Весенняя курочка и шесть катушек пленки




Эми Тан

Сто тайных чувств

 

 

Эми Тан

Сто тайных чувств

 

1. Девушка с глазами Йинь [1]

 

Моя сестра Кван верит, что у нее глаза «йинь»; она якобы видит тех, кого уже нет, тех, кто сейчас пребывает в Мире Йинь, призраков, которые время от времени спускаются с облаков наведаться на ее кухоньку на Бальбоа‑стрит в Сан‑Франциско.

«… Либби‑я! Угадай, кого я вчера видела? Угадай!»

А мне и не нужно угадывать – я и так знаю, что она говорит о ком‑то, кого уже нет в живых.

На самом деле Кван мне не родная сестра, но об этом не принято распространяться. Это было бы оскорблением: будто бы она заслужила лишь пятьдесят процентов нашей любви. Но чтобы расставить все точки над «i» (с генетической точки зрения), у нас с Кван общий отец, только и всего. Она родилась в Китае. Я и мои братья, Кевин и Томми, родились в Сан‑Франциско; когда‑то мой отец, Джек Йи иммигрировал в Сан‑Франциско и женился на маме, Луизе Кенфилд.

Мама называет себя «американской сборной солянкой, всего понемножку – белого, жареного, жирненького». Она родилась в Москоу, штат Айдахо, где с большим мастерством вращала жезлом на парадах и однажды выиграла приз на окружной ярмарке, вырастив какую‑то уродливую картофелину, которая в профиль была похожа на Джимми Дюранта. Она рассказывала мне о том, как мечтала стать взрослой и совсем‑совсем другой – стройной, изысканной и, конечно, знаменитой, как Луиза Райнер, получившая «Оскара» за роль О‑Лан в фильме «Прекрасная Земля». Но после того, как она переехала в Сан‑Франциско и стала одной из «Келли‑герл», то приняла самое верное решение, выйдя замуж за папу. Мама уверена, что ее брак, выходящий за рамки «англосаксонской расы», сделал ее своего рода либералкой.

– Когда мы с Джеком встретились, вовсю действовали законы против смешанных браков, – по‑прежнему твердит она. – Мы пошли против закона во имя любви.

И при этом она забывает сказать, что эти законы в те времена вообще не применялись в Калифорнии.

Никто из нас, и мама в том числе, не видели Кван до восемнадцати лет. Фактически мама и не подозревала о ее существовании, узнав об этом только незадолго до смерти папы (он умер от болезни почек). Мне тогда еще не было и четырех лет… Но я до сих пор сохранила воспоминания о времени, проведенном с ним: как он подбрасывал меня, как я кидала монетки в бассейн, его монетки…

И когда я в последний раз видела его в больнице, слова, сказанные им тогда, испугали меня до смерти на многие годы.

Пятилетний Кевин тоже сидел в палате. Томми, еще совсем крошка, находился в холле с маминой двоюродной сестрой Бетти Дюпре (нам было велено называть ее «тетя Бетти»), которая, как и мама, переехала из Айдахо. Я сидела на липком виниловом стуле, дожевывая клубничные желатиновые подушечки, оставшиеся от папиного завтрака. Папа полусидел на постели и тяжело дышал. Мама то плакала, то пыталась развеселить его. А я силилась понять, что происходит. Потом, помню, она низко наклонилась к нему, и папа начал шептать ей что‑то; а она открывала рот все шире и шире… Потом резко повернулась ко мне, с искаженным от ужаса лицом. Я окаменела от страха. Как он узнал?! Как он догадался, что этим утром я спустила в унитаз своих черепашек, Шустрика и Копушу? Мне только хотелось поглядеть, как они будут выглядеть без панцирей, а все кончилось тем, что я оторвала им головы.

– Твоя дочь?! – кричала мама. – Привезти ее сюда?

Я не сомневалась, что папа велел ей отдать меня в питомник – так он в свое время поступил с нашим псом по кличке Баттонс, когда тот погрыз диван.

А дальше – какая‑то неразбериха; блюдце с желатиновыми подушечками разбивается вдребезги, мама ошарашенно смотрит на фотографию, Кевин со смехом выхватывает у нее снимок, и вот он у меня перед глазами – малюсенькая черно‑белая карточка тощенького младенца с клочковатыми волосами. В какой‑то момент мама начинает кричать: «Оливия, не спорь, уходи сейчас же!» А я рыдаю: «Я буду хорошо себя вести!»

Вскоре после этого мама объявила: «Папочка оставил нас». Она также сказала, что собирается привезти из Китая «папочкину другую маленькую дочку» и что та поселится в нашем доме. И хотя она не упомянула о том, что отдаст меня в питомник, я продолжала горько плакать, смутно подозревая, что все как‑то связано – обезглавленные черепашки, плавающие в унитазе, папа, покинувший нас, другая девочка, собирающаяся занять мое место. Не зная Кван, я уже ее боялась.

Когда мне было лет десять, я узнала, что папу погубили его почки. Мама сказала, что у него было четыре почки (а не две, как у остальных людей), и все – недоразвитые. Тетя Бетти имела по этому поводу свое собственное мнение. У нее по любому поводу было свое собственное мнение, основанное на информации, почерпнутой, как правило, из еженедельника «Уикли уорлд ньюс». Она утверждала, что папа должен был родиться сиамским близнецом, но, еще находясь в матке, он, как более развитый близнец, поглотил своего слабого брата, и таким образом у него оказались две лишних почки. «А может, у него было два сердца, два желудка, кто знает…» Тетя Бетти выдвинула эту теорию как раз в то время, когда журнал «Лайф» опубликовал подборку фотографий русских сиамских близнецов; я видела эти фотографии: две девочки, Таша и Саша, сросшиеся бедрами. Такие трогательные, симпатичные, чтобы их считали результатом игры природы! Должно быть, это происходило в середине шестидесятых, как раз в то время я выучила дроби. Помню, как мне хотелось обменять Кван на этих сиамских близнецов. Тогда я имела бы двух сводных сестер, приравненных к одной. И все соседские дети из кожи вон лезли бы, пытаясь подружиться с нами, в надежде поглядеть, как мы прыгаем через веревочку или играем в «классики».

Тетя Бетти также утверждала, что знает, как именно Кван появилась на свет, и эта история не столько огорчала, сколько смущала окружающих. Во время войны, говорила тетя, мой отец учился в университете в Гуйлине. На ужин он обычно покупал живых лягушек, которыми торговала с лотка молодая женщина по имени Ли Чен. Позже он женился на ней, и в 1944 году у них родилась дочь Кван, тот самый тощий младенец, которого я видела на фотографии.

И об их супружестве тете Бетти было все известно: «Твой папа был симпатичный молодой человек (для китайца, конечно). Образованный. По‑английски говорил как мы с мамой. И почему он вдруг решил жениться на простой крестьянской девчонке? Потому что был вынужден это сделать, вот почему». В то время я уже понимала смысл этой фразы: «был вынужден».

Как бы то ни было, в 1948 году папина жена скончалась от болезни легких, скорее всего туберкулеза. Папа отправился в Гонконг на поиски работы, оставив Кван на попечение младшей сестры своей жены, Ли Бин‑бин, которая жила в маленькой горной деревушке Чангмиань. Конечно, он посылал им деньги, как настоящий отец. Но в 1949 году в Китае к власти пришли коммунисты, и папа уже не смог вернуться за своей пятилетней дочерью. С тяжелым сердцем он уехал в Америку, чтобы начать там новую жизнь и забыть о печалях, оставшихся позади. Одиннадцать лет спустя, когда он уже был при смерти, в больнице, отца посетил призрак его первой жены. «Забери к себе свою дочь, – сказала она, – или будешь вечно страдать после смерти!» Именно в этом отец и признался маме перед смертью; так, по крайней мере, рассказывала тетя Бетти годы спустя.

Оглядываясь назад, я могу себе представить, что должна была чувствовать мама, когда узнала всю правду. Другая жена? Дочь в Китае?! Ведь мы были вполне современной американской семьей, говорили по‑английски. Конечно, мы покупали китайскую стряпню, но только навынос, как и все. Мы жили в большом деревенского типа доме в Дэли‑Сити. Папа работал в Правительственном бюро по статистике. Мама исправно посещала собрания ассоциации «Учителя‑Родители». Она никогда не слышала, чтобы отец говорил о каких‑то китайских предрассудках; они регулярно посещали церковь и покупали полис по страхованию жизни.

После его смерти мама твердила всем и каждому, что он обращался с ней как с «китайской императрицей». Убитая горем, она надавала кучу обещаний Богу на могиле отца. Если верить тете Бетти, на похоронах мама поклялась никогда больше не выходить замуж. Она поклялась также научить нас, своих детей, чтить память фамилии Йи, найти папину старшую дочь Кван и привезти ее в Штаты.

Последнее обещание она сдержала.

 

Моя мать всегда страдала от приступов душевной доброты. Как‑то летом она принимала участие в «Спасении Йорки» (кампании по спасению бездомных собак), и весь дом тогда провонял собачьей мочой. Два Рождества подряд она носила еду в столовую для бездомных имени святого Антония; а то вдруг отправлялась на Гавайи с очередным ухажером. Она много занималась общественной работой: распространяла листовки, участвовала в сборе пожертвований, работала в группах по альтернативным методам оздоровления… Когда ее энтузиазм сходил на нет, она устремлялась на поиски чего‑то нового. Я подозреваю, что она представляла себе Кван обычной студенткой по обмену, собирающейся прожить у нас не больше года, китайской Золушкой, которая в один прекрасный день станет самостоятельной и окунется в замечательную американскую действительность.

Перед самым приездом Кван она весело подбадривала нас, призывая меня и братьев принять старшую сестру в нашу семью. Томми был еще слишком мал и мог только кивать, когда мама спрашивала его: «Неужели ты не рад, что у тебя будет еще одна старшая сестра?» Кевин пожимал плечами, делая вид, что ему все равно. Только я одна прыгала от радости, подобно новобранцу ганг‑хо,[2]отчасти потому, что знала: Кван будет дополнением ко мне, а не вместо меня.

И хотя я была одиноким ребенком, я скорее предпочла бы новую черепашку или, на худой конец, куклу, а не кого‑то, кто стал бы претендовать на внимание моей матери и вынуждал бы меня делиться более чем скромными проявлениями ее любви. Мысленно возвращаясь в прошлое, я понимаю, что мама любила меня, но любовь ее не была абсолютной. Когда я думала о часах, проведенных ею с другими людьми, подчас совсем незнакомыми, то чувствовала, как отдаляюсь от нее, и очень от этого страдала. У нее всегда находилось свободное время для свиданий с мужчинами и обедов с так называемыми подружками. Что касается меня, то обещания сходить в кино или в бассейн легко нарушались под предлогом ее забывчивости или, еще хуже, обосновывались подленькими рассуждениями о том, что было сказано и что имелось в виду. «Терпеть не могу, когда ты дуешься, Оливия, – говорила она. – Я ведь не обещала тебе, что мы пойдем в бассейн, я сказала, что мне хотелось бы пойти». Как я смогла бы противопоставить свои желания ее намерениям?!

Я научилась не придавать ничему значения, поставить раз и навсегда крест на моих надеждах, убеждая себя, что эти надежды пусты. Таким образом я ограждала себя от еще более глубоких душевных ран. Боль была подобна той, которую испытываешь при уколе; но даже сами воспоминания заставляют меня снова ее испытывать. Как получилось, что, еще будучи ребенком, я знала, что меня недостаточно любили? Неужели каждый рождается с такой бездонной пропастью в душе?

Несомненно, я не хотела видеть Кван в роли своей сестры, совсем наоборот. Но перед матерью я демонстрировала неподдельный энтузиазм. Это была искаженная форма «логики наоборот» – если надежды никогда не оправдываются, надейся на то, чего совсем не хочется.

Мама говорила, что старшая сестра будет моей увеличенной копией, красивой и миленькой, только более китайской, готовой разделить все мои забавы. И я представляла себе не сестру, а другую себя – постарше, танцующую, одетую во взрослые облегающие платья, чья жизнь прекрасна, хоть и печальна; раскосый вариант Натали Вуд в «Вестсайдской истории» (я смотрела этот фильм, когда мне было пять лет). Теперь мне кажется, что мы с мамой лепили наши образы под влиянием киноактрис, говоривших с несвойственным им акцентом…

Как‑то вечером, перед тем, как уложить меня в постель, мама спросила, не хочу ли я помолиться. Я знала, что молиться – значит говорить приятные вещи, которые другие хотят услышать. Мама всегда так поступала. И я помолилась Богу и сыну его Иисусу, чтобы они помогли мне стать хорошей. Потом я выразила надежду, что моя старшая сестра Кван скоро приедет, тем более что мама упоминала об этом накануне. Когда я сказала «аминь», то увидела, что она плачет и гордо улыбается. Так я начала демонстративно собирать подарки для Кван – косынку, подаренную мне тетей Бетти на день рождения, туалетную воду «Цветок апельсина», подаренную на Рождество, липкую конфету, оставшуюся от Дня всех святых – я с любовью складывала все эти безыскусные вещицы в коробочку, на которой мама написала: «Для старшей сестры Оливии». Я убедила себя в том, что стала такой хорошей, что однажды мама поймет – нам вовсе не нужна другая сестра.

Позже она рассказывала нам с братьями, как было трудно найти Кван. «В те времена, – говорила она, – недостаточно было просто написать письмо, наклеить марку и отправить в Чангмиань. Мне нужно было продираться через бюрократические препоны и заполнять кучу разных документов. Никто особенно не стремился помочь кому‑то из коммунистической страны. Тетя Бетти думала, что я сошла с ума. Она твердила мне: „Как ты можешь взять в свою семью почти взрослую девушку, которая ни слова не говорит по‑английски? Она ведь понятия не имеет, что хорошо и что дурно… Да она не знает, где лево и право!“»

Бюрократическая волокита была не единственным препятствием, которое Кван предстояло преодолеть. Два года спустя после смерти папы мама вышла замуж за Боба Лагуни, которого Кевин теперь называет «подарком судьбы», имея в виду мамин опыт свиданий с иностранцами, потому что она думала, что Лагуни мексиканец (а он оказался итальянцем). Мама взяла фамилию Боба, и мы все стали Лагуни. Эту фамилию я потом с радостью сменила на Бишоп, выйдя замуж за Саймона. Дело в том, что Боб не хотел, чтобы Кван приезжала. А для мамы его желания были законом. После того как они развелись – я к тому времени уже училась в колледже, – мама рассказала мне, что Боб давил на нее, еще перед свадьбой, покончить со всеми этими поисками Кван. Мне кажется, она хотела сделать это, но потом просто забыла. А мне она сказала: «Я видела, как ты молилась. Ты была такой трогательно печальной, прося Бога: „Верни мне, пожалуйста, мою сестру из Китая“».

 

Когда Кван приехала в Штаты, мне уже было около шести. Мы ждали ее в зале ожидания в аэропорту Сан‑Франциско. Тетя Бетти тоже была там. Мама нервничала и болтала без умолку: «Слушайте, дети, она наверняка будет стесняться, так что не набрасывайтесь на нее… И она наверняка будет тощая как щепка, и я запрещаю вам смеяться над ней…»

Когда в конце концов таможенник препроводил Кван в зал ожидания, тетя Бетти показала пальцем и проговорила: «Это она. Говорю вам, это она». Мама качала головой: перед нами стояла странная старообразная дама, приземистая и упитанная, совсем не похожая на голодающую сироту, которую так красочно обрисовала мама, или на прекрасную девушку, которую вообразила я. Она была одета в какую‑то унылую серую пижаму, и по обе стороны ее круглого загорелого лица свисали толстые косы.

Кван, по‑видимому, и не думала стесняться. Она бросила свою сумку, замахала руками и заверещала: «При‑вет! При‑ивет!» Со смехом, воплями и визгом прыгая (так обычно себя ведет наш пес, когда мы выпускаем его из гаража), эта незнакомка бросилась в объятия моей мамы, потом в объятия дяди Боба. Она схватила Кевина и Томми за плечи и крепко потрясла. Когда увидела меня, то вдруг притихла, опустилась передо мной на корточки и протянула мне руки. Я вцепилась в мамину юбку. «И это моя старшая сестра?!»

Мама сказала: «Смотри, у нее такие же темные густые волосы, какие были у папочки».

У меня до сих пор сохранилась фотография, сделанная тогда тетей Бетти: кудрявая мама, в шерстяном костюме, загадочно улыбается; наш итало‑американский отчим выглядит слегка ошарашенно; Кевин и Томми в ковбойских шляпах скорчили рожи; Кван с улыбкой до ушей держит меня за плечо; и я в праздничном платьице, с лицом, искаженным в плаче, засунула палец в рот.

Я плакала потому, что как раз перед тем, как была сделана фотография, Кван преподнесла мне подарок. Это была небольшая клетка из плетеной соломы, которую она вытащила откуда‑то из широкого рукава своей куртки и гордо протянула мне. Заглянув туда, я увидела зеленого шестиногого монстра с выпученными глазами, с челюстями как лезвия пилы и какими‑то хлыстами вместо бровей. Я испуганно заорала и отшвырнула клетку.

А дома, в спальне, которую нам отныне предстояло делить, Кван повесила эту клетку с кузнечиком, правда уже без одной ноги. И как только наступала ночь, кузнечик принимался громко стрекотать; будто велосипедный звонок, предупреждающий прохожих освободить дорогу.

С того самого дня жизнь моя изменилась. Для мамы Кван стала удобной нянькой, которая всегда под рукой и готова со всем управиться. Перед тем как отбыть в салон красоты или отправиться с подругами по магазинам, мама велела мне держаться поближе к Кван. «Веди себя хорошо и объясняй ей все, что она не понимает. Обещаешь?» Итак, каждый день после школы Кван намертво привязывалась ко мне и таскалась за мной, куда бы я ни пошла. В первом классе я стала кем‑то вроде эксперта в области общественного позора и унижения. Кван задавала так много тупых вопросов! Все соседские дети были уверены, что она прилетела с Марса. Бывало, спросит: «А что такое Эм‑энд‑Эмз? А что такое жу‑вачка? Кто такой Моряк Поупи? Почему без глаза? Он разбойник?» Даже Кевин и Томми помирали со смеху от ее вопросов.

Зная, что Кван всегда рядом, мама могла спокойно наслаждаться медовым месяцем с Бобом. И когда учительница звонила маме, чтобы сообщить, что у меня жар, именно Кван приходила к медсестре забрать меня домой. И когда я падала, катаясь на роликах, именно Кван бинтовала мои локти. Она заплетала мне косы, готовила завтраки нам с Кевином и Томми. Она пыталась научить меня китайским колыбельным песенкам. Она утешала меня, когда я потеряла молочный зуб, и растирала меня полотенцем, когда я принимала ванну.

Наверное, я должна была благодарить Кван. Я всегда могла положиться на нее. Быть рядом со мной – вот все, что ей было нужно. Но я ненавидела ее за то, что она пыталась занять место моей матери.

Я помню день, когда мне впервые пришла в голову мысль избавиться от Кван. Это было летом, несколько месяцев спустя после ее приезда. Кван, Кевин, Томми и я сидели на лужайке перед домом, ожидая, что вот‑вот что‑то произойдет. Двое друзей Кевина притаились за углом дома и включили систему орошения. Мы с братьями услышали, как устройство фыркнуло и вода побежала по желобам. Мы успели отскочить до того, как дюжина фонтанчиков начала разбрызгивать воду. А Кван так и стояла под струями, не понимая, отчего вдруг из‑под земли забило так много фонтанчиков. Кевин с друзьями покатывались со смеху. Я крикнула им: «Это нехорошо!..»

Потом один из приятелей Кевина, надменный второклассник, в которого были влюблены все девчонки, спросил меня: «И эта тупая китаеза – твоя сестра? Эй, Оливия, значит, ты тоже тупая китаеза?» Я смутилась и заорала: «Она мне не сестра! Я ее ненавижу! Хоть бы она уехала к себе в Китай!» Томми передал папочке Бобу мои слова, и тот сказал: «Луиза, ты бы поговорила со своей дочерью». Мама огорченно покачала головой. «Оливия, – сказала она, – нельзя никого ненавидеть. „Ненавижу“ – ужасное слово. Оно ранит тебя, так же как и других». От ее слов моя ненависть к Кван только усилилась…

Пожалуй, самым тяжелым испытанием для меня было делить с ней комнату. Посреди ночи ей нравилось распахивать занавески, и слепящий свет уличного фонаря врывался в комнату, в которой стояли наши узенькие кровати. При свете этой «прекрасной американской луны» Кван могла без умолку болтать по‑китайски. Она болтала и болтала, в то время как я делала вид, что сплю. И когда я просыпалась, она продолжала бубнить. Так я стала единственной в нашей семье, кто выучил китайский. Кван буквально заразила меня этим языком. Он, наверное, проникал мне под кожу, пока я спала. Она заморочила мне голову своими китайскими секретами, которые постепенно меняли мое представление о жизни. Вскоре мне начали сниться китайские кошмары.

В отместку я начала учить ее английскому. Теперь, поразмыслив, я пришла к выводу, что именно поэтому она так и не научилась говорить на нем как следует. Как‑то раз, когда мне было семь, я сыграла с ней злую шутку. Было темно, мы уже лежали в постелях.

– Либби‑я, – начала Кван. А затем спросила по‑китайски: – Как называется по‑американски эта замечательная груша, которую мы ели за ужином?

– Блевотина, – ответила я, закрывая рот обеими руками от душившего меня смеха.

Она буквально споткнулась на новом слове: «Бле‑евотина, бле‑евотина», а потом сказала:

– Ну! Какое неуклюжее слово для такого нежного вкуса. Никогда не ела ничего подобного. Либби‑я, а знаешь, тебе повезло. Если бы только моя мать была жива… (Она могла спокойно перепрыгивать с любой темы на тему своих прежних страданий, о которых рассказывала мне на нашем секретном китайском языке.)

В другой раз она наблюдала, как я перебираю открытки ко дню святого Валентина. Целая куча открыток валялась на моей постели. Она подошла и взяла одну:

– Что это за форма?

– Это сердце, значит – любовь. Видишь, везде нарисовано сердце. Мне нужно подарить такие открытки всем ребятам в классе. Но это вовсе не значит, что я всех их люблю.

Она молча легла на свою постель. Потом сказала:

– Либби‑я, если бы только моя мать не умерла от больного сердца…

Я вздохнула, стараясь не смотреть в ее сторону. Потом помолчала минутку и продолжила:

– Ты знаешь, что такое больное сердце?

– Что?

– Оно греет тебя изнутри, потом сдувает соломенную крышу твоего дома и уносит тебя прочь.

– Ой…

– Видишь, она умерла не от болезни легких, не было такого.

Потом Кван рассказала мне, как отец заразился болезнью несбыточной мечты. Он не мог не думать о богатстве, о легкой жизни, поэтому чувствовал себя потерянным и в конце концов уплыл от них, вычеркнув из своей памяти все, что было связано с женой и ребенком, которых оставил.

– Я не говорю, что он был плохой человек, – хрипло шептала Кван. – Это не так. Но он не знал, что такое преданность. Либби‑я, а ты знаешь, что такое преданность?

– Что?

– Это если ты, например, попросишь кого‑то отрубить себе руку, чтобы спасти тебя, он, ни минуты не сомневаясь, отрубит обе руки, чтобы показать, что он несказанно рад тебе помочь.

– Ой…

– Но наш отец этого не сделал. Он оставил нас, когда моя мать ждала другого ребенка. Я не вру, Либби‑я, так оно и было. Когда это случилось, мне было четыре года по китайскому календарю. Никогда не забуду, как я лежала рядом с матерью и гладила ее вздутый живот. Он был как арбуз, такой большой. – Она вдруг широко раскинула руки. – Потом вся вода вытекла из ее живота, подобно слезам, она была так печальна. – Ее руки бессильно упали на постель. – И бедный голодный младенец, который был в ее животе, проел дыру в ее сердце, и они оба умерли.

Я уверена, что во многом Кван выражалась фигурально. Но будучи ребенком, я все понимала буквально: я видела отрубленные руки, вылетающие из дома без крыши, отца, плывущего по китайскому морю, младенца, сосущего сердце своей матери. Эти образы преследовали меня. Я была похожа на ребенка, смотрящего фильм ужасов, закрывающего глаза руками, но все равно то и дело подглядывающего. В каком‑то смысле я была ее пленницей, а она – моим покровителем.

Закончив рассказ, Кван обязательно просила:

– Об этом знаешь только ты. Никому не говори, никогда. Обещаешь, Либби‑я?

А я то кивну, то покачаю головой, находясь в какой‑то зависимости от ее доверия и собственного страха.

Однажды ночью, когда я уже засыпала, она опять забубнила по‑китайски:

– Либби‑я, я должна тебе что‑то сказать, это страшная тайна. Я уже больше не могу хранить ее, это слишком тяжелый груз.

Я зевнула в надежде, что она поймет намек.

– …У меня глаза Йинь.

– Какие глаза?

– Правда‑правда. У меня глаза Йинь. Я вижу людей Йинь.

– Что это значит?

– Хорошо, я скажу тебе. Но прежде ты должна пообещать, что никому об этом не расскажешь, никогда. Обещаешь?

– Ладно, обещаю.

– Люди Йинь – это те, кого уже нет.

Я вытаращила глаза.

– Чего? Ты видишь мертвецов? То есть этих, призраков?

– Никому об этом не говори. Никогда. Обещаешь, Либби‑я?

Я затаила дыхание.

– А что, они… сейчас здесь?

– Да, и их очень много. Много‑много добрых друзей.

Я спряталась под одеялом.

– Скажи им, чтобы они ушли!..

– Не бойся, Либби‑я, не прячься. Они и твои друзья. Ой, гляди, они смеются над тобой, что ты так испугалась.

Я заревела.

Кван вздохнула и разочарованно проговорила:

– Ладно, не реви. Они ушли.

Вот так, собственно, и началась вся эта история с призраками. Когда я наконец выбралась из‑под одеяла, то увидела Кван у окна, в искусственном свете «американской луны»: она пристально глядела в окно, наблюдая, как ее невидимые гости исчезают в ночи.

На следующее утро я пошла к маме и нарушила данное накануне обещание, рассказав ей все о «глазах Йинь».

 

Только теперь, повзрослев, я понимаю, что была не виновата в том, что Кван попала в психиатрическую больницу. В каком‑то смысле она сама навлекла на себя беду. И потом, я тогда была еще совсем маленькой, каких‑то семь лет. Я испугалась до смерти и не могла не рассказать матери о болтовне Кван. Я думала, мама просто велит ей прекратить. Но вскоре о призраках Кван узнал папочка Боб… Мама предложила было отвести ее на исповедь в храм святой Марии, но папочка Боб взорвался и, сказав, что исповеди будет недостаточно, запихнул ее в психушку св. Марии.

Когда я пришла к ней на следующей неделе, она прошептала мне:

– Либби‑я, слушай, я знаю один секрет. Никому не говори, ладно?

Потом перешла на китайский:

– Когда доктора и медсестры задают мне вопросы, я отвечаю им, как ответила бы американским призракам – не вижу, не слышу, ничего не говорю. Вскоре они поймут, что им никогда не изменить меня, и тогда меня отпустят.

Я помню, как она выглядела в тот момент. Она была похожа на каменное изваяние.

К сожалению, ее политика молчания дала обратный эффект. Врачи решили, что у Кван кататонический ступор. Таким было состояние нашей медицины в ранние шестидесятые. Расценив китайских призраков как серьезное психическое расстройство, ее начали лечить электрошоком; она много плакала… До сих пор при воспоминании об этом меня бросает в дрожь.

В другой раз она открыла мне еще один секрет.

– Все это электричество развязало мой язык, – сказала она, – и я перестала быть немой как рыба. Я стала деревенской уткой, которая знай себе кричит: кря‑кря‑кря! – болтает о Мире Йинь. И тогда четверо злых духов возопили: «Как ты осмелилась выдать нашу тайну?!» Они заставили меня сделать «йинь‑йан тау» – вырвать половину волос с головы. Вот почему медсестры все сбрили. Я не могла остановиться, пока одна половина головы не стала гладкой, как дыня, а другая так и осталась волосатой, как кокос. Духи заклеймили меня за то, что у меня два лица: одно преданное, другое – предательское. Но я не предательница! Посмотри на меня, Либби‑я!.. У меня ведь преданное лицо, правда? Что ты видишь?

То, что я увидела, буквально парализовало меня. Кван выглядела так, будто ее голову обрили газонокосилкой. Для меня это было сродни тому ощущению, которое испытываешь, глядя на животное, раздавленное машиной – остается только догадываться, каким оно было при жизни. Хотя в данном случае я помнила, какими были волосы Кван. Они струились ниже пояса, и мои пальцы скользили по этим иссиня‑черным волнам. Я, бывало, вцеплялась в ее гриву и начинала дергать, словно вожжи, выкрикивая: «Но, Кван, но! Скажи „иго‑го!“».

Она взяла мою руку и провела по своему наждачному затылку, нашептывая что‑то о друзьях и недругах в Китае. Она бубнила, бубнила, бубнила… Словно и впрямь сошла с тормозов от этой шоковой терапии. Я испугалась, что сама заражусь от нее этим словесным поносом.

До сих пор не могу понять, почему Кван никогда не винила меня в том, что с ней случилось. Уверена, она прекрасно знала о том, кто обрушил на нее все несчастья. Вернувшись из больницы, она подарила мне свой пластиковый браслетик с идентификационным номером. Она рассказывала об учениках воскресной школы, которые приходили в больницу и пели «Ночь тиха», о том, как они заорали, когда какой‑то старик завопил: «А ну, заткнитесь!» Кван говорила, что некоторые пациенты были одержимы «нечистыми», совсем непохожими на «славных людей Йинь», к которым она привыкла, и это было весьма прискорбно. Но она ни разу не спросила: «Либби‑я, зачем ты меня выдала?»

Но, как мне все запомнилось, я ощущала, что предала ее, и поэтому она свихнулась. Я полагала, что виновата и в шоковой терапии тоже, ибо она выпустила на волю всех ее мертвецов.

 

…Тридцать с лишним лет минуло с тех пор, а Кван все ноет: «О, мои волосы, та‑акие кра‑а‑асивые, сверкающие, как водопад, скользкие, как угорь… А теперь погляди. Все эта шоковая терапия, словно неудачный перманент, долго ходить некрасивая… Весь цвет выжгла, высушила, мои волосы теперь как провода, посылать сигналы мне в мозг: не болтай о Мире Йинь! Видишь, что они со мною делают, видишь? А я не изменилась. Я сильная».

Кван права. Ее новые волосы выросли щетинистыми, колючими, как у терьера. И когда она причесывала их, пряди потрескивали, а потом разом вставали от статического напряжения, словно нити накаливания перегоревшей лампочки. А Кван объясняла: «Все электричество, которое доктор пропустить через мой мозг, теперь бежит через мое тело, словно лошадка по ипподрому». Она утверждает, что именно по этой причине не может подойти ближе чем на три фута к телевизору, чтобы он не зашипел в ответ. Она не может слушать плеер, который ей подарил ее муж Джордж; она запросто заземляет приемник, прижав его к бедру, иначе какую бы станцию она ни пыталась настроить, только и слышит «жуткая музыка, бум‑па‑па, бум‑па‑па». Она не может носить часы. Как‑то раз выиграла пару электронных часов в лотерею, но как только нацепила их, цифры начали мигать, словно фрукты на табло «однорукого бандита». Через два часа они остановились. «А у меня джекпот, – с гордостью объявила Кван, – восемь‑восемь‑восемь‑восемь‑восемь. Хорошие цифры, плохие часы».

И хотя Кван не разбирается в технике, она может быстро устранить любую неполадку в схеме, будь то розетка или фотовспышка. Она уже не раз проделывала это с моим оборудованием (я профессиональный фотограф, а она даже на кнопку фотоаппарата нажимает с трудом). И все же именно ей удается найти неисправную деталь (батарейку, проводок), и потом, когда я несу свою камеру в ремонтную мастерскую в Сакраменто, выясняется, что она была права. Я была свидетелем того, как Кван на какое‑то время реанимировала сломанный радиотелефон, просто приложив пальцы к узлам, предназначенным для подзарядки. Она не в состоянии объяснить подобные факты, и я тоже. Все, что я могу сказать – я видела, как это происходило.

Но наиболее странным, как мне кажется, является ее умение распознавать недуги. Пожимая руки совершенно незнакомым людям, она может сказать, страдали ли те когда‑нибудь от переломов, даже если эти переломы срослись много лет назад. Она в мгновение ока определяет, был ли у человека артрит, бурсит, ишиас, растяжение сухожилий, а также все, что относится к болезням опорно‑двигательного аппарата, которые она называет «горящие руки», «пылающие кости», «ноющие суставы», «дрожащие ноги», и многие из которых вызваны, по ее словам, потреблением горячей и холодной пищи в одно и то же время, подсчитыванием на пальцах разочарований в жизни, слишком частым покачиванием головой, сожалея о чем‑либо, или накапливанием тревог между ртом и кулаками. Ей по силам исцелить любого прямо на месте; для этого вовсе незачем ехать в Лурд.[3]Многие, например, те, кто заглядывает в аптеку Спенсера, в соседнем районе Кастро, где она работает, утверждают, что ее прикосновение исцеляет. Большинство тех, кто покупает там лекарства, – гомосексуалисты, она называет их холостяками. Кван работает там уже более двадцати лет, и некоторые из ее давних пациентов заболели СПИДом. Когда они заходят, она растирает им плечи, попутно давая дельные медицинские советы: «Все еще пьешь пиво, ешь острое? Вместе, в одно и то же время? У!.. Что я тебе говорила? Ш‑ш!.. Ты так никогда не поправишься!» Будто выговаривает нашалившей ребятне. Некоторые наведываются к ней каждый день, хотя им положена бесплатная доставка лекарств на дом. Я прекрасно знаю, почему они это делают. Когда Кван прикладывает руки к больному месту, ощущаешь легкое покалывание, словно тысяча крошечных фей вдруг пустились в пляс, а потом – словно поток теплой воды хлынул по твоим венам. Ты еще не здорова, но чувствуешь, как все тревоги улетают прочь, и ты безмятежно скользишь по спокойному морю.

Кван как‑то сказала мне:

– После смерти холостяки Йинь навещают меня. Они называют меня «Доктор Кван», в шутку, конечно, – а потом застенчиво пролепетала по‑английски: – А может, и из уважения тоже. Как ты думаешь, Либби‑я?

Она всегда спрашивает меня: «Как ты думаешь?»

В нашей семье не принято распространяться о странностях Кван. Это заострило бы внимание на том, что мы все давно уже знаем: Кван чокнутая, даже по китайским стандартам, даже по стандартам Сан‑Франциско. Большая часть того, что она делает, вызвало бы вполне обоснованное недоверие у всех нормальных людей (за исключением сектантов или тех, кто принимает психотропные препараты).

Но я уже не считаю ее сумасшедшей. Даже если это так, она совершенно безобидна, просто не стоит принимать ее всерьез. Она не поет, сидя на тротуаре, как тот парень на Маркет‑стрит, который вопит, что Калифорния обречена и скоро мы все соскользнем в океан, словно тарелка с моллюсками. Она не из тех, кто подвизается в «Нью Эйдж»;[4]ей не нужно платить сто пятьдесят баксов за час только за то, чтобы она поведала вам, что у вас было не в порядке в прошлой жизни. Она расскажет это бесплатно, даже если вы ее об этом не просите.

Большую часть времени Кван ведет себя как все нормальные люди – стоит в очередях, торгуется, выгадывает на мелочах. «Либби‑я, вчера я купить пару туфель в „Империя Кэпвелл“, – говорит она, позвонив мне утром, ни свет ни заря. – Вторая – бесплатно! Угадай, сколько я не заплатить. Угадай!»

Но как бы там ни было, Кван, несомненно, слегка не в себе. Иногда это забавляет меня, иногда раздражает. Но чаще всего расстраивает, даже злит, и злюсь я не на Кван, а на тот факт, что никогда не бывает так, как ты хочешь. Почему мне досталась такая сестра? Почему я досталась ей? Иногда я представляю, какими могли бы быть наши отношения, будь она хоть чуточку нормальней. Но, с другой стороны, кому дано право судить о том, что такое норма? Быть может, в другой стране Кван сочли бы вполне адекватной. Может, где‑нибудь в Китае, Гонконге, к примеру, или на Тайване ей бы поклонялись. И в конце концов, наверняка существует такое место в мире, где у каждого есть сестра с глазами Йинь.

 

Кван сейчас около пятидесяти, тогда как я на целых двенадцать лет моложе ее – деталь, на которую она обращает особое внимание, стоит кому‑то вежливо осведомиться, кто из нас старше. Когда мы бываем вместе на людях, она щиплет меня за щеку, напоминая о морщинах, которые непременно появятся, потому что я курю и пью слишком много вина и кофе – дурные привычки, которые она не имеет. «Не сдавайся, не останавливайся», – любит повторять она. Кван не отличается ни тактом, ни утонченностью. Все написано на ее



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: