Затем потянулись нескончаемые сладости – изваяния из марципанов, фисташек, кедровых орехов, миндаля и жженого сахару, исполненные по рисункам Браманте, Карадоссо и Леонардо, – Геркулес, добывающий золотые яблоки Гесперид, басня Ипполита с Федрою, Вакха с Ариадною, Юпитера с Данаею – весь Олимп воскресших богов.
Никита с детским любопытством глядел на эти чудеса, между тем как Данило Кузьмич, теряя охоту к еде при виде голых бесстыдных богинь, – ворчал себе под нос:
– Антихристова мерзость! Погань языческая!
VI
Начался бал. Тогдашние пляски – Венера и Завр, Жестокая Участь, Купидон – отличались медлительностью, так как платья дам, длинные и тяжелые, не позволяли быстрых движений. Дамы и кавалеры сходились‑расходились с неторопливою важностью, с жеманными поклонами, томными вздохами и сладкими улыбками. Женщины должны были выступать, как павы, плыть, как лебедки. И музыка была тихая, нежная, почти унылая, полная страстным томлением, как песни Петрарки.
Главный полководец Моро, молодой синьор Галеаццо Сансеверино, изысканный щеголь, весь в белом, с откидными рукавами на розовой подкладке, с алмазами на белых туфлях, с красивым, вялым, испитым и женоподобным лицом, очаровывал дам. Одобрительный шепот пробегал в толпе, когда во время танца Жестокая Участь, роняя, как будто нечаянно, на самом деле нарочно, туфлю с ноги или накидку с плеча, продолжал он скользить и кружиться по зале с той «скучающею небрежностью», которая считалась признаком высшего изящества.
Данило Мамыров смотрел, смотрел на него и плюнул!
– Ах ты, шут гороховый!
Герцогиня любила танцы. Но в тот вечер на сердце у нее было тяжело и смутно. Лишь давняя привычка к лицемерию помогала ей разыгрывать роль гостеприимной хозяйки – отвечать на поздравления с Новым годом, на приторные любезности вельмож. Порою казалось ей, что она не вынесет – убежит или заплачет.
|
Не находя себе места, блуждая по многолюдным залам, зашла она в маленький дальний покой, где у весело пылавшего камина разговаривали в тесном кружке молодые дамы и синьоры.
Спросила, о чем они беседуют.
– О платонической любви, ваша светлость, – отвечала одна из дам. – Мессер Антонниотто Фрегозо доказывает, что женщина может целовать в губы мужчину, не нарушая целомудрия, если он любит ее небесною любовью.
– Как же вы это доказываете, мессер Антонниотто? – молвила герцогиня, рассеянно щуря глаза.
– С позволения вашей светлости, я утверждаю, что уста – орудие речи – служат вратами души, и, когда они соединяются в лобзании платоническом, души любовников устремляются к устам, как бы к естественному выходу своему. Вот почему Платон не возбраняет поцелуя, а царь Соломон в «Песни Песней», прообразуя таинственное слияние души человеческой с Богом, говорит: лобзай меня лобзанием уст твоих.
– Извините, мессере, – перебил его один из слушателей, старый барон, сельский рыцарь с честным и грубым лицом, – может быть, я этих тонкостей не разумею, но неужели полагаете вы, что муж, застав жену свою в объятиях любовника, должен терпеть?..
– Конечно, – возразил придворный философ, – сообразно с мудростью духовной любви...
– А как же брак?..
– Ах, Боже мой! Да мы о любви говорим, а не о браке! – перебила хорошенькая мадонна Фиордализа, нетерпеливо пожимая ослепительными голыми плечами.
|
– Но ведь и брак, мадонна, по всем законам человеческим... – начал было рыцарь.
– Законы! – презрительно сморщила Фиордализа свои алые губки. – Как можете вы, мессере, в такой возвышенной беседе упоминать о законах человеческих – жалких созданиях черни, превращающих святые имена любовника и возлюбленной в столь грубые слова, как муж и жена?
Барон только руками развел.
А мессер Фрегозо, не обращая на него внимания, продолжал свою речь о тайнах небесной любви.
Беатриче знала, что при дворе в большой моде непристойнейший сонет этого самого мессера Антонниотто Фрегозо, посвященный красивому отроку и начинавшийся так:
Ошибся царь богов, похитив Ганимеда...
Герцогине сделалось скучно.
Она потихоньку удалилась и перешла в соседнюю залу.
Здесь читал стихи приезжий из Рима знаменитый стихотворец Серафино д’Аквила, по прозвищу Единственный – Unico, маленький, худенький, тщательно вымытый, выбритый, завитой и надушенный человечек с розовым младенческим личиком, томной улыбкой, скверными зубами и маслеными глазками, в которых сквозь вечную слезу восторга мелькала порой плутоватая хитрость.
Увидев среди дам, окружавших поэта, Лукрецию, Беатриче смутилась, чуть‑чуть побледнела, но тотчас оправилась, подошла к ней с обычною ласкою и поцеловала.
В это время появилась в дверях полная, пестро одетая, сильно нарумяненная, уже не молодая и некрасивая дама, державшая платок у носа.
– Что это, мадонна Диониджа? Не ушиблись ли вы? – спросила ее дондзелла Эрмеллина с лукавым участием.
|
Диониджа объяснила, что во время танцев, должно быть от жары и усталости, кровь пошла у нее из носу.
– Вот случай, на который даже мессер Унико едва ли сумел бы сочинить любовные стихи, – заметил один из придворных.
Унико вскочил, выставил одну ногу вперед, задумчиво провел рукой по волосам, закинул голову и поднял глаза к потолку.
– Тише, тише, – благоговейно зашушукали дамы, – мессер Унико сочиняет! Ваше высочество, пожалуйте сюда, здесь лучше слышно.
Дондзелла Эрмеллина, взяв лютню, потихоньку перебирала струны, и под эти звуки поэт торжественно глухим, замирающим голосом чревовещателя проговорил сонет.
Амур, тронутый мольбами влюбленного, направил стрелу в сердце жестокой; но, так как на глазах бога повязка, – промахнулся; и вместо сердца –
Стрела пронзила носик нежный –
И вот в платочек белоснежный
Росою алой льется кровь.
Дамы захлопали в ладоши.
– Прелестно, прелестно, неподражаемо! Какая быстрота! Какая легкость! О, это не чета нашему Беллинчони, который целыми днями потеет над каждым сонетом. Ах, душечка, верите ли, когда он поднял глаза к небу, я почувствовала – точно ветер на лице, что‑то сверхъестественное – даже страшно стало...
– Мессер Унико, не хотите ли рейнского? – суетилась одна.
– Мессер Унико, прохладительные лепешечки с мятой, – предлагала другая.
Его усаживали в кресло, обмахивали веерами.
Он млел, таял и жмурил глаза, как сытый кот.
Потом прочел другой сонет в честь герцогини, в котором говорилось, что снег, пристыженный белизной ее кожи, задумал коварную месть, превратился в лед, и потому‑то недавно, выйдя прогуляться во двор замка, она поскользнулась и едва не упала.
Прочел также стихи, посвященные красавице, у которой не хватало переднего зуба: то была хитрость Амура, который, обитая во рту ее, пользуется этой щелкою, как бойницею, чтобы метать свои стрелы.
– Гений! – взвизгнула одна из дам. – Имя Унико в потомстве будет рядом с именем Данте!
– Выше Данте! – подхватила другая. – Разве можно у Данте научиться таким любовным тонкостям, как у нашего Унико?
– Мадонны, – возразил поэт со скромностью, – вы преувеличиваете. Есть и у Данте большие достоинства. Впрочем, каждому свое. Что касается меня, то за ваши рукоплескания я отдал бы свою славу Данте.
– Унико! Унико! – вздыхали поклонницы, изнемогая от восторга.
Когда Серафино начал новый сонет, где описывалось, как во время пожара в доме его возлюбленной не могли потушить огонь, потому что сбежавшиеся люди должны были заливать водою пламя собственных сердец, зажженное взорами красавицы, – Беатриче наконец не вытерпела и ушла.
Она вернулась в главные залы, велела своему пажу Ричардетто, преданному и даже, как порой казалось ей, влюбленному в нее мальчику, идти наверх, ожидать с факелом у дверей спальни, и, поспешно пройдя несколько ярко освещенных многолюдных комнат, вступила в пустынную, отдаленную галерею, где только стражи дремали, склонившись на копья; отперла железную дверцу, поднялась по темной витой лестнице в громадный сводчатый зал, служивший герцогскою спальнею, находившейся в четырехугольной северной башне замка; подошла со свечою к небольшому, вделанному в толщу каменной стены дубовому ларцу, где хранились важные бумаги и тайные письма герцога, вложила ключ, украденный у мужа, в замочную скважину, хотела повернуть, но почувствовала, что замок сломан, распахнула медные створы, увидела пустые полки и догадалась, что Моро, заметив пропажу ключа, спрятал письма в другое место.
Остановилась в недоумении.
За окнами веяли снежные хлопья, как белые призраки. Ветер шумел – то выл, то плакал. И древнее, страшное, вечное, знакомое сердцу напоминали эти голоса ночного ветра.
Взоры герцогини упали на чугунную заслонку, закрывавшую круглое отверстие Дионисиева уха – слуховой трубы, проведенной Леонардо в герцогскую спальню из нижних покоев дворца. Она подошла к отверстию и, сняв с него тяжелую крышку, прислушалась: волны звуков долетели до нее, подобные шуму далекого моря, который слышится в раковинах; с говором, с шелестом праздничной толпы, с нежными вздохами музыки сливался вой и свист ночного ветра.
Вдруг почудилось ей, что не там, внизу, а над самым ухом ее кто‑то прошептал:
«Беллинчони... Беллинчони...»
Она вскрикнула и побледнела.
«Беллинчони!.. Как же я сама не догадалась? Да, да конечно! Вот от кого я узнаю все... К нему! Только как бы не заметили?.. Будут искать... Все равно! Я хочу знать, я больше не могу терпеть этой лжи!»
Она вспомнила, что Беллинчони, отговорившись болезнью, не приехал на бал, сообразила, что в этот час он почти наверное дома один, и кликнула пажа Ричардетто, который стоял у дверей.
– Вели двум скороходам с носилками ждать меня внизу, в парке, у потайных ворот замка. Только смотри, если хочешь угодить мне, чтобы никто об этом не знал – слышишь? – никто!
Дала ему поцеловать свою руку. Мальчик бросился исполнять приказание.
Беатриче вернулась в опочивальню, накинула на плечи шубу, надела черную шелковую маску и через несколько минут уже сидела в носилках, направлявшихся к Тичинским воротам, где жил Беллинчони.
VII
Поэт называл свой ветхий, полуразвалившийся домик «лягушачьей норою». Он получал довольно много подарков, но вел беспутную жизнь, пропивал или проигрывал все, что имел, и потому бедность, по собственному выражению Бернардо, преследовала его, «как нелюбимая, но верная жена».
Лежа на сломанной трехногой кровати, с поленом вместо четвертой ноги, с дырявым и тонким, как блин, тюфяком, допивая третий горшок дрянного кислого вина, сочинял он надгробную надпись для любимой собаки мадонны Чечилии. Поэт наблюдал, как потухают последние угли в камине, тщетно стараясь согреться, натягивал на свои тонкие журавлиные ноги изъеденную молью беличью шубенку вместо одеяла, слушал завывание вьюги и думал о холоде предстоявшей ночи.
На придворный бал, где должны были представить сочиненную им в честь герцогини аллегорию «Рай», не пошел он вовсе не потому, что был болен, – хотя в самом деле уже давно хворал и так был худ, что, по словам его, можно было, рассматривая тело его, изучать анатомию всех человеческих мускулов, жил и костей. Но будь он даже при последнем издыхании, все‑таки потащился бы на праздник. Действительной причиной его отсутствия была зависть: лучше согласился бы он замерзнуть в своей конуре, чем видеть торжество соперника, наглого плута и пройдохи, мессера Унико, который нелепыми виршами успел вскружить головы светским дурам.
При одной мысли об Унико вся желчь приливала к сердцу Беллинчони. Он сжимал кулаки и вскакивал с постели. Но в комнате было так холодно, что тотчас же снова благоразумно ложился в постель, дрожал, кашлял и кутался.
– Негодяй! – ругался он. – Четыре сонета о дровах, да еще с какими рифмами – и ни щепки!.. Пожалуй, чернила замерзнут – нечем будет писать. Не затопить ли перилами от лестницы? Все равно порядочные люди не ходят ко мне, а если жид‑ростовщик свихнет себе шею – не велика беда.
Но лестницы он пожалел. Взоры его обратились на толстое полено, служившее четвертой ногой хромому ложу. Остановился в минутном раздумье: что лучше – дрожать всю ночь от холода или спать на шатающемся ложе?
Вьюга завыла в оконную щель, заплакала, захохотала, как ведьма, в трубе очага. С отчаянной решимостью выхватил Бернардо полено из‑под кровати, разрубил на щепки и стал бросать в камин. Пламя вспыхнуло, озаряя печальную келью. Он присел на корточки и протянул посиневшие руки к огню, последнему другу одиноких поэтов.
«Собачья жизнь! – размышлял Беллинчони. – А ведь чем я, подумаешь, хуже других? Не о моем ли прапращуре, знаменитом флорентинце, в те времена, как о доме Сфорца и помину еще не было, божественный Данте сложил этот стих:
Bellincion’ Berti vid’io andar cinto
Di cuoio e d’osso?[28]
Небось в Милане, когда я приехал, придворные лизоблюды страмботто от сонета отличить не умели. Кто, как не я, научил их изяществам новой поэзии? Не с моей ли легкой руки ключ Гиппокрены разлился в целое море и грозит наводнением? Теперь, кажется, и в Большом Канале кастальские воды текут... И вот награда! Подохну, как пес в конуре на соломе!.. Впавшего в бедность поэта никто не узнает, точно лицо его скрыто под маскою, изуродовано оспой...»
Он прочел стихи из своего послания к герцогу Моро:
Иного я всю жизнь не слыхивал ответа,
Как «с Богом прочь ступай, все заняты места».
Что делать? Песенка моя, должно быть, спета.
Уж я и не прошу о колпаке шута, –
Но хоть на мельницу принять вели поэта,
О, щедрый государь, как вьючного скота.
И с горькою усмешкою опустил свою лысую голову.
Долговязый, тощий, с красным длинным носом, на корточках перед огнем, он походил на больную зябнущую птицу.
Внизу в двери дома послышался стук, потом сонная ругань сварливой, опухшей от водянки старухи, его единственной прислужницы, и шлепанье деревянных башмаков ее по кирпичному полу.
– Кой черт? – удивился Бернардо. – Уж не жид ли опять за процентами? У, нехристи окаянные! И ночью не дадут покоя...
Скрипнули ступени лестницы. Дверь отворилась, и в комнату вошла женщина в собольей шубе, в шелковой черной маске.
Бернардо вскочил и уставился на нее.
Она молча приблизилась к стулу.
– Осторожнее, мадонна, – предупредил хозяин, – спинка сломана.
И со светскою любезностью прибавил:
– Какому доброму гению обязан я счастьем видеть знаменитейшую синьору в смиренном жилище моем?
«Должно быть, заказчица. Какой‑нибудь любовный мадригалишко, – подумал он. – Ну что ж, и то хлеб! Хоть на дрова. Только странно, как это одна, в такой час?.. А впрочем, имя мое тоже, видно, что‑нибудь да значит. Мало ли неведомых поклонниц!»
Оживился, подбежал к очагу и великодушно бросил в огонь последнюю щепку.
Дама сняла маску.
– Это я, Бернардо.
Он вскрикнул, отступил и, чтобы не упасть, должен был схватиться рукой за дверную притолоку.
– Иисусе, Дева Пречистая! – пролепетал, выпучив глаза. – Ваша светлость... яснейшая герцогиня...
– Бернардо, ты можешь сослужить мне великую службу, – сказала Беатриче и потом спросила, оглядываясь: – Никто не услышит?
– Будьте покойны, ваше высочество, никто – кроме крыс да мышей!
– Послушай, – продолжала Беатриче медленно, устремив на него проницательный взор, – я знаю, ты писал для мадонны Лукреции любовные стихи. У тебя должны быть письма герцога с поручениями и заказами.
Он побледнел и молча смотрел на нее, расширив глаза, в оцепенении.
– Не бойся, – прибавила она, – никто не узнает. Даю тебе слово, я сумею наградить тебя, если ты исполнишь просьбу мою. Я озолочу тебя, Бернардо!
– Ваше высочество, – с усилием произнес он коснеющим языком, – не верьте... это клевета... никаких писем... как перед Богом...
Глаза ее сверкнули гневом; тонкие брови сдвинулись. Она встала и, не отводя от него тяжелого, пристального взора, подошла к нему.
– Не лги! Я знаю все. Отдай мне письма герцога, если жизнь тебе дорога, – слышишь, отдай! Берегись, Бернардо! Люди мои ждут внизу. Я с тобой не шутить пришла!..
Он упал перед нею на колени:
– Воля ваша, синьора! Нет у меня никаких писем...
– Нет? – повторила она, наклоняясь и заглядывая ему в глаза. – Нет, говоришь ты?..
– Нет...
– Погоди же, сводник проклятый, заставлю я тебя всю правду сказать. Собственными руками задушу, мерзавец!.. – крикнула она в бешенстве и в самом деле вцепилась ему в горло своими нежными пальцами с такою силою, что он задохся и жилы налились у него на лбу. Не сопротивляясь, опустив руки, только беспомощно моргая глазами, сделался он еще более похожим на жалкую, больную птицу.
«Убьет, как Бог свят, убьет, – думал Бернардо. – Ну что же, пусть... А герцога я не выдам».
Беллинчони был всю жизнь придворным шутом, беспутным бродягою, продажным стихокропателем, но никогда не был изменником. В жилах его текла благородная кровь, более чистая, чем у романьольских наемников, выскочек Сфорца, и теперь он готов был это доказать:
Bellincion’ Berti vid’io andar cinto
Di cuoio e d’osso.
Герцогиня опомнилась; с отвращением выпустила из рук своих горло поэта, оттолкнула его, подошла к столу и, схватив маленькую, с продавленными боками, с нагоревшею светильнею, оловянную лампаду, направилась к двери соседней комнаты. Она уже раньше заметила ее и догадалась, что это студиоло – рабочая келья поэта.
Бернардо вскочил и, став перед дверью, хотел преградить ей путь. Но герцогиня молча смерила его таким взглядом, что он съежился, сгорбился и отступил.
Она вошла в обитель нищенской музы. Здесь пахло плесенью книг. На голых стенах с облупленною штукатуркою темнели пятна сырости. Разбитое стекло заиндевелого окошка заткнуто было тряпьем. На письменном наклонном поставце, забрызганном чернилами, с гусиными перьями, общипанными и обглоданными во время искания рифм, валялись бумаги, должно быть, черновые наброски стихов.
Поставив лампаду на полку и не обращая внимания на хозяина, Беатриче стала рыться в листках.
Здесь было множество сонетов придворным казначеям, ключникам, стольникам, кравчим, с шутовскими жалобами, с мольбами о деньгах, дровах, вине, теплой одежде, съестных припасах. В одном из них выпрашивал поэт у мессера Паллавичини к празднику Всех Святых жареного гуся, начиненного айвою. В другом, озаглавленном «От Моро к Чечилии», сравнивая герцога с Юпитером, герцогиню с Юноною, рассказывал, как однажды Моро, отправившись на свидание с любовницей и по дороге застигнутый бурею, должен был вернуться домой, потому что «ревнивая Юнона, догадавшись об измене мужа, сорвала диадему с головы своей и рассыпала жемчуг с небес, подобно бурному дождю и граду».
Вдруг под кипою бумаг заметила она изящную шкатулку из черного дерева, открыла ее и увидела тщательно перевязанную пачку писем.
Бернардо, следивший за нею, всплеснул руками в ужасе. Герцогиня взглянула на него, потом на письма, прочла имя Лукреции, узнала почерк Моро и поняла, что это наконец то, что она искала – письма герцога, черновые наброски любовных стихов, заказанных им для Лукреции; схватила пачку, сунула ее себе за платье на грудь и молча, бросив поэту, как подачку собаке, кошелек с червонцами, вышла.
Он слышал, как она сходила по лестнице, как захлопнулась дверь, и долго стоял среди комнаты, точно громом пораженный. Пол, казалось ему, шатается под ним, как палуба во время качки.
Наконец, в изнеможении, повалился на свое трехногое хромающее ложе и заснул мертвым сном.
VIII
Герцогиня вернулась в замок.
Заметив ее отсутствие, гости перешептывались, спрашивали, что случилось. Герцог тревожился.
Войдя в залу, она приблизилась к нему с немного бледным лицом и сказала, что, почувствовав усталость после пира, удалилась во внутренние покои, чтобы отдохнуть.
– Биче, – молвил герцог, взяв ее руку, холодную и чуть‑чуть задрожавшую в руке его, – если тебе нездоровится, скажи, ради Бога! Не забывай, что ты беременна. Хочешь, отложим до завтра вторую часть праздника? Я ведь и затеял‑то все только для тебя, дорогая...
– Нет, не надо, – возразила герцогиня. – Пожалуйста, не беспокойся, Вико. Я давно не чувствовала себя так хорошо, как сегодня... так весело... Я хочу видеть «Рай». Я и плясать еще буду!..
– Ну слава Богу, милая, слава Богу! – успокоился Моро, целуя с почтительной нежностью руку жены.
Гости снова перешли в большую «залу для игры в мяч», где для представления «Рая» Беллинчони воздвигнута была машина, изобретенная придворным механиком Леонардо да Винчи.
Когда уселись по местам и потушили огни, раздался голос Леонардо:
– Готово!
Вспыхнула пороховая нить, и в темноте, как ледяные прозрачные солнца, засияли хрустальные шары, расположенные кругообразно, наполненные водою и освещенные изнутри множеством ярких огней, переливавшихся радугой.
– Посмотрите, – указывала соседке на художника дондзелла Эрмеллина, – посмотрите, какое лицо, – настоящий маг! Чего доброго, весь замок подымет на воздух, как в сказке!
– С огнем играть не следует! Долго ли до пожара, – молвила соседка.
В машине за хрустальными шарами спрятаны были черные круглые ящики. Из одного ящика появился ангел с белыми крыльями, возвестил начало представления и, произнося один из стихов пролога –
Великий Царь свои вращает сферы, –
указал на герцога, давая понять, что Моро управляет подданными с такою же мудростью, как Бог небесными сферами.
И в то же мгновение шары стали двигаться, вращаясь вокруг оси машины под странные, тихие, необычайно приятные звуки, как будто хрустальные сферы, цепляясь одна за другую, звенели таинственной музыкой, о которой повествуют пифагорейцы. Особые, изобретенные Леонардо стеклянные колокола, ударяемые клавишами, производили эти звуки.
Планеты остановились, и над каждой из них, по очереди, стали появляться соответственные боги – Юпитер, Аполлон, Меркурий, Марс, Диана, Венера, Сатурн, обращаясь с приветствием к Беатриче.
Меркурий произнес:
О, ты, затмившая все древние светила,
О, солнце для живых, о, зеркало небес!
Ты красотой своей Отца богов пленила,
Лампада из лампад и чудо из чудес!
Венера склонила колени пред герцогинею:
Все прелести мои ты обратила в прах,
Уже назвать себя Венерою не смею,
И, побежденная звезда в своих лучах,
О, солнце новое, от зависти бледнею!
Диана просила Юпитера:
Отдай меня, отец, отдай меня в рабыни
Богине всех богинь, миланской герцогине!
Сатурн, ломая смертоносную косу, восклицал:
И будет жизнь твоя блаженна и безбурна,
И Век твой Золотой, как древний Век Сатурна.
В заключение Юпитер представил ее высочеству трех эллинских Граций, семь христианских Добродетелей, и весь этот Олимп, или рай, под сенью белых ангельских крыл и креста, унизанного огнями зеленых лампад, символами надежды, снова начал вертеться, причем все боги и богини запели гимн во славу Беатриче, под музыку хрустальных сфер и рукоплескания зрителей.
– Послушайте, – сказала герцогиня сидевшему рядом вельможе Гаспаре Висконти, – отчего же нет здесь Юноны, ревнивой супруги Юпитера, «срывающей головную повязку с кудрей своих, чтобы рассыпать жемчуг на землю, подобно дождю и граду»?
Услышав эти слова, герцог быстро обернулся и посмотрел на нее. Она засмеялась таким странным насильственным смехом, что мгновенный холод пробежал по сердцу Моро. Но, тотчас же овладев собою, заговорила о другом, только крепче прижала под одеждой на груди своей пачку писем.
Предвкушаемая месть опьяняла ее, делала сильной, спокойной, почти веселой.
Гости перешли в другую залу, где ожидало их новое зрелище: запряженные неграми, леопардами, грифонами, кентаврами и драконами триумфальные колесницы Нумы Помпилия, Цезаря, Августа, Траяна с аллегорическими картинами и надписями, гласившими о том, что все эти герои – предтечи Моро; в заключение появилась колесница, влекомая единорогами, с огромным глобусом, подобием звездной сферы, на котором лежал воин в железных ржавых латах. Золотое голое дитя с ветвью шелковицы, по‑итальянски моро, выходило из трещины в латах воина, что означало смерть старого, Железного, и рождение нового, Золотого Века, благодаря мудрому правлению Моро. К общему удивлению, золотое изваяние оказалось живым ребенком. Мальчик, вследствие густой позолоты, покрывавшей тело его, чувствовал себя нехорошо. В испуганных глазах его блестели слезы.
Дрожащим, заунывным голосом начал он приветствие герцогу с постоянно возвращавшимся, однозвучным, почти зловещим припевом:
Скоро к вам, о люди, скоро,
С обновленной красотой,
Я вернусь по воле Моро,
Беспечальный Век Златой.
Вокруг колесницы Золотого Века возобновился бал.
Нескончаемое приветствие надоело всем. Его перестали слушать. А мальчик, стоя на вышке, все еще лепетал золотыми коснеющими губами, с безнадежным и покорным видом:
Я вернусь по воле Моро,
Беспечальный Век Златой.
Беатриче танцевала с Гаспаре Висконти. Порой судорога смеха и рыданий сжимала ей горло. С нестерпимой болью стучала кровь в виски. В глазах темнело. Но лицо казалось беспечным. Она улыбалась.
Окончив пляску, вышла из праздничной толпы и вновь незаметно удалилась.
IX
Герцогиня прошла в уединенную башню Сокровищницы. Сюда никто не входил, кроме нее и герцога.
Взяв свечу у пажа Ричардетто, велела ему ожидать у входа и вступила в высокую залу, где было темно и холодно, как в погребе, села, вынула пачку писем, развязала, положила на стол и уже хотела читать, как вдруг, с пронзительным визгом, свистом и гулом, ветер ворвался в трубу очага, пронесся по всей башне, завыл, зашуршал и едва не задул свечу. Потом сразу наступила тишина. И ей казалось, что она различает звуки дальней бальной музыки и еще другие, чуть слышные голоса, звон железных оков – внизу, в подземелье, где была тюрьма.
И в то же мгновение почувствовала, что за нею, в темном углу, кто‑то стоит. Знакомый ужас охватил ее. Она знала, что не надо смотреть, но не выдержала и оглянулась. В углу стоял тот, кого она видела уже раз, – длинный, черный, чернее мрака, закутанный, с поникшей головою, с монашеским куколем, опущенным так, что лица не было видно. Она хотела крикнуть, позвать Ричардетто, но голос ее замер. Вскочила, чтобы бежать, – ноги у нее подкосились. Упала на колени и прошептала:
– Ты... ты опять... зачем?..
Он медленно поднял голову.
И она увидела не мертвое, не страшное лицо покойного герцога Джан‑Галеаццо и услышала его голос:
– Прости... бедная, бедная...
Он сделал к ней шаг, и в лицо ей пахнуло нездешним холодом.
Она закричала пронзительным, нечеловеческим криком и лишилась сознания.
Ричардетто, услышав этот крик, прибежал и увидел ее, лежавшую на полу, без чувств.
Он бросился бежать по темным галереям, кое‑где освещенным тусклыми фонарями часовых, затем по ярким, многолюдным залам, отыскивая герцога, с воплем безумного ужаса:
– Помогите! Помогите!
Была полночь. На балу царствовала увлекательная веселость. Только что начали модную пляску, во время которой кавалеры и дамы проходили вереницею под аркою «верных любовников». Человек, изображавший Гения любви, с длинною трубою, находился на вершине арки; у подножия стояли судьи. Когда приближались «верные любовники», гений приветствовал их нежною музыкою, судьи принимали с радостью. Неверные же тщетно старались пройти сквозь волшебную арку: труба оглушала их страшными звуками; судьи встречали бурею конфетти, и несчастные под градом насмешек должны были обращаться в бегство.
Герцог только что прошел сквозь арку, сопровождаемый самыми тихими, сладостными звуками трубы, подобными пастушьей свирели или воркованию горлиц, – как вернейший из верных любовников.
В это мгновение толпа расступилась. В залу вбежал Ричардетто с отчаянным воплем:
– Помогите! Помогите!
Увидев герцога, он кинулся к нему:
– Ваше высочество, герцогине дурно... Скорее... Помогите!
– Дурно?.. Опять!..
Герцог схватился за голову.
– Где? Где? Да говори же толком!..
– В башне Сокровищницы...
Моро пустился бежать так быстро, что золотая чешуйчатая цепь на груди его звякала, пышная гладкая цаццера – прическа, похожая на парик, странно подскакивала на голове.
Гений на арке «верных любовников», все еще продолжавший трубить, наконец заметил, что внизу неладно, и умолк.
Многие побежали за герцогом, и вдруг вся блестящая толпа всколыхнулась, ринулась к дверям, как стадо баранов, обуянное ужасом. Арку повалили и растоптали. Трубач, едва успев соскочить, вывихнул себе ногу.
Кто‑то крикнул:
– Пожар!
– Ну вот, говорила я, что с огнем играть не следует! – всплеснув руками, воскликнула дама, не одобрявшая хрустальных шаров Леонардо.
Другая взвизгнула, приготовляясь упасть в обморок.