– Послушай, Марко. Я ведь тебе еще об одном не говорил. Мне в будущем месяце непременно нужно восемьдесят дукатов, потому что я – видишь ли? – занял... Э, да не смотри ты на меня такими глазами...
– У кого заняли?
– У менялы Арнольдо.
Марко отчаянно всплеснул руками; рыжий хохол его так и затрясся.
– У менялы Арнольдо! Ну, поздравляю, нечего сказать, – удружили! Да знаете ли вы, что это такая бестия, что хуже всякого жида и мавра. Креста на нем нет! Ах, учитель, учитель, что вы наделали! И как же вы мне не сказали?..
Леонардо опустил голову.
– Деньги, Марко, до зарезу нужны были. Уж ты на меня не сердись...
И, немного помолчав, прибавил с боязливым и жалобным видом:
– Принеси‑ка счета, Марко. Может быть, что‑нибудь и придумаем?..
Марко был убежден, что ничего они не придумают, но, так как иначе нельзя было успокоить учителя, как истощив до конца его внезапную и мимолетную тревогу, покорно пошел за счетами.
Увидав их издали, Леонардо болезненно сморщился и с таким выражением взглянул на знакомую толстую книгу в зеленом переплете, с каким человек смотрит на собственную зияющую рану.
Они погрузились в вычисления, в которых великий математик делал ошибки в сложении и вычитании. Порой вдруг вспоминал о потерянном счете нескольких тысяч дукатов, искал его, рылся в шкатулках, ящиках, пыльных кипах бумаг, но, вместо того, находил ненужные, грошовые, старательно, собственною рукою переписанные счета, например, за плащ Салаино:
Серебряной парчи......................... 15 лир 4 сольди
Алого бархата на отделку.............. 9 «
Шнурков..................................... – 9 сольди
Пуговиц...................................... – 12 «
Злобно рвал их и бросал клочки под стол, ругаясь.
Джованни наблюдал за выражением человеческой слабости в лице учителя и, вспоминая слова одного из поклонников Леонардо: «Новый бог Гермес Трисмегист соединился в нем с новым титаном Прометеем», – думал с улыбкою:
|
«Вот он – не бог, не титан, а такой же, как все, человек. И чего я боялся его? О, бедный, милый!»
Х
Прошло два дня, и случилось то, что предвидел Марко: Леонардо так забыл о деньгах, как будто никогда не думал о них. Уже на следующий день попросил три флорина для покупки допотопной окаменелости с таким беззаботным видом, что Марко не имел духу огорчить его отказом и дал ему три флорина из собственных денег, отложенных для матери.
Казначей, несмотря на просьбы Леонардо, все еще не заплатил жалованья: в это время сам герцог нуждался в деньгах для громадных приготовлений к войне с Францией.
Леонардо занимал у всех, у кого можно было занять, даже у собственных учеников.
И памятника Сфорца не давал ему окончить герцог. Глиняное изваяние, форма с железным остовом, запруда для жидкого металла, горн, плавильные печи – все было готово. Но когда художник представил счет за бронзу, Моро испугался, даже разгневался и отказал ему в свидании.
В двадцатых числах ноября 1498 года, доведенный нуждой до последней крайности, написал он письмо герцогу. В бумагах Леонардо остался черновой набросок этого письма – отрывочного, бессвязного, похожего на лепет человека, одолеваемого стыдом, не умеющего просить:
«Синьор, зная, что ум Вашего Высочества поглощен более важными делами, но вместе с тем боясь, чтобы молчание мое не было причиной гнева всемилостивейшего покровителя моего, дерзаю напомнить о моих маленьких нуждах и об искусствах, осужденных на безмолвие...
|
...В течение двух лет не получаю жалованья...
...Другие лица, находящиеся на службе Вашей Светлости, имея посторонние доходы, могут ждать, но я, с моим искусством, которое, впрочем, желал бы покинуть для более выгодного...
...Жизнь моя к услугам Вашего Высочества, и я нахожусь в постоянной готовности повиноваться...
...О памятнике ничего не говорю, ибо знаю времена...
...Прискорбно мне, что вследствие необходимости зарабатывать себе пропитание, я вынужден прерывать работу и заниматься пустяками. Я должен был кормить 6 человек в продолжение 56 месяцев, а у меня было только 50 дукатов...
...Недоумеваю, на что бы я мог употребить мои силы...
...Думать о славе или о хлебе насущном?..»
XI
Однажды в ноябре, вечером, после дня, проведенного в хлопотах у щедрого вельможи Гаспаре Висконти, у менялы Арнольдо, у палача, который требовал денег за два трупа беременных женщин, грозя доносом Святейшей Инквизиции в случае неуплаты, Леонардо усталый вернулся домой и сначала прошел в кухню, чтобы высушить платье, потом, взяв ключ у Астро, направился в рабочую комнату; но, подойдя к ней, услышал за дверями разговор.
«Двери заперты, – подумал он. – Что это значит? Уж не воры ли?»
Прислушался, узнал голоса учеников, Джованни, Чезаре, и догадался, что они рассматривают тайные бумаги его, которых он никому никогда не показывал. Хотел отпереть дверь, но вдруг представилось ему, какими глазами, застигнутые врасплох, они посмотрят на него, и ему сделалось стыдно за них. Крадучись на цыпочках, краснея и озираясь, как виноватый, отошел от двери и, пройдя мастерскую, с другого конца ее, притворным громким голосом, так, чтобы они не могли не услышать, крикнул:
|
– Астро! Астро! Дай свечу! Куда вы все запропастились? Андреа, Марко, Джованни, Чезаре!
Голоса в рабочей комнате умолкли. Что‑то зазвенело, как будто упавшее стекло разбилось. Стукнула рама. Он все еще прислушивался, не решаясь войти. В душе его была не злоба, не горе, а скука и отвращение.
Он не ошибся: забравшись в комнату через окно со двора, Джованни и Чезаре рылись в ящиках рабочего стола его, рассматривая тайные бумаги, рисунки, дневники.
Бельтраффио с бледным лицом держал зеркало. Чезаре, наклонившись, читал по отражению в зеркале обратное письмо Леонардо:
– «Laude del Sole» – «Хвала Солнцу».
– «Я не могу не упрекнуть Эпикура, утверждавшего, будто бы величина Солнца в действительности такова, какой она кажется; удивляюсь Сократу, который, унижая столь великое светило, говорил, будто бы оно лишь раскаленный камень. И я хотел бы иметь слова достаточно сильные для порицания тех, кто обоготворение Человека предпочитает обоготворению Солнца...»
– Пропустить? – спросил Чезаре.
– Нет, прошу тебя, – молвил Джованни, – читай все до конца.
– «Поклоняющиеся богам в образах человеческих, – продолжал Чезаре, – весьма заблуждаются, ибо человек, даже если бы он был величиною с шар земной, казался бы менее самой ничтожной планеты, едва заметной точки во вселенной. К тому же все люди подвержены тлению...» Странно! – удивился Чезаре. – Как же так? Солнцу поклоняется, а Того, Кто смертью смерть победил, точно не бывало!..
Он перевернул страницу.
– А вот еще, – слушай. «Во всех концах Европы будут плакать о смерти Человека, умершего в Азии».
– Понимаешь?
– Нет, – прошептал Джованни.
– Страстная Пятница, – объяснил Чезаре. «О, математики, – читал он далее, – пролейте же свет на это безумие. Дух не может быть без тела, и там, где нет плоти, крови, костей, языка и мускулов, – не может быть ни голоса, ни движения». Тут нельзя разобрать, зачеркнуто. А вот конец: «Что же касается до всех других определений духа, я предоставляю их святым отцам, учителям народа, знающим по наитию свыше тайны природы». Гм, не поздоровилось бы мессеру Леонардо, если бы эти бумажки попали в руки святых отцов‑инквизиторов... А вот опять пророчество: «Ничего не делая, презирая бедность и работу, люди будут жить в роскоши в зданиях, подобных дворцам, приобретая сокровища видимые ценою невидимых и уверяя, что это лучший способ быть угодным Богу». Индульгенции! – разгадал Чезаре. – А ведь на Савонаролу похоже! Папе камень в огород... «Умершие за тысячу лет будут кормить живых». Вот уж этого не понимаю. Что‑то мудрено... А впрочем, – да, да, конечно! «Умершие за тысячу лет» – мученики и святые, именем которых монахи собирают деньги. «Говорить будут с теми, кто, имея уши, не слышит, зажигать лампады перед теми, кто, имея очи, не видит». Иконы. «Женщины станут признаваться мужчинам во всех своих похотях, в тайных постыдных делах». Исповедь. Как тебе нравится, Джованни? А? Удивительный человек! Ну подумай только, для кого измышляет он эти загадки? И ведь злобы настоящей нет в них. Так только – забава, игра в кощунство!..
Перевернув еще несколько листов, он прочел:
– «Многие, торгуя мнимыми чудесами, обманывают бессмысленную чернь, и тех, кто разоблачает обманы их, – казнят». Это, должно быть, об огненном поединке брата Джироламо и о науке, которая разрушает веру в чудеса.
Отложил тетрадь и взглянул на Джованни.
– Будет, что ли? Каких еще доказательств? Кажется, ясно?..
Бельтраффио покачал головой:
– Нет, Чезаре, это все не то... О, если бы найти такое место, где он говорит прямо!..
– Прямо? Ну нет, брат, этого не жди! Такая уж природа: все – надвое, все лукавит да виляет, как женщина. Недаром любит загадки. Поди‑ка, слови его! Да он и сам себя не знает. Сам для себя – величайшая загадка!
«Чезаре прав, – подумал Джованни. – Лучше явное кощунство, чем эти насмешки, эта улыбка Фомы неверного, влагающего пальцы в язвы Господа...»
Чезаре указал ему на рисунок оранжевым карандашом на синей бумаге – маленький, затерянный среди машин и вычислений, изображавший Деву Марию с Младенцем в пустыне; сидя на камне, чертила Она пальцем на песке треугольники, круги и другие фигуры: Матерь Господа учила Сына геометрии – источнику всякого знания.
Долго рассматривал Джованни странный рисунок. Ему захотелось прочесть надпись под ним. Он приблизил зеркало. Чезаре взглянул на отражение и едва успел разобрать три первые слова: «необходимость – вечная наставница», – как из мастерской послышался голос Леонардо:
– Астро! Астро! Дай свечу! Куда вы все запропастились? Андреа, Марко, Джованни, Чезаре!
Джованни вздрогнул, побледнел и выронил зеркало. Оно разбилось.
– Дурная примета! – усмехнулся Чезаре.
Как пойманные воры, заторопились они, сунули бумаги в ящик, подобрали осколки зеркала, открыли окно, вскочили на подоконник и слезли на двор, цепляясь за водосточную трубу и толстые ветви обвивавших стену дома виноградных лоз. Чезаре сорвался, упал и едва не вывихнул ногу.
XII
В этот вечер Леонардо не находил обычной отрады в математике. То вставал и ходил по комнате, то садился, начинал рисунок и тотчас же бросал его; в душе его была неясная тревога, как будто он должен был что‑то решить и не мог. Мысль упорно возвращалась к одному.
Он думал о том, как Джованни Бельтраффио бежал к Савонароле, потом опять вернулся и на время успокоился, всецело предавшись искусству. Но после злополучного огненного поединка и особенно с того дня, как в Милан пришла весть о гибели пророка, – сделался еще более жалким, потерянным.
Учитель видел, как он страдает, хочет и не может уйти от него, угадывал борьбу, происходившую в сердце ученика, слишком глубоком, чтобы не чувствовать, – слишком слабом, чтобы победить свои собственные противоречия. Иногда казалось Леонардо, что надо оттолкнуть Джованни от себя, прогнать, чтобы спасти, но сделать это не хватало духу.
«Если бы я знал, чем помочь ему», – думал художник.
Он усмехнулся горькой усмешкой.
«Сглазил я, испортил его! Должно быть, правду люди говорят: дурной глаз у меня...»
Поднявшись по крутым ступеням темной лестницы, постучался в дверь и, когда ему не ответили, приотворил ее.
В тесной келье был сумрак. Слышалось, как дождь стучит по крыше и шумит осенний ветер. Лампада мерцала в углу перед Мадонной. Черное Распятие висело на белой стене. Бельтраффио лежал на постели ничком, одетый, неловко свернувшись, как больные дети, поджав колени и спрятав лицо в подушку.
– Джованни, ты спишь? – сказал учитель.
Бельтраффио вскочил, слабо вскрикнул и посмотрел на Леонардо безумными, широко открытыми глазами, выставив руки вперед, с выражением того бесконечного ужаса, который был в глазах Майи.
– Что с тобой, Джованни? Это я...
Бельтраффио как будто очнулся и медленно провел рукой по глазам:
– Ах, это вы, мессер Леонардо... А мне показалось... Я видел страшный сон... Так это вы, – посмотрел он на него исподлобья, пристально, словно все еще не доверяя.
Учитель присел на край постели и положил ему на лоб свою руку.
– У тебя жар. Ты болен. Зачем ты не сказал мне?..
Джованни отвернулся было, но вдруг опять посмотрел на Леонардо, – углы губ его опустились, дрогнули, и, сложив руки с мольбой, он прошептал:
– Учитель, прогоните меня!.. А то я сам не уйду, а мне у вас оставаться нельзя, потому что я... да, да... я перед вами подлый человек... изменник!..
Леонардо обнял и привлек его к себе.
– Что ты, мальчик мой? Господь с тобою! Разве я не вижу, как ты мучишься? Если ты думаешь, что в чем‑нибудь виноват передо мною, я прощаю тебе все: может быть, и ты когда‑нибудь простишь меня...
Джованни тихо поднял на него большие, удивленные глаза и вдруг, с неудержимым порывом, прижался к нему, спрятал лицо свое на груди его, в мягкой, как шелк, бороде.
– Если я когда‑нибудь, – лепетал он сквозь рыдания, которые потрясали все его тело, – если я уйду от вас, учитель, не думайте, что я вас не люблю! Я и сам не знаю, что со мной... Такие у меня страшные мысли, точно я с ума схожу... Бог меня покинул... О, только не думайте, – нет, я люблю вас больше всего на свете, больше, чем отца моего фра Бенедетто! Никто не может вас так любить, как я!..
Леонардо, с тихою улыбкою, гладил его по голове, по щекам, мокрым от слез, и утешал, как ребенка:
– Ну, полно, полно, перестань! Разве я не знаю, что ты меня любишь, мальчик мой бедный, глупенький... А ведь это опять, должно быть, Чезаре наговорил тебе? – прибавил он. – И зачем ты слушаешь его? Он умный и тоже бедный – любит меня, хотя думает, что ненавидит. Он не понимает многого...
Джованни вдруг затих, перестал плакать, заглянул в глаза учителя странным, испытующим взором и покачал головой:
– Нет, – произнес он медленно, как бы с трудом выговаривая слова, – нет, не Чезаре. Я сам... и не я, а он...
– Кто он? – спросил учитель.
Джованни крепче прижался к нему; глаза его опять расширились от ужаса.
– Не надо, – проговорил он чуть слышно, – прошу вас... не надо о нем...
Леонардо почувствовал, как он дрожит в его объятиях.
– Послушай, дитя мое, – произнес он тем строгим, ласковым и немного притворным голосом, которым врачи говорят с больными, – я вижу, у тебя есть что‑то на сердце. Ты должен сказать мне все. Я хочу знать все, Джованни, слышишь? Тогда и тебе будет легче.
И, подумав, прибавил:
– Скажи мне, о ком ты сейчас говорил?
Джованни боязливо оглянулся, приблизил губы свои к самому уху Леонардо и прошептал задыхающимся шепотом:
– О вашем двойнике.
– О моем двойнике? Что это значит? Ты видел во сне?
– Нет, наяву...
Леонардо посмотрел на него пристально, и на одно мгновение показалось ему, что Джованни бредит.
– Ведь вы, мессер Леонардо, ко мне сюда не заходили третьего дня, во вторник, ночью?
– Не заходил. Но разве ты сам не помнишь?
– Нет, я‑то помню... Ну так вот, видите, учитель, – теперь значит, уже наверное, это был он!..
– Да откуда ты взял, что у меня двойник? Как это случилось?
Леонардо чувствовал, что самому Джованни хочется рассказать, и надеялся, что признание облегчит его.
– Как случилось? А вот как. Пришел он ко мне так же, как вы сегодня, в этот самый час, и тоже сел на край постели, как вы теперь сидите, и все говорил и делал, как вы, и лицо у него, как ваше лицо, только в зеркале. Он не левша. И сейчас же я подумал, что, может быть, это – не вы; и он знал, что я это думаю, но виду не подал, – притворился, будто мы оба ничего не знаем. Только, уходя, обернулся ко мне и говорит: «А ты, Джованни, никогда не видел моего двойника? Если увидишь, не бойся». Тут я все понял...
– И ты до сих пор веришь, Джованни?
– Как же не верить, когда я видел его, вот как вас теперь вижу?.. И он говорил со мной...
– О чем?
Джованни закрыл лицо руками.
– Лучше скажи, – произнес Леонардо, – а то будешь думать и мучиться.
– Нехорошее, – молвил Бельтраффио и с безнадежною мольбою взглянул на учителя, – ужасное говорил он! Будто бы все в мире – одна механика, будто бы все – как этот страшный паук, с вертящимися лапами, который он... то есть нет, не он, а вы – изобрели...
– Какой паук? Ах да, да, помню. Ты видел у меня рисунок военной машины?
– И еще говорил он, – продолжал Джованни, – будто бы то самое, что люди называют Богом, есть вечная сила, которою движется страшный паук, со своими железными, окровавленными лапами, и что ему все равно – правда или неправда, добро или зло, жизнь или смерть. И нельзя его умолить, потому что он – как математика: дважды два не может быть пять...
– Ну хорошо, хорошо. Не мучь себя. Довольно. Я уж знаю...
– Нет, мессер Леонардо, погодите, вы еще не знаете всего. Вы только послушайте, учитель! Он говорил, что и Христос напрасно пришел – умер и не воскрес, смертью смерть не победил – истлел в гробу. И когда он это сказал, я заплакал. Он меня пожалел и стал утешать: не плачь, говорит, мальчик мой бедный, глупенький, – нет Христа, но есть любовь; великая любовь – дочь великого познания; кто знает все, тот любит все... Видите, вашими, все вашими словами! Прежде, говорит, была любовь от слабости, чуда и незнания, а теперь – от силы, истины и познания, ибо змий не солгал: вкусите от Древа Познания и будете как боги. И после этих слов его я понял, что он – от дьявола, и проклял его, и он ушел, но сказал, что вернется...
Леонардо слушал с таким любопытством, как будто это был уже не бред больного. Он чувствовал, как взор Джованни, теперь почти спокойный, обличительный, проникает в самую тайную глубину сердца его.
– И всего страшнее, – прошептал ученик, медленным движением отстраняясь от учителя и глядя на него в упор остановившимся, пронзительным взором, – всего отвратительнее было то, что он улыбался, когда все это мне говорил, улыбался, ну да, да... совсем как вы теперь... как вы!..
Лицо Джованни вдруг побелело, перекосилось, и, оттолкнув Леонардо, он закричал диким, сумасшедшим криком:
– Ты... ты... опять!.. Притворился... Именем Бога... сгинь, сгинь, пропади, окаянный!..
Учитель встал и молвил, посмотрев на него властным взором:
– Бог с тобою, Джованни! Я вижу, что в самом деле лучше тебе уйти от меня. Помнишь, сказано в Писании: боящийся в любви не совершен. Если бы ты любил меня совершенною любовью, то не боялся бы – понял бы, что все это – бред и безумие, что я не такой, как думают люди, что нет у меня двойника, что я, может быть, верую во Христа моего и Спасителя более тех, кто называет меня слугою Антихриста. Прости, Джованни! Господь да сохранит тебя. Не бойся, – двойник Леонардо к тебе уже никогда не вернется...
Голос его дрогнул от бесконечной, безгневной печали. Он встал, чтобы уйти.
«Так ли это? Правду ли я ему говорю?» – подумал он и в то же мгновение почувствовал, что, если ложь необходима, чтобы спасти его, он готов солгать.
Бельтраффио упал на колени, целуя руки учителя.
– Нет, нет, я не буду!.. Я знаю, что это безумие... Я верю вам... Вот увидите, я прогоню от себя эти страшные мысли... только простите, простите, учитель, не покидайте меня!..
Леонардо взглянул на него с неизъяснимою жалостью и, наклонившись, поцеловал в голову.
– Ну, смотри же, помни, Джованни, – ты мне обещал. А теперь, – прибавил уже обычным спокойным голосом, – пойдем скорее вниз. Здесь холодно. Я больше не пущу тебя сюда, пока ты совсем не поправишься. Кстати, есть у меня спешная работа: ты мне поможешь.
XIII
Он повел его в спальню, рядом с мастерскою, раздул огонь в очаге и, когда пламя затрещало, сказал, что ему нужно приготовить доску для картины.
Леонардо надеялся, что работа успокоит больного.
Так и случилось. Мало‑помалу Джованни увлекся. С видом сосредоточенным, как будто это было самое любопытное и важное дело, помогал учителю пропитывать доску ядовитым раствором для предохранения от червоточины – водкою с двусернистым мышьяком и сулемою. Потом стали они наводить первый слой паволоки, заделывая пазы и щели алебастром, кипарисовым лаком, мастикою, ровняя шероховатости плоским железным скребком. Дело, как всегда, спорилось, кипело и казалось игрою в руках Леонардо. В то же время давал он советы, учил, как вязать кисти, начиная от самых толстых, жестких, из свиной щетины в свинцовой оправе, кончая самыми тонкими и мягкими, из беличьих волос, вставленных в гусиное перо; или как для того, чтобы потрава скорее сохла, следует прибавлять к ней венецианской яри с красной железистой охрой.
По комнате распространился приятный, напоминавший о работе, летуче‑свежий запах скипидара и мастики. Джованни изо всей силы втирал в доску замшевою тряпочкою горячее льняное масло. Ему сделалось жарко. Озноб совсем прошел.
На минуту остановившись, чтобы перевести дух, с раскрасневшимся лицом, оглянулся на учителя.
– Ну, ну, скорее, не зевай! – торопил Леонардо. – Простынет, так не впитается.
И, выгнув спину, расставив ноги, плотно сжав губы, Джованни с новым усердием продолжал работу.
– Что, как ты себя чувствуешь? – спросил Леонардо.
– Хорошо, – ответил Джованни с веселой улыбкой.
Собрались и другие ученики в этот теплый, светлый угол громадного кирпичного, покрытого бархатисто‑черной сажей ломбардского очага, откуда приятно было слушать вой ветра и шум дождя. Пришел озябший, но как всегда беспечный Андреа Салаино, одноглазый циклоп кузнец, Зороастро да Перетола, Джакопо и Марко д’Оджоне. Лишь Чезаре де Сесто, по обыкновению, не было в их дружеском кружке.
Отложив доску, чтобы дать ей просохнуть, Леонардо показал им лучший способ добывания чистого масла для красок. Принесли большое глиняное блюдо, где отстоявшееся тесто орехов, моченных в шести переменах воды, выделило белый сок, с густым, всплывшим на поверхности, слоем янтарного жира. Взяв хлопчатой бумаги и скрутив из нее длинные косицы, наподобие лампадных светилен, одним концом опустил он их в блюдо, другим – в жестяную воронку, вставленную в горлышко стеклянного сосуда. Впитываясь в хлопчатую бумагу, масло стекало в сосуд золотисто‑прозрачными каплями.
– Смотрите, смотрите, – восхищался Марко, – какое чистое! А у меня всегда муть, сколько ни процеживаю.
– Должно быть, ты верхней кожицы с орехов не снимаешь, – заметил Леонардо, – она потом на полотне выступает, и краски от нее чернеют.
– Слышите? – торжествовал Марко. – Величайшее произведение искусства от этакой дряни – от ореховой шелухи погибнуть может! А вы еще смеетесь, когда я говорю, что правила должно соблюдать с математическою точностью...
Ученики, внимательно следившие за приготовлением масла, в то же время болтали и шалили. Несмотря на поздний час, спать никому не хотелось, и, не слушая ворчания Марко, дрожавшего над каждым поленом, то и дело подбрасывали дров. Как иногда бывает в таких неурочных собраниях, всеми овладела безотчетная веселость.
– Давайте рассказывать сказки! – предложил Салаино и первый представил в лицах новеллу о священнике, который в Страстную субботу ходил по домам и, зайдя в мастерскую живописца, окропил святой водою картины. «Зачем ты это сделал?» – спросил его художник. «Затем, что желаю тебе добра, ибо сказано: сторицею воздастся вам свыше за доброе дело». Живописец промолчал; но, когда патер ушел, подстерег его, вылил ему на голову из окна чан холодной воды и крикнул: «Вот тебе сторицею свыше за добро, которое ты мне сделал, испортив мои картины!»
Посыпались новеллы за новеллами, выдумки за выдумками – одна нелепее другой. Все утешались несказанно, но более всех Леонардо.
Джованни любил наблюдать, как он смеется: в это время глаза его суживались, делались как щелки, лицо принимало выражение детски простодушное, и, мотая головою, вытирая слезы, проступавшие на глазах, заливался он странным для его большого роста и могущественного телосложения тонким смехом, в котором звучали те же визгливые женские ноты, как и в гневных криках его.
Около полуночи почувствовали голод. Нельзя было лечь, не закусив, тем более что и поужинали впроголодь, ибо Марко держал их в черном теле.
Астро принес все, что было в кладовой: скудные остатки окорока, сыра, десятка четыре маслин и краюху черствого пшеничного хлеба; вина не было.
– Наклонял ли ты бочку как следует? – спрашивали его товарищи.
– Да уж наклонял небось, во все стороны наворачивал: ни капли.
– Ах, Марко, Марко, что же ты с нами делаешь! Как же быть без вина?
– Ну вот, наладили – Марко да Марко. Я‑то чем виноват, коли денег нет?
– Деньги есть, и вино будет! – крикнул Джакопо, подбросив на ладони золотую монету.
– Откуда у тебя, чертенок? Опять украл! Погоди, выдеру я тебя за уши! – погрозил ему пальцем Леонардо.
– Да нет же, мастер, не украл, ей‑богу. Чтоб мне на этом месте провалиться, отсохни язык мой, если я в кости не выиграл!
– Ну, смотри, коли воровским вином нас угостишь...
Сбегав в соседний погребок Зеленого Орла, еще не запертый, так как всю ночь гуляли в нем швейцарские наемники, Джакопо вернулся с двумя оловянными кружками.
От вина сделалось еще веселее. Мальчик разливал его, подобно Ганимеду, высоко держа сосуд, так что красное пенилось розовою, белое – золотистою пеною, и в восхищении при мысли, что он угощает на свои деньги, шалил, дурачился, прыгал, неестественно хриплым голосом, в подражание пьяным гулякам, напевал то удалую песенку монаха‑расстриги:
К черту рясу, куколь, четки!
Хи‑хи‑хи да ха‑ха‑ха –
Ой вы, девушки красотки,
Долго ль с вами до греха! –
то важный гимн из латинской шутовской Обедни Вакху, сочиненной школярами‑бродягами:
Те, кто воду пьет с вином,
Вымокнут, – и верьте,
В пасти ада над огнем
Высушат их черти.
Никогда, казалось Джованни, не едал и не пивал он так вкусно, как за этой нищенской трапезой Леонардо, с окаменелым сыром, черствым хлебом и подозрительным, быть может, воровским вином Джакопо.
Пили за здоровье учителя, за славу его мастерской, за избавление от бедности и друг за друга.
В заключение Леонардо, оглянув учеников, сказал с улыбкой:
– Я слышал, друзья мои, что св. Франциск Ассизский называл уныние худшим из пороков и утверждал, что, если кто желает угодить Богу, тот должен быть всегда веселым. Выпьемте же за мудрость Франциска – за вечное веселье в Боге.
Все немного удивились, но Джованни понял, что хотел сказать учитель.
– Эх, мастер, – укоризненно покачал головою Астро, – веселье, говорите вы; да какое же может быть веселье, пока мы по земле козявками ползаем, как черви могильные? Пусть другие пьют за что угодно, а я – за крылья человеческие, за летательную машину! Как взовьются крылатые люди под облака – тут только и начнется веселье. И чтоб черт побрал всякую тяжесть – законы механики, которые мешают нам...
– Ну нет, брат, без механики далеко не улетишь! – остановил его учитель, смеясь.
Когда все разошлись, Леонардо не отпустил Джованни наверх; помог ему устроить постель у себя в спальне, поближе к потухающим ласковым углям камина, и, отыскав небольшой рисунок, сделанный цветными карандашами, подал ученику.
Лицо юноши, изображенное на рисунке, казалось Джованни таким знакомым, что он сначала принял его за портрет: было сходство и с братом Джироламо Савонаролой, – только, должно быть, в ранние годы юности, и с шестнадцатилетним сыном богатого миланского ростовщика, ненавидимого всеми, старого жида Барукко – болезненным, мечтательным отроком, погруженным в тайную мудрость Каббалы, воспитанником раввинов, по словам их, будущим светилом Синагоги.
Но, когда Бельтраффио внимательнее вгляделся в этого еврейского мальчика, с густыми рыжеватыми волосами, низким лбом, толстыми губами, – он узнал Христа, не так, как узнают Его на иконах, а как будто сам видел, забыл и теперь вдруг вспомнил Его.
В голове, склоненной, как цветок на слишком слабом стебле, в младенчески невинном взоре опущенных глаз было предчувствие той последней скорби на горе Елеонской, когда Он, ужасаясь и тоскуя, сказал ученикам своим: «Душа моя скорбит смертельно» – и отошел на вержение камня, пал на лицо Свое и говорил: «Авва Отче! все возможно Тебе. Пронеси чашу сию мимо Меня. Впрочем, не Моя воля, но Твоя да будет». И еще второй и третий раз говорил: «Отче Мой, если не может чаша сия миновать Меня, чтобы Мне не пить ее, да будет воля Твоя». И, находясь в борении, прилежнее молился, и был пот его подобен каплям крови, падающим на землю.
«О чем Он молился? – подумал Джованни. – Как же просил, чтобы не было того, что не могло не быть, что было Его собственной волею, – для чего Он в мир пришел? Неужели и Он изнемогал, как я, и Он до кровавого пота боролся с теми же страшными двоящимися мыслями?»