БЕСЕДА ПЕРВАЯ (ИЮЛЬ 1925 ГОЛА) 8 глава




Ближе к утру я лежал на белой кровати в комнате, пахнув­шей дачей и свежевымытым дощатым полом. Высокая береза за окном отбрасывала колеблющуюся узорчатую тень на свет­лую штору, шумела и что-то шептала, шептала.

Длительное путешествие было забыто, жизненная катаст­рофа превратилась в сон, приснившийся кому-то другому. Мы с Ингрид тихо беседовали о трудностях нашей новой жизни. Я сказал: «Либо я умру, либо получу чертовски сильный заряд энергии».

* * *

Воскресный день в пасторском доме. Я один дома, с глазу на глаз с неразрешимой задачей по математике. Колокола церкви Энгельбректа возвестили об отпевании, брат — в кино, сестра — в больнице с аппендицитом, родители и горничные отправились в часовню отметить память королевы Софии, ос­новательницы больницы. Весеннее солнце горит на письмен­ном столе, престарелые сестры милосердия из Сульхеммета в черных одеждах гуськом, держась в тени деревьев, пересекают дорогу. Мне — тринадцать лет, в кино идти запрещено из-за невыполненного урока по математике, поскольку накануне ве­чером я, вместо того чтобы сделать задание, предпочел отпра­виться на «Гибель богов». Одолеваемый тоской, в растерян­ных чувствах, я рисую в тетради голую женщину. Рисовальщик из меня никакой, поэтому и женщина получает­ся соответственной. С огромными грудями и широко раздви­нутыми ногами.

О женщинах я знал очень мало, о сексе — ничего. Брат иногда отпускал кое-какие насмешливые намеки, родители и учителя молчали. Обнаженных женщин можно было увидеть в Национальном музее или в «Истории искусств» Лаурина. Летом изредка удавалось углядеть чьи-либо обнаженные яго­дицы или грудь. Подобное отсутствие информации не созда­вало особой проблемы, я был избавлен от искушений и не му­чился чрезмерным любопытством.

Один незначительный эпизод произвел, однако, опреде­ленное впечатление. Наша семья общалась с Аллой Петреус, вдовой средних лет, родом из финских шведов: она принимала активное участие в церковных делах. Из-за какой-то эпиде­мии, затронувшей пасторскую усадьбу, мне пришлось две-три недели прожить у тети Аллы. Она обитала в необъятной квар­тире на Страндвеген с видом на Шеппсхольмен и бесчислен­ные дровяные баржи. Уличный шум не проникал в солнечные комнаты, утопавшие в захватывающей дух и возбуждавшей фантазию роскоши в стиле модерн.

Алла Петреус не отличалась красотой. На носу очки с тол­стенными стеклами, походка мужеподобная. Когда она смея­лась, а смеялась она часто, в углах рта выступала слюна. Одева­лась элегантно и обожала шляпы с широченными полями, которые в кинотеатре приходилось снимать. Гладкая кожа, доб­рые карие глаза, мягкие руки, на шее — родимые пятна разной формы. От нее хорошо пахло какими-то экзотическими духами. Голос у нее был низкий, почти мужской. Мне нравилось жить у нее, да и дорога в школу сокращалась наполовину. Горничная Аллы и ее кухарка говорили только по-фински, но зато всячес­ки баловали меня и то и дело щипали то за щеки, то за зад.

Как-то вечером меня должны были купать. Горничная на­полнила ванну, добавив в воду что-то для аромата. Я погру­зился в горячую воду и с наслаждением закрыл глаза. Алла Петреус постучала в дверь и поинтересовалась, не заснул ли я. Поскольку я не ответил, она вошла в ванную. На ней был зеле­ный халат, который она тут же и сбросила.

Алла объяснила, что хочет потереть мне спину, я перевер­нулся на живот, она залезла в ванну, намылила меня, потерла жесткой щеткой и мягкими руками стала смывать мыло. По­том взяла мою ладошку и сунула ее себе между ног. Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Она раздвинула мои пальцы и прижала их к своему лону, захватив другой рукой мой стручок, отреагировавший незамедлительно. Осторожно оттянув кожицу, она сняла с него белую массу. Было приятно и совсем не больно. Алла сжимала меня своими крепкими но­гами, и я, не сопротивляясь, без малейшего страха, испытал тя­желое, почти болезненное наслаждение.

Было мне в ту пору восемь или девять лет. Позднее я час­то встречал тетю Аллу в пасторском доме, но мы никогда не за­говаривали о случившемся. Иногда она взглядывала на меня

через толстые стекла своих очков и издавала смешок. У нас с ней была общая тайна.

Теперь, пять лет спустя, воспоминание это почти стерлось, но впоследствии превратилось в мучительную, исполненную стыда и наслаждения, регулярно возникавшую картину, что-то вроде бесконечной ленты в кинопроекторе, прокручивае­мой каким-то демоном, который, движимый ненавистью, ста­рался причинить мне как можно больше мучений и неприятностей.

И вот я сидел и рисовал женщину в голубой тетрадке, гре­ло солнце, шли гуськом сестры милосердия из Сульхеммет. Рука моя скользнула вниз и выпустила на свободу посиневше­го, подрагивающего пленника. Я ласкал его время от времени, получая необычное, пугающее наслаждение. И продолжал ри­совать — на бумаге появилась еще одна голая женская фигура, на этот раз в чуть более бесстыдном виде, чем первая. Допол­нив рисунок изображением мужских атрибутов, я вырезал их, проделал дырку между нарисованными женскими ногами и сунул туда этот кусочек бумаги.

Внезапно я почувствовал, что сейчас взорвусь, что из меня вот-вот извергнется нечто, над чем я потерял всякую власть. Я кинулся со всех ног в другой конец холла и заперся там. На­слаждение переросло в физическую боль, непритязательный отросток, вызывавший раньше рассеянный, но вполне друже­любный интерес, неожиданно превратился в пульсирующего беса, болезненно бившегося и толкавшегося внизу живота и в бедрах. Совершенно не соображая, как мне совладать с этим грозным врагом, я крепко сжал его, и в ту же секунду произо­шел взрыв. К моему ужасу, какая-то невесть откуда взявшаяся жидкость залила руки, штанину, унитаз, сетку на окне, стены и махровый коврик на полу. В том состоянии замешательства, в какой я находился, мне показалось, что эта извергшаяся из меня гадость запачкала меня с ног до головы, покрыла все во­круг. Я ничего не знал, ничего не соображал, у меня никогда не было ночных поллюций, эрекция возникала неожиданно и практически моментально проходила.

Чувственность, непонятная, враждебная, мучительная, по­разила меня словно удар молнии. И по сей день я не в состоя­нии уразуметь, каким образом могло так случиться, почему подобная глубинная физическая перемена наступила без вся­кого предупреждения, почему она оказалась настолько болез­ненной и с самого начала сопровождалась чувством вины?

Быть может, страх перед чувственностью проник в нас, детей, через кожу? Или воздух нашей детской был пропитан этим ядовитым невидимым газом? Нам никто ничего не рассказы­вал, никто ни о чем не предупреждал и уж тем более не пугал.

Болезнь — или одержимость? — не знала жалости, присту­пы ее повторялись с почти навязчивым постоянством.

Не видя иного выхода, я обратился за помощью к брату, стараясь вызнать у него, испытывал ли и он нечто подобное. Брат, которому уже исполнилось семнадцать, дружески ух­мыльнулся и сказал, что живет здоровой половой жизнью, удовлетворяющей его эротические потребности, с учительни­цей немецкого языка — он брал у нее дополнительные уроки — и не желает ничего слышать о моих болезненных непристой­ностях, а ежели мне необходима более подробная информа­ция, то я могу ее почерпнуть, прочитав статью «Мастурбация» в медицинском справочнике. Что я и сделал.

Там четко и ясно было написано, что мастурбация иначе называется рукоблудие, что это юношеский грех, с которым надо всячески бороться, что он вызывает бледность, потли­вость, дрожь, черные круги под глазами, рассеянность и нару­шения чувства физического равновесия. В более тяжелых слу­чаях болезнь приводит к размягчению мозга, поражению спинного мозга, приступам эпилепсии, потере сознания и ран­ней смерти. Имея перед собой такие перспективы, я продол­жал с ужасом и наслаждением свои занятия. Мне не с кем бы­ло поговорить, некого спросить, я был вынужден постоянно быть начеку, скрывая свою ужасную тайну.

В отчаянии я воззвал к Иисусу и попросил отца разрешить мне принять участие в предконфирмационной подготовке на год раньше положенного. Просьба была удовлетворена, и те­перь я пытался с помощью духовных упражнений и молитв освободиться от своего проклятия. В ночь перед первым при­частием я приложил все силы, чтобы одолеть демона. Я борол­ся с ним чуть ли не до утра, но битву все же проиграл.

Иисус наказал меня огромным воспаленным прыщом на бледном лбу. Во время причащения милостей Господних у ме­ня начались желудочные спазмы и едва не стошнило.

Все это сегодня кажется смешным, тогда же было горькой реальностью. И последствия не заставили себя ждать! Стена, разделявшая мою реальную жизнь от тайной, росла, став вско­ре непреодолимой. Отчуждение от истины делалось все необ­ходимее. В моем придуманном мире произошло короткое за-

мыкание, и потребовалось немало лет и множество тактичных друзей-помощников, чтобы исправить повреждение. Я жил в полной изоляции, подозревая, что схожу с ума. Некоторое уте­шение я обрел в анархически насмешливом тоне стриндберговских новелл «Браки». Его рассуждения о причастии подарили благодать, а рассказ о жизнерадостном кутиле, пережившем своего благопристойного брата, оказал благотворное действие. Но как, черт побери, найти женщину — какую угодно? Это уда­валось всем, кроме меня. Я же со своим рукоблудием был бле­ден, потел, ходил с черными кругами под глазами и никак не мог сконцентрировать внимание.

Помимо всего прочего я был худ, печален, легко раздра­жался, то и дело, снедаемый бешенством, затевал скандалы, ругался и орал, получал плохие отметки и многочисленные пощечины. Единственным прибежищем были кинотеатры и боковые места на третьем ярусе Драматена.

В то лето мы жили не в Воромсе, как обычно, а в желтом доме на живописном заливе острова Смодаларё. Таков был ре­зультат длительного отчаянного поединка, происходившего за все больше трескавшимся фасадом пасторского жилища. Отец ненавидел Воромс, бабушку и удушливую жару средней поло­сы. Мать питала отвращение к морю, шхерам и ветрам, вызы­вавшим у нее ревматические боли в плечевых суставах. По ка­кой-то неизвестной причине она наконец сдалась: Экебу на Смодаларё на многие годы стало нашим идиллическим прибе­жищем.

Меня шхеры сбили с толку совершенно. Множество дач­ников с детьми, среди которых было немало моих ровесни­ков — отважных, красивых и жестоких. Я был прыщав, не так одет, заикался, громко и беспричинно хохотал, не приучен к спорту, не решался нырять вниз головой и любил заводить бе­седы о Ницше — манера общаться, вряд ли пригодная на при­брежных скалах.

У девочек были груди, бедра, ягодицы и веселый презри­тельный смех. Я мысленно переспал с ними со всеми в своей жаркой тесной мансарде, пытая и презирая их.

В субботу вечером на гумне главной усадьбы устраива­лись танцы. Там было все точь-в-точь как в стриндберговской «Фрекен Жюли»: ночное освещение, возбуждение, дурманя­щие запахи черемухи и сирени, пиликание скрипки, отталки­вание и притяжение, игры и жестокость. Поскольку кавалеров

не хватало, меня милостиво приняли в круг, но я не осмели­вался коснуться своих партнерш по причине немедленного возбуждения, да и танцевал хуже некуда и посему вскоре вы­шел из игры. Ожесточенный и исступленный. Оскорбленный и смешной. Объятый страхом и замкнувшийся. Отталкиваю­щий и прыщавый. Буржуазный вариант полового созревания образца лета 1932 года.

Читал я без передышки, чаще всего не понимая прочитан­ного, но хорошо воспринимая интонацию: Достоевский, Тол­стой, Бальзак, Дефо, Свифт, Флобер, Ницше и, конечно, Стриндберг.

Я растерял все слова, начал заикаться, грыз ногти. Зады­хался от ненависти к самому себе и к жизни вообще. Ходил на полусогнутых, выставив вперед голову, навлекая на себя тем самым постоянные выговоры. Самое удивительное, что я ни разу не усомнился в этом своем жалком существовании. Был уверен, что так и должно быть.

* * *

С Анной Линдберг мы были одногодки. Учились в так на­зываемом девятом классе, являвшемся последней ступенью пе­ред гимназией. Школа называлась Пальмгренской совместной школой и располагалась на углу Шеппаргатан и Коммендёрсгатан. Триста пятьдесят учащихся помещались в уютных, хотя и тесных комнатах частного дома. Учителя, как считалось, представляли более современную и передовую педагогическую науку, чем та, которой пользовались в обычных учебных заве­дениях. Вряд ли это соответствовало истине, так как большин­ство из них работало по совместительству и в средней школе Эстермальма в пяти минутах ходьбы от Пальмгренской.

И тут и там преподавали одни и те же дерьмовые учителя, и тут и там властвовала та же дерьмовая зубрежка. Единствен­ным отличием была, пожалуй, значительно более высока плата за обучение в Пальмгренской школе. И еще — это была школа с совместным обучением. В нашем классе учились двадцать один мальчик и восемь девочек. Одной из них была Анна.

Ученики сидели по двое за старомодными партами. Учи­тель занимал кафедру, стоявшую на возвышении в углу класса. Перед нами простиралась черная доска. Снаружи, за тремя ок­нами, всегда шел дождь. В классе царил полумрак. Шесть эле­ктрических шаров вяло боролись с колеблющимся дневным

светом. В стены и мебель навечно въелся запах мокрой обуви, грязного белья, пота и мочи. Это был склад, учреждение, осно­ванное на оскверненном союзе властей и семьи. Хорошо разли­чимая вонь омерзения порой становилась всепроникающей, иногда удушающей. Класс был как бы миниатюрным отраже­нием предвоенного общества: тупость, равнодушие, оппорту­низм, подхалимаж, чванство с робкими всплесками бунта, иде­ализм и любопытство. Анархистов быстренько ставили на место — и общество, и школа, и семья наказывали образцово, нередко тем самым определяя всю дальнейшую судьбу право­нарушителя. Методы обучения заключались главным образом в наказании, вознаграждении и насаждении чувства вины. Многие из учителей были национал-социалистами, одни — по глупости или ожесточенные неудавшейся академической карь­ерой, другие — из-за идеализма и восхищения перед старой Германией, «народом поэтов и мыслителей».

На этом фоне серой покорности за партами и кафедрой встречались, разумеется, и исключения — одаренные, несгиба­емые люди, распахивавшие двери и впускавшие воздух и свет. Но таких было немного. Наш директор — льстивый деспот, махинатор из махинаторов Миссионерского союза — обожал читать утренние молитвы, липкие проповеди, состоявшие из сентиментальных ламентаций на тему о том, как бы сокрушал­ся Иисус, если бы именно сегодня он посетил Пальмгренскую школу, или же из адских проклятий в адрес политики, дорож­ного движения и эпидемического распространения джазовой культуры.

Невыученные уроки, обман, жульничество, лесть, подав­ляемое бешенство и зловонный треск нарочно выпускаемых газов составляли непременную программу безнадежно тянув­шегося дня. Девчонки собирались кучками, заговорщицки пе­решептываясь и хихикая. Мальчишки орали ломающимися голосами, дрались, гоняли мяч, планировали жульнические проделки или договаривались о невыученных уроках.

Я сидел приблизительно в середине класса. Анна — наис­косок впереди меня, у окна. Я считал ее уродиной. Так счита­ли все. Высокая толстуха с округлыми плечами, плохой осан­кой, большой грудью, мощными бедрами и колышущимся задом. Коротко остриженные рыжие волосы зачесаны на ко­сой пробор, глаза — один голубой, другой карий — косят, вы­сокие скулы, полные вывернутые губы, по-детски округлые щеки, на благородном подбородке — ямочка. Из-под волос

сбегал к правой брови шрам, наливавшийся кровью, когда она плакала или злилась. Ладони широкие, с короткими толстыми пальцами, красивые длинные ноги, маленькие стопы с высо­ким подъемом — на одной ноге не хватало мизинца. От нее шел типичный девчачий запах и еще аромат детского мыла. Носила Анна обычно коричневые или голубые блузки из шел­ка-сырца. Девочка она была умная, находчивая и добрая. Злые языки утверждали, будто ее отец сбежал с дамой легкого пове­дения. Добавлю также, что у ее матери был сожитель, рыжево­лосый коммивояжер, который частенько бивал и мать и дочь, и что плата за обучение для Анны была снижена.

И Анна и я были в классе изгоями. Я — по причине стран­ностей моего характера, Анна — из-за своей непривлекатель­ности. Но к нам не приставали и над нами не издевались.

Как-то в воскресенье мы столкнулись с ней на утреннем сеансе в кинотеатре «Карла». Выяснилось, что мы оба обожа­ем кино. В отличие от меня Анна располагала довольно значи­тельными карманными деньгами, и я не мог устоять от соблаз­на ходить в кино за ее счет. Вскоре она пригласила меня к себе домой. Просторная, но запущенная квартира находилась на втором этаже дома, выходившего фасадом на Нюбругатан, на углу Валхаллавеген.

В темной, похожей на пенал комнате Анны, обогреваемой кафельной печью, стояла разномастная мебель, на полу лежал вытертый ковер. У окна — белый письменный стол, достав­шийся ей по наследству от бабушки. На выдвижной кровати покрывало и подушки с турецким орнаментом. Мать встрети­ла меня приветливо, но без всякой сердечности. Внешне она была похожа на свою дочь, только вот губы сурово сжаты, ко­жа отливает желтизной, а седые жидкие волосы взбиты и заче­саны назад. Рыжий коммивояжер не появился.

Мы с Анной начали вместе учить уроки, я представил ее в пасторском доме, и, как ни странно, протестов не последовало. Скорее всего, ее посчитали слишком уродливой, чтобы угро­жать моей добродетели. Анну доброжелательно приняли в се­мью, по воскресеньям она обедала с нами — на обед подава­лось жаркое из телятины и огурцы, брат бросал на нее презрительно-иронические взгляды, она быстро и раскованно отвечала на вопросы и принимала участие в представлениях кукольного театра.

Добродушие Анны способствовало уменьшению напря­женности в моих отношениях с остальным семейством.

Но одного обстоятельства члены моей семьи не знали, а именно того, что мать Анны редко бывала дома по вечерам, и на­ши занятия плавно перешли в беспорядочные, но упорные уп­ражнения на испускавшей громкие жалобные стоны кровати.

Мы были одни, изголодавшиеся, полные любопытства и абсолютно неопытные. Девственность Анны сопротивлялась изо всех сил, а провисшая сетка кровати еще больше затрудня­ла всю операцию. Раздеваться мы не решались и практикова­лись в полном облачении, если не считать ее шерстяных пан­талон. Мы были беспечны, но осторожны. Однако как-то раз храбрая и хитрая Анна предложила устроиться на полу перед печью (она видела такую сцену в каком-то фильме). Мы разо­жгли печь, напихав в нее полешек и газет, сорвали с себя ме­шавшую одежду, Анна кричала и смеялась, а я погружался в таинственную глубину. Анна вскрикнула (ей было больно), но меня не отпустила. Я добросовестно пытался высвободиться. Она плакала, лицо ее было мокро от слез и соплей, мы целова­лись сжатыми губами. «Я забеременела, — шептала Анна, — я знаю, что забеременела». Она смеялась и плакала, а меня охва­тил леденящий ужас, я пытался привести ее в себя: «Тебе на­до пойти и помыться, вымыть ковер». В крови мы были оба,

ковер тоже.

В этот момент в прихожей открылась дверь, и на пороге комнаты появилась мать Анны. Пока Анна, сидя на полу, на­тягивала панталоны и старалась запихать в рубашку свою ог­ромную грудь, я всячески тянул вниз свитер, дабы закрыть пятно на брюках.

Фру Линдберг, закатив мне оплеуху, схватила за ухо и протащила два раза по комнате, потом остановилась, дала еще одну оплеуху и, грозно улыбаясь, сказала, чтобы я, дьявол ме­ня задери, поостерегся наградить ее дочь ребенком. «В осталь­ном же занимайтесь чем хотите, только меня не впутывайте». Проговорив это, она повернулась ко мне спиной и с грохотом захлопнула за собой дверь.

Я не любил Анну, ибо там, где я жил и дышал, не было любви. Наверняка в детстве я купался в любви, но теперь за­был ее вкус. Я не любил никого и ничего, меньше всего самого себя. Чувства Анны, возможно, были в меньшей степени разъ­едены ржавчиной. У нее был кто-то, кого она могла обнимать, целовать, с кем могла играть — беспокойная, капризная, злая кукла, которая беспрерывно говорила и говорила, иногда за-

бавно, иногда глупо или настолько наивно, что возникало со­мнение — а правда ли ему четырнадцать лет. Иногда он отка­зывался идти рядом с ней по улице под тем предлогом, что она чересчур толстая, а он чересчур худой, и они смешно выглядят вместе.

Порой, когда гнет пасторского дома становился совсем не­выносимым, я прибегал к кулакам, Анна давала сдачи, и хотя силы наши были равны, я был злее, поэтому драки зачастую кончались ее слезами и моим уходом. Потом мы всегда мири­лись. Один раз я поставил ей синяк под глазом, другой — раз­бил губу. Анне доставляло удовольствие щеголять своими си­няками в школе. На вопрос, кто ее избил, она отвечала г— любовник, чем вызывала всеобщий смех, ибо никто не верил, что пасторский сынок, этот тощий заика, способен на подоб­ные взрывы мужественности и темперамента.

Однажды в воскресенье перед мессой Анна позвонила и заорала, что Палле убивает ее мать. Я ринулся на выручку, Ан­на открыла дверь, и в ту же минуту, оглушенный сильнейшим ударом в лицо, рухнул на галошную полку. Рыжий коммивоя­жер, в ночной рубахе и носках, расправлялся с матерью и до­черью, вопя, что укокошит всех нас, с него хватит вранья, ему надоело содержать шлюху и шлюхину дочь. Руки его сомкну­лись на горле старшей из женщин. Лицо ее побагровело, рот широко раскрылся. Мы с Анной пытались оторвать его от ма­тери. В конце концов Анна кинулась в кухню, схватила нож и пригрозила зарезать его. Он тут же отпустил мать и еще раз ударил меня в лицо. Я ответил, но промахнулся. После чего он молча оделся, нахлобучил набекрень котелок, сунул руки в ру­кава черного пальто, бросил на пол ключ от подъезда и исчез.

Мама Анны угостила нас кофе с бутербродами, в дверь по­звонил сосед, поинтересовался, что случилось. Анна, затащив меня к себе в комнату, осмотрела мои рану — от переднего зу­ба откололся маленький кусочек (я пишу это и трогаю языком щербинку).

Все, что произошло, было интересно, но нереально. Вооб­ще, происходившее вокруг напоминало бессвязные обрывки фильма, отчасти непонятные или же скучные. Я с удивлением обнаружил, что хотя мои органы чувств регистрировали внеш­нюю действительность, но посылаемые ими импульсы не за­трагивали сами чувства, жившие в замкнутом пространстве и использовавшиеся по приказу, но никогда спонтанно. Действи­тельность моя раздвоилась настолько, что потеряла сознание.

Я присутствовал при драке в запущенной квартире на Нюбругатан, ибо помню каждое мгновение, каждое движение, крики и реплики, блики света с другой стороны улицы на ок­не, запах чада, грязи, помаду на липких рыжих волосах муж­чины. Я помню все вместе и каждую деталь по отдельности. Но чувства не подключены к внешним впечатлениям. Был ли я испуган, зол, смущен, преисполнен любопытства или же просто бился в истерике? Не знаю.

Сегодня, подводя итоги, я знаю, что потребовалось более сорока лет, прежде чем мои чувства, запертые в непроницае­мом пространстве, смогли выйти на свободу. Я существовал воспоминаниями о чувствах, неплохо умел их воспроизво­дить, но спонтанное их выражение никогда не бывало спон­танным, между интуитивным переживанием и его чувствен­ным выражением всегда существовал зазор в тысячную долю секунды.

Сегодня, когда мне представляется, будто я более или ме­нее выздоровел, очень хотелось бы знать, изобретен ли уже или будет когда-нибудь изобретен прибор, способный изме­рить и выявить невроз, который так эффективно-издеватель­ски упредил иллюзорную нормальность.

Анна была приглашена на мое пятнадцатилетие, отмечав­шееся в желтом доме на Смодаларё. Ее поместили в одну из мансард вместе с моей сестрой. На восходе солнца я разбудил ее, мы потихоньку спустились к бухте, сели в лодку и поплы­ли к Юнгфруфьёрден, мимо Рэдудд и Стендёррен. Лодка вы­шла в открытое море, и мы попали в замерший, блистающий на солнце мир, в ленивую зыбь Балтийского моря, беззвучно катящего свои утренние воды от Утэ к Даларё.

Домой мы поспели вовремя — к завтраку и вручению по­дарков. У нас сгорели плечи и спины, губы стянуло от соли, глаза почти ослепли от света.

Прожив вместе более полугода, мы впервые увидели друг друга обнаженными.

* * *

В то лето, когда мне исполнилось шестнадцать, меня от­правили в Германию в качестве Austauschkind*. Это означало, что шесть недель я буду жить в немецкой семье, где был маль-

* Здесь — школьник, выезжающий по обмену в другую страну (нем.).

чик моего возраста, который потом в свою очередь поедет на летние каникулы со мной в Швецию и проживет у нас такое же время.

Я попал в пасторскую семью, обитавшую в маленьком ме­стечке Хайна между Веймаром и Айзенахом в Тюрингии. Де­ревушка, окруженная зажиточными поселениями, располага­лась в ложбине. Между домами извивалась ленивая мутная речушка. В деревне имелись также внушительных размеров церковь, площадь с памятником жертвам войны и автобусная станция.

Семья была большая: шестеро сыновей, три дочери, пас­тор, его жена и престарелая родственница — дьяконица, или dienende Schwester*. Усатая, обильно потевшая старуха желез­ной рукой правила семейством. Глава семьи — хрупкий муж­чина с козлиной бородкой, добрыми голубыми глазами, ват­ными затычками в ушах — ходил в надвинутом на лоб черном берете. Он был начитан и музыкален, играл на нескольких ин­струментах и обладал мягким тенором. Жена, помятая жиз­нью, покорная толстуха, пребывала чаще всего на кухне. Ино­гда она застенчиво похлопывала меня по щеке, может быть, как бы прося прощение за их бедность.

Мой товарищ Ханнес точно сошел со страниц национал-социалистического пропагандистского журнала: рослый блон­дин с голубыми глазами, бодрой улыбкой, крошечными уша­ми и первыми признаками растительности на лице. Мы оба прилагали всяческие усилия, чтобы понять друг друга, но это оказалось не так-то просто — мой немецкий был результатом тогдашней грамматической методы обучения: учебные планы не предусматривали возможность разговора на данном языке.

Дни тянулись тягостно. В семь часов дети отправлялись в школу, и я оставался один на один со старшими. Читал, бродил по окрестностям, тосковал по дому, но предпочитал сидеть в кабинете пастора или сопровождать его, когда он навещал паству. Пастор ездил на допотопной развалюхе с откидным верхом, в перегретом неподвижном воздухе висе­ла дорожная пыль, кругом расхаживали жирные, злобные гуси.

Я спросил пастора, надо ли мне тоже вытягивать руку и говорить «хайль Гитлер», на что он ответил: «Lieber Ingmar,

* Здесь — сестра-прислужница. Женщина, занимающаяся церковной бла­готворительной деятельностью (нем.).

das wird als mehr als eine Höflichkeit betrachtet»*. Я вытянул ру­ку и произнес: «Хайль Гитлер!» — Показалось смешно.

Вскоре Ханнес предложил мне пойти с ним в школу, поси­деть на уроках. Хрен редьки не слаще, но я все-таки выбрал школу, находившуюся в местечке покрупнее в нескольких ки­лометрах от Хайны, преодолевавшихся на велосипеде.

Меня приняли с преувеличенной сердечностью и разре­шили сидеть рядом с Ханнесом. В просторном, запущенном классе царил влажный холод, несмотря на летнюю жару за вы­сокими окнами. Был урок Religionskunde**, однако на партах лежала гитлеровская «Майн Кампф». Учитель читал что-то из газеты, называвшейся «Der Sturmer»***. Помню лишь одну фразу, которая показалась мне странной, — учитель то и дело деловито повторял: «Von den Juden vergiftet»*** *. Позднее я по­просил объяснить, о чем шла речь. Ханнес засмеялся: «Ach, Ingmar, das allés ist nicht fur Ausländer!»*** **.

В воскресенье семейство отправлялось на мессу. Пропове­ди пастора удивляли меня — он ссылался не на Евангелие, а на «Майн Кампф». После богослужения пили кофе в приходском доме. На многих была форма, и я получил возможность неод­нократно вытягивать руку и говорить «хайль Гитлер».

Пасторские дети все состояли в какой-нибудь организа­ции: мальчики — в Гитлерюгенд, девочки — в «Bund Deutscher Mädel»*** ***. После обеда проводилась военная подготовка — с лопатами вместо ружей — или спортивные занятия на стадио­не, вечерами мы слушали лекции, сопровождавшиеся показом фильмов, или пели и танцевали. Умудрялись купаться в ре­чушке — дно было илистое, а вода воняла. В примитивной умывальне, где не было ни горячей воды, ни других удобств, сушились на веревке девчоночьи гигиенические прокладки, связанные крючком из толстых хлопчатобумажных ниток.

В Веймаре проводился День партии — грандиозное меро­приятие во главе с Гитлером. В пасторском доме царила сума­тоха, стирали и гладили рубашки, чистили сапоги и ремни. Молодежь отправилась в путь на рассвете. Я со взрослыми должен был приехать позже, на машине. Семейство не скрыва-

Дорогой Ингмар, это следует рассматривать просто как вежливость (нем.).

* Истории религии (нем.).

** «Буря» (нем.).

*** Отравлено евреями (нем.).

**** Ах, Иигмар, это не для иностранцев! (нем.).

***** «Союз немецких девушек» (нем.).

ло гордости, получив билеты поблизости от почетной трибу­ны. Кто-то пошутил, что причиной столь выгодного размеще­ния было мое присутствие.

В это беспокойное утро раздался телефонный звонок. Зво­нили из дома. В трубке я услышал далекий звучный голос те­ти Анны: со своим беспредельным богатством она могла поз­волить себе такой дорогостоящий разговор. Она и не думала торопиться и лишь спустя долгое время подошла к цели свое­го звонка. Тетя Анна сказала, что в Веймаре живет ее подруга, она замужем за директором банка, и когда она, тетя Анна, уз­нала от матери, что я живу поблизости, то она, тетя Анна, не­медленно позвонила этой своей подруге и предложила, чтобы я нанес им визит. Затем тетя Анна, поговорив с пастором на хорошем немецком языке, снова попросила меня к телефону и сообщила, как ей приятно, что я смогу повидать ее подругу и подругиных прелестных детей.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: