жившего бросила его жизнь. Но такойсверхмощный разбег уже не остановить; и в полном сознании и в то же время впредельном экстазе самоопьянения он подчиняется своей судьбе, которую ужеизваял его любимый Гельдерлин, судьбе Эмпедокла. Героический пейзаж, лишенный неба, титаническое представление, лишенноезрителей, молчание, все грознее сгущается молчание над нечеловеческим воплемдуховного одиночества - вот трагедия Фридриха Ницше. Она вызывала бы толькоужас, как одна из многих бессмысленных жестокостей природы, если бы он самне сказал ей экстатическое "да", если бы он сам не избрал, не возлюбил этубеспримерную суровость ради ее беспримерности. Добровольно, отказавшись отспокойного существования, и намеренно он выстроил себе эту "не общую жизнь"из глубочайшего трагического влечения, и с беспримерным мужеством он бросилвызов богам - на нем "испытать высшую меру опасности, которой живетчеловек". "Радуйтесь, демоны!" Этим надменным возгласом в одну из веселыхстуденческих ночей заклинает духов Ницше со своими друзьями-филологами; и вполночный час из наполненных бокалов они плещут из окна красным вином наспящую улицу Базеля, совершая возлияние невидимым силам. Это - всего лишьфантастическая шутка, таящая в себе глубокое предчувствие. Но демоны слышатзаклятье и следуют за тем, кто их вызвал; так мимолетная ночная игравырастает в трагедию судьбы. Но никогда не противился Ницше неимовернойстрасти, овладевшей им с такой неотразимой силой: чем сильнее ударяет егомолния, тем чище звенит в нем медный слиток воли. И на докрасна раскаленнойнаковальне страдания с каждым ударом все тверже и тверже выковываетсяформула, медной броней покрывающая его дух, "формула величия, доступного длячеловека, amor fati; чтобы ничего больше не было нужно - ничего впереди,ничего позади, ничего во веки веков. Не только теперь, и уж отнюдь нескрывать, а любить неизбежность". Этот пламенный гимн судьбе мощнымдифирамбом заглушает крик боли: поверженный наземь, раздавленный всеобщиммолчанием, разъеденный самим собой, сожженный горечью страданья, ни разу неподнял он руку, моля о пощаде. Он просит больше, горшей боли, глубочайшегоодиночества, бездонного страданья, полной меры своих сил; не для защиты, атолько для мольбы подымает он руки для величественной мольбы героя: "О,предреченное моей душе, ты, что называю Роком! ты, что во мне! надо мной!Сохрани меня, сбереги меня для великой судьбы!" Кто знает такую великую молитву, тот будет услышан. Двойственный облик Пафос позы не служит признаком величия; тот, кто нуждается в позах, обманчив... Будьте осторожны с живописными людьми! Патетический облик героя. Так изображает его мраморная ложь, живописнаялегенда: упрямо устремленная вперед голова героя, высокий, выпуклый лоб,испещренный бороздами мрачных размышлений, ниспадающая волна волос надкрепкой, мускулистой шеей. Из-под нависших бровей сверкает соколиный взор,каждый мускул энергичного лица напряжен и выражает волю, здоровье, силу. УсыВерцингеторикса, низвергаясь на мужественные, суровые губы и выдающийсяподбородок, вызывают в памяти образ воина варварских полчищ, и невольно кэтой мощной, львиной голове пририсовываешь грозно выступающую фигуру викингас рогом, щитом и копьем. Так, возвеличенным в немецкого сверхчеловека, вантичного Прометида, наследника скованной силы, любят изображать нашискульпторы и художники великого отшельника духа, чтобы сделать его доступнымдля маловерных, школой и сценой приученных узнавать трагизм лишь втеатральном одеянии. Но истинный трагизм никогда не бывает театрален, и вдействительности облик Ницше несравненно менее живописен, чем его портреты ибюсты. Облик человека. Скромная столовая недорогого пансиона где-нибудь вАльпах или на Лигурийском побережье. Безразличные обитатели пансиона -преимущественно пожилые дамы, развлекаются causerie, легкой беседой. Триждыпрозвонил колокол к обеду. Порог переступает неуверенная, сутулая фигура споникшими плечами, будто полуслепой обитатель пещеры ощупью выбирается насвет. Темный, старательно почищенный костюм; лицо, затененное заросльюволнистых, темных волос; темные глаза, скрытые за толстыми, почтишарообразными стеклами очков. Тихо, даже робко, входит он в дверь; какое-тостранное безмолвие окружает его. Все изобличает в нем человека, привыкшегожить в тени, далекого от светской общительности, испытывающего почтиневрастенический страх перед каждым громко сказанным словом, перед всякимшумом. Вежливо, с изысканно чопорной учтивостью, он отвешивает поклонсобравшимся; вежливо, с безразличной любезностью, отвечают они на поклоннемецкого профессора. Осторожно присаживается он к столу - близорукостьзапрещает ему резкие движения, - осторожно пробует каждое блюдо - как бы ононе повредило больному желудку: не слишком ли крепок чай, не слишком липикантен соус, - всякое уклонение от диэты раздражает его чувствительныйкишечник, всякое излишество в еде чрезмерно возбуждает его трепещущие нервы.Ни рюмка вина, ни бокал пива, ни чашка кофе не оживляют его меню; ни сигары,ни папиросы не выкурит он после обеда; ничего возбуждающего, освежающего,развлекающего: только скудный, наспех проглоченный обед, да нескольконезначительных, светски учтивых фраз, тихим голосом сказанных в бегломразговоре случайному соседу (так говорит человек, давно отвыкший говорить ибоящийся нескромных вопросов). И вот он снова в маленькой, тесной, неуютной, скудно обставленнойchambre garnie; стол завален бесчисленными листками, заметками, рукописями икорректурами, но нет на нем ни цветов, ни украшений, почти нет даже книг, илишь изредка попадаются письма. В углу тяжелый, неуклюжий сундук, вмещающийвсе его имущество - две смены белья и второй, поношенный костюм. А затем -лишь книги и рукописи, да на отдельном столике бесчисленные бутылочки искляночки с микстурами и порошками: против головных болей, которые на целыечасы лишают его способности мыслить, против желудочных судорог, противрвотных спазм, против вялости кишечника и, прежде всего, ужасные средства отбессонницы - хлорал и веронал. Грозный арсенал ядов и снадобий - егоспасителей в этой пустынной тишине чужого дома, где единственный его отдых -в кратком, искусственно вызванном сне. Надев пальто, укутавшись в шерстянойплед (печка дымит и не греет), с окоченевшими пальцами, почти прижав двойныеочки к бумаге, торопливой рукой часами пишет он слова, которые потом едварасшифровывает его слабое зрение. Так сидит он и пишет целыми часами, покане отказываются служить воспаленные глаза: редко выпадает счастливый случай,когда явится неожиданный помощник и, вооружившись пером, на час-другойпредложит ему сострадательную руку. В хорошую погоду отшельник выходит напрогулку - всегда в одиночестве, всегда наедине со своими мыслями: безпоклонов, без спутников, без встреч совершает он свой путь. Пасмурнаяпогода, которую он не выносит, дождь и снег, от которого у него болят глаза,подвергают его жестокому заключению в четырех стенах его комнаты: никогда онне спустится вниз к людям, к обществу. И только вечером - чашка некрепкогочаю с кексом, и вновь непрерывное уединение со своими мыслями. Долгие часыпроводит он еще без сна при свете коптящей и мигающей лампы, а напряжениедокрасна накаленных нервов все не разрешается в мягкой усталости. Затем дозахлорала, порошок от бессонницы, и наконец - насильственно вызванный сон, сонобыкновенных людей, свободных от власти демона, от гнета мысли. Иногда целыми днями он не встает с постели. Тошнота и судороги добеспамятства, сверлящая боль в висках, почти полная слепота. Но никто неподойдет к нему, чтобы оказать какую-нибудь мелкую услугу, нет никого, чтобыположить компресс на пылающий лоб, никого, кто бы захотел почитать ему,побеседовать с ним, развлечь его. И эта chambre garnie - всегда одна и та же. Меняются названия городов -Сорренто, Турин, Венеция, Ницца, Мариенбад, - но chambre garnie остается,чуждая, взятая напрокат, со скудной, нудной, холодной меблировкой,письменным столом, постелью больного и с безграничным одиночеством. И за всеэти долгие годы скитания ни минуты бодрящего отдыха в веселом дружескомкругу, и ночью ни минуты близости к нагому и теплому женскому телу, нипроблеска славы в награду за тысячи напоенных безмолвием, беспросветныхночей работы! О, насколько обширнее одиночество Ницше, чем живописнаявозвышенность Сильс-Мариа, где туристы в промежуток между ленчем и обедом"постигают" его сферу: его одиночество простирается через весь мир, черезвсю его жизнь от края до края. Изредка гость, чужой человек, посетитель. Но слишком уже затверделакора вокруг жаждущего общения ядра: отшельник облегченно вздыхает, оставшисьнаедине со своим одиночеством. Способность к общению безвозвратно утраченаза пятнадцать лет одиночества, беседа утомляет, опустошает, озлобляет того,кто утоляет жажду только самим собой и постоянно жаждет только самого себя.Иногда блеснет на краткое мгновенье луч счастья: это - музыка. Представление"Кармен" в плохоньком театре в Ницце, две-три арии, услышанные в концерте,час-другой, приведенный за роялем. Но и это счастье сопряжено с насилием:оно "трогает его до слез". Недоступное уже утрачено настолько, что проблескего причиняет боль. Пятнадцать лет длится это поддонное странствование из chambre garnie вchambre garnie - незнаемый, неузнанный, им одним лишь познанный, ужасныйпуть в стороне от больших городов, через плохо меблированные комнаты,дешевые пансионы, грязные вагоны железной дороги и постоянные болезни, в товремя как на поверхности эпохи до хрипоты горланит пестрая ярмарка наук иискусств. Только скитания Достоевского почти в те же годы, в таком жеубожестве, в такой же безвестности освещаются тем же туманным, холодным,призрачным светом. В течение пятнадцати лет восстает Ницше из гроба своейкомнаты и вновь умирает; в течение пятнадцати лет переходит он от муки кмуке, от смерти к воскрешению, от воскрешения к смерти, пока не взорветсяпод нестерпимым напором разгоряченный мозг. Распростертым на улице Туринанаходят чужие люди самого чужого человека эпохи. Чуждые руки переносят его вчужую комнату на Via Carlo Alberto. Нет свидетелей его духовной смерти, какне было свидетелей его духовной жизни. Тьмой окружена его гибель и священнымодиночеством. Никем не провожаемый, никем не узнанный, погружается светлыйгений духа в свою ночь. Апология болезни Что не убивает меня, то меня укрепляет. Бесчисленны вопли истерзанного тела. Бесконечный перечень всехвозможных недугов, и под ним ужасный итог: "Во все возрасты моей жизни яиспытывал неимоверный излишек страданья". И действительно, нет такойдьявольской пытки, которой бы не хватало в этом убийственном пандемониумеболезнен: головные боли, на целые дни приковывающие его к кушетке и постели,желудочные спазмы, с кровавой рвотой, мигрени, лихорадки, отсутствиеаппетита, утомляемость, припадки геморроя, запоры, ознобы, холодный пот поночам - жестокий круговорот. К тому же еще "на три четверти слепые глаза",которые опухают и начинают слезиться при малейшем напряжении, позволяячеловеку умственного труда "пользоваться светом глаз не более полутора часовв сутки". Но Ницше пренебрегает гигиеной и по десять часов работает записьменным столом. Разгоряченный мозг мстит за это излишество бешенымиголовными болями и нервным возбуждением: вечером, когда тело просит ужепокоя, механизм не останавливается сразу и продолжает работать, вызываягаллюцинации, пока порошок от бессонницы не остановит его вращения насильно.Но для этого требуется все большие дозы (в течение двух месяцев Ницшепоглощает пятьдесят граммов хлорал-гидрата, чтобы купить эту горсточку сна),- а желудок отказывается платить столь дорогую цену и подымает бунт. И вновь- circulus vitiosus - спазматическая рвота, новые головные боли, требующиеновых средств, неумолимое, неутомимое состязание возбужденных органов, вжестокой игре друг другу перебрасывающих мяч страданий. Ни минуты отдыха вэтом perpetuum mobile, ни одного гладкого месяца, ни одного краткого периодаспокойствия и самозабвенья; за двадцать лет нельзя насчитать и десяткаписем, в которых не прорывался бы стон. И все ужаснее, все безумнеестановятся вопли мученика до предела чувствительной, до предела напряженнойи уже воспаленной нервной системы. "Облегчи себе эту муку: умри!" -восклицает он, или пишет: "Пистолет служит для меня источником относительноприятных мыслей" или: "Ужасные и почти непрестанные мучения заставляют меняс жадностью ждать конца, и по некоторым признакам разрешающий удар ужеблизок". Он уже не находит превосходных степеней выражения для своихстраданий, уже они звучат почти монотонно в своей пронзительности инепрерывности, эти ужасные, почти нечеловеческие вопли, несущиеся из"собачьей конуры его существования". И вдруг вспыхивает в "Ecce homo" -чудовищным противоречием - мощное, гордое, каменное признание, будто уликаво лжи: "In summa summarum (в течение последних пятнадцати лет) я былздоров". Чему же верить? Тысячекратным воплям или монументальному слову? И томуи другому! Организм Ницше был по природе крепок и устойчив, его ствол прочени мог выдержать огромную нагрузку: его корни глубоко уходят в здоровую почвунемецкого пасторского рода. В общем итоге "in summa summarum", каксовокупность задатков, как организм в своей психофизиологической основе,Ницше действительно был здоров. Только нервы слишком нежны для его бурнойвпечатлительности и потому всегда в состоянии возмущения (которое однако нев силах поколебать железную мощь его духа). Ницше сам нашел удачный образдля выражения этого опасного и в то же время неприступного состояния: онсравнивал свои страдания со "стрельбой из орудий мелкого калибра". Идействительно, ни разу в этой войне дело не доходит до вторжения завнутренний вал его крепости: он живет как Гулливер - в постоянной осадесреди пигмеев. Его нервы неустанно бьют набат на дозорной башне внимания,всегда он в состоянии изнурительной, мучительной самозащиты. Но ни однаболезнь (кроме, той может быть, единственной, которая в течение двадцати летроет минный подкоп к цитадели его духа, чтобы внезапно взорвать ее) недостигает победы: монументальный дух Ницше недоступен для "орудий мелкогокалибра"; только взрыв способен сокрушить гранит его мозга. Так неизмеримомустраданию соответствует неизмеримая сопротивляемость, исключительнойстремительности чувства исключительная чуткость нервно-двигательной системы.Ибо каждый нерв желудка, как и сердца, как и высших чувств, является в егоорганизме точнейшим, филигранно-выверенным манометром, который болезненнымвозбуждением, как бы резким отклонением стрелки, отмечает самыенезначительные изменения в напряжении. Ничто у него не остается скрытым оттела (как и от духа). Малейшая лихорадка, немая для всякого другого,судорожным сигналом подает ему весть, и эта "бешеная чувствительность"раздробляет ему природную жизнеспособность на тысячи колющих, режущих,пронзающих осколков. Отсюда эти ужасные вопли - всякий раз, как малейшеедвижение, неподготовленный жизненный шаг вызывает прикосновение к этимобнаженным, судорожно напряженным нервам. Эта ужасающая, демоническая сверхчувствительность его нервов, на весахкоторой всякий едва вибрирующий нюанс, для других дремлющий глубоко подпорогом сознания, превращается в отчетливую боль, является корнем всех егостраданий и в то же время ядром его гениальной способности к оценке. Ему ненужно что-либо вещественное, реальный аффект, для того чтобы в его кровивозникла судорожная реакция: уже самый воздух с его суточными изменениямиметеорологического характера служит для него источником бесконечных мучений.Едва ли найдется еще один человек, живущий духовными интересами, который былбы так чувствителен к метеорологическим явлениям, так убийственно чуток ковсякому атмосферному напряжению и колебанию, был бы в такой мере манометроми ртутью, обладал бы такой раздражительностью: словно тайные электрическиеконтакты соединяли его пульс с атмосферным давлением, его нервы с влажностьювоздуха. Его нервы отмечают болью каждый метр высоты, всякое изменениедавления, и мятежным ритмом отвечают на всякий мятеж в природе. Дождь,облачное небо понижает его жизнеспособность ("затянутое небо глубокоугнетает меня"), грозовые тучи он ощущает всем существом, вплоть докишечника, дождь его "депотенцирует", сырость изнуряет, сухость оживляет,солнце освобождает, зима для него - столбняк и смерть. Никогдабарометрическая игла его апрельски непостоянных нервов не остаетсянеподвижной: разве лишь изредка при безоблачном пейзаже безветреннойвозвышенности Энгадина. Но не только внешнее небо отражает в нем давление иоблачность: его чуткие органы отмечают также всякое давление, всякоевозмущение на внутреннем небе, на небе духа. Ибо всякий раз как сверкнетмысль в его мозгу, она будто молния пронизывает туго натянутые нити егонервов: акт мышления протекает у Ницше до такой степени экстатично и бурно,до такой степени электрически-судорожно, что всякий раз он действует наорганизм как гроза, и "при всяком взрыве чувства достаточно мгновения вточном смысле этого слова, для того чтобы изменить кровообращение". Тело идух у этого самого жизнеспособного из мыслителей связаны до того напряженно,что внешние и внутренние воздействия он воспринимает одинаковым образом: "Яне дух и не тело, а что-то третье. Я страдаю всем существом и от всегосуществующего". И эта врожденная склонность к дифференцированию раздражений, к бурнойреакции на всякое впечатление, получает преувеличенное насильственноеразвитие в неподвижной, замкнутой атмосфере, созданной десятилетиямиотшельнической жизни. Так как в течение трехсот шестидесяти пяти дней,составляющих год, он не встречает никакой телесности, кроме собственноготела - у него нет ни жены, ни друга, - и так как в течение двадцати четырехчасов, составляющих сутки, он не слышит ничьего голоса, кроме голоса своейкрови, - он как бы ведет непрерывный диалог со своими нервами. Постоянно ондержит в руках компас своего самочувствия и, как всякий отшельник,затворник, холостях, чудак, ипохондрик, следит за малейшими функциональнымиизменениями своего тела. Другие забывают себя: их внимание отвлечено работойи беседой, игрой и утомлением; другие одурманиваются апатией и вином. Нотакой человек, как Ницше, гениальный диагност, постоянно подвергаетсяискушению в своем страдании найти пищу для своей психологическойлюбознательности, сделать себя самого "объектом эксперимента, лабораторнымкроликом". Непрерывно, острым пинцетом - врач и больной в одном лице - онобнажает свои нервы и, как всякий нервный человек и фантазер, повышает их ибез того чрезмерную чувствительность. Не доверяя врачам, он сам становитсясобственным врачом и непрерывно "уврачевывает" себя всю свою жизнь. Ониспытывает все средства и курсы лечения, какие только можно придумать, -электрические массажи, самые разнообразные диэты, воды, ванны: то онзаглушает возбуждение бромом, то вызывает его всякими микстурами. Егометеорологическая чувствительность постоянно гонит его на поиски подходящихатмосферных условий, особенно благоприятной местности, "климата его души". ВЛугано он ищет целебного воздуха и безветрия; оттуда он едет в Сорренто;потом ему кажется, что ванны Рагаца помогут ему избыть боль от самого себя,что благотворный климат Санкт-Морица, источники Баден-Бадена или Мариенбадапринесут ему облегчение. В одну из весен особенно близким его природеоказывается Энгадин - благодаря "крепкому, озонированному воздуху", затемэта роль переходит к южным городам - Ницце с ее "сухим" воздухом, затем кВенеции и Генуе. То леса привлекают его, то моря, то стремится он к озерам,то ищет маленький уютный городок "с доброкачественным легким столом". Одномубогу известно, сколько тысяч километров изъездил вечный странник в поискахэтого сказочного места, где прекратилось бы горение и дерганье его нервов,вечное бодрствование всех его органов. Постепенно дистиллируется его опыт всвоего рода географию здоровья; толстые томы геологических сочиненийштудирует он, чтобы найти эту местность, которую он ищет как перстеньАлладина, чтобы обрести наконец власть над своим телом и мир своей душе. Нетрасстояний, которые бы его пугали: Барцелона входит в его планы наряду сМексиканским плоскогорьем, Аргентиной и даже Японией. География, диэтетикаклимата и питания постепенно становится как бы его второй специальностью. Вкаждой местности он отмечает температуру, атмосферное давление, гидроскопоми гидростатом измеряет в миллиметрах количество осадков и влажность воздуха,- до такой степени превратился его организм в ртутный столб, до такойстепени уподобился реторте. Та же преувеличенность и в отношении диэты. Итут целый перечень предосторожностей, целый свод медицинских предписаний:чай должен быть определенной марки и определенной крепости, чтобы непричинить ему вреда; мясная пища для него опасна, овощи должны бытьприготовлены определенным образом. Постепенно это непрерывноесамоисследование и самоврачевание приобретает отпечаток болезненногосолипсизма, до предела напряженной сосредоточенности на самом себе. И самоеболезненное в болезнях Ницше - это постоянная вивисекция: психолог всегдастрадает вдвойне, дважды переживает свое страданье - один раз в реальности идругой - в самонаблюдении. Но Ницше - гений мощных поворотов; в противоположность Гете, которыйобладал гениальным даром избегать опасностей, Ницше отважно встречаетопасность лицом к лицу и не боится схватить быка за рога. Психология,духовное начало приводит его беззащитную чувствительность в глубиныстрадания, и бездну отчаяния, но та же психология, тот же духвосстанавливает его здоровье... И болезни, и выздоровления Ницше проистекаютиз гениального самопознания. Психология, над которой ему дана магическаявласть, становится терапией - образец беспримерной "алхимии, создающейценности, из неблагородного металла". После десяти лет непрерывных мученийон достиг "низшей точки жизнеспособности"; казалось, что он уже вконецрастерзан, разъеден своими нервами, жертва отчаяния и депрессии,пессимистического самоотречения. И тогда в духовном развитии Ницше внезапнонаступает столь характерное для него молниеносное, поистине вдохновенное"преодоление", одно из тех мгновений самопознания и самоспасения, которыесообщают истории его духа такую величественную, потрясающую драматичность.Резким движением привлекает он к себе болезнь, которая подрывает почву унего под ногами, и прижимает ее к сердцу; таинственный, неопределимый вовремени миг, одно из тех молниеносных вдохновений, когда Ницше на путяхсвоего творчества "открывает" для себя свою болезнь, когда, изумленный тем,что он все еще, все еще жив, тем, что в самых жестоких депрессиях, в самыеболезненные периоды жизни, не иссякает, а возрастает его творческая мощь, онс глубоким убеждением провозглашает, что эти страдания неотъемлемопринадлежат к "сущности", священной, безгранично ценной сущности егосущества. И с этой минуты его дух отказывает телу в сострадании,отказывается от сострадания с телом, и впервые открывается ему новаяперспектива жизни, углубленный смысл болезни. Простирая руки, мудропринимает он ее, как необходимость, в свою судьбу и, фанатический "заступникжизни", любя все, что дает ему существование, и страданию своему он говоритгимническое "да" Заратустры, ликующее "Еще! еще! - и навеки!" Голоепризнание становится знанием, знание - благодарностью. Ибо в этом высшемсозерцании, которое возносит взор над собственной болью и мерит жизнь лишькак путь к самому себе, открывает он (с обычной беспредельностью восторгаперед магией предела), что ни одна земная сила не дала ему больше, чемболезнь, что самому жестокому своему палачу он обязан высшим своимдостоинством: свободой. Свободой внешнего существования, свободой духа. Ибовсякий раз, как был он готов успокоиться в косности, плоскости, плотности,преждевременно оцепенеть в профессии, службе, в духовном шаблоне, - всякийраз она своим жалом мощно толкала его вперед. Благодаря болезни он былизбавлен от военной службы и посвятил себя науке; благодаря болезни он неувяз навсегда в науке и филологии; болезнь бросила его из Базельскогоуниверситетского круга в "пансион", в жизнь, и вернула его самому себе.Болезни глаз обязан он "освобождением от книги", "величайшим благодеянием,которое я оказал себе". От всякой коры, которой он мог обрасти, от всякихцепей, которые могли сковать его, спасала его (мучительно и благодатно)болезнь. "Болезнь как бы освобождает меня от самого себя", - признается он;болезнь была для него акушером, облегчавшим рождение внутреннего человека,сестрой милосердия и мучительницей в одно и то же время. Ей он обязан тем,что жизнь стала для него не привычкой, а обновлением, открытием: "Я будтозаново открыл жизнь, включая и самого себя". Ибо - так воспевает страдалец свое страданье в величественном гимнесвященной боли - только страданье дает мудрость. Просто унаследованное,непоколебимое медвежье здоровье тупо и замыкается в своей ограниченности.Оно ничего не желает, ни о чем не спрашивает, и поэтому у здоровых людей нетпсихологии. Всякая мудрость проистекает от страданья, "боль постепенноспрашивает о причинах, а наслаждение склонно стоять на месте, не оглядываясьназад". "Боль утончает" человека; страданье, вечно скребущее, грызущеестраданье вскапывает почву души, и болезненность этой внутренней пахотывзрыхляет душу для нового духовного урожая. "Только великая боль приводитдух к последней свободе; только она позволяет нам достигнуть последнихглубин нашего существа, - и тот, для кого она была почти смертельна, сгордостью может сказать о себе: "Я знаю о жизни больше потому, что так частобывал на границе смерти". Итак, не искусственно, не путем отрицания, не сокрытием, идеализациейсвоего недуга преодолевает Ницше всякое страданье, а изначальной силой своейприроды, познаваньем: верховный созидатель ценностей открывает ценность всвоей болезни. В противоположность мученику за веру, он не обладает заранееверой, за которую терпит мученье: веру создает он себе в муках и пытках. Ноего мудрая химия открывает не только ценность болезни, но и противоположныйее полюс: ценность здоровья; лишь совокупность обеих ценностей создаетполноту жизненного чувства, вечное состояние напряженного экстаза и муки,которое бросает человека в беспредельность. То и другое необходимо - болезнькак средство, здоровье как цель, болезнь как путь, здоровье как егозавершение. Ибо страдание в смысле Ницше - только один, только темный берегболезни; другой сияет несказанным светом: это - выздоровленье, и толькоотправляясь от берега страданья, можно его достигнуть. Но выздоровление,здоровье означает больше, чем достижение нормального жизненного состояния,не просто превращенье, а нечто бесконечно большее: это - восхождение,возвышение и утончение: из болезни выходит человек "с повышеннойчувствительностью кожи, с утонченным осязанием, с обостренным для радостейвкусом, с более нежным языком для хороших вещей, с более веселыми чувствамии с новой, более опасной неискушенностью в наслаждении", детски простодушными в то же время в тысячу раз более утонченным, чем когда бы то ни было. Иэто второе здоровье, стоящее позади болезни, не слепо воспринятое, астрастно выстраданное, насильно вырванное, сотнями вздохов и криковкупленное, это "завоеванное, вымученное" здоровье в тысячу раз жизненнее,чем тупое самодовольство всегда здорового человека. И тот, кто однаждыизведал трепетную сладость, колючий хмель такого выздоровления, сгораетжаждой пережить его вновь; он вновь и вновь бросается в огненный потокгорящей серы, пылающих мук, чтобы вновь достигнуть "чарующего чувстваздоровья", золотистого опьянения, которое для Ницше в тысячу раз слаще, чемобычные возбуждающие средства - никотин и алкоголь. Но едва открыл Ницшесмысл своего страданья и великое сладострастие выздоровленья, как оннемедленно превращает его в проповедь, возводит в смысл мира. Как всякаядемоническая натура, он отдает себя во власть экстаза, и мелькающая сменастраданья и наслажденья уже не насыщает его: он хочет еще горшей муки, чтобывознестись еще выше - в последнее, всеблагое, всесветлое, всемощноевыздоровленье. И в этом сияющем, томящем опьянении он постепенно привыкаетсвою безграничную волю к здоровью принимать за самое здоровье, своюлихорадку - за жизнеспособность, свой восторг гибели - за достигнутую мощь.Здоровье! Здоровье! - будто знамя развевается опьяненное самим собою слово;в нем смысл мира, цель жизни, мера всех вещей, только в нем мерило всехценностей; и тот, кто десятилетиями блуждал во тьме, переходя от муки кмуке, ныне переступает свой предел в этом гимне жизнеспособности, грубой,самовлюбленной силе. В неимоверно жгучих красках разворачивает он знамя волик власти, воли к жизни, к суровости, к жестокости и в экстазе ведет за нимгрядущее человечество, - не подозревая, что та самая сила, котораявоодушевляет его и побуждает так высоко держать это знамя, уже напрягаетлук, чтобы сразить его смертельной стрелой. Ибо последнее здоровье Ницше, которое в своей избыточности воспеваетсебя в дифирамбе, есть лишь самовнушение, "изобретенное здоровье". И в туминуту, когда он, ликуя, воздевает руки к небу в упоении своей силой, когдаон пишет в "Ecce homo" о своем великом здоровье и клятвенно заверяет, чтоникогда он не переживал состояний болезни, состояний упадка, - уже сверкаютмолнии в его крови. То, что воздает хвалу, то, что торжествует в нем, - этоуже не жизнь, а смерть, уже не мудрый дух, а демон, овладевающий своейжертвой. То, что он принимает за сияние, за самое яркое пламя своей силы, вдействительности таит в себе смертельный взрыв его болезни, и блаженноечувство, которое охватывает его в последние часы, клинический взорсовременного врача безошибочно определит как эвфорию, типичное ощущениездоровья, предшествующее катастрофе. Уже трепещет навстречу ему, наполняяего последние часы, серебристое сиян


Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: