Я искренне надеюсь, что принадлежу к людям средней степени зашоренности, – но как знать? Одно ясно: мое стремление к внутреннему спокойствию толкнуло меня на гораздо более радикальные меры, чем большинство людей. (Когда я сказала одной из своих нью‑йоркских подруг, что отправляюсь жить в индийский ашрам в поисках своей божественной сущности, та ответила: «Знаешь, иногда даже обидно бывает, что мне ничего такого сделать не хочется, даже желания не возникает».) А я и не знаю, был ли у меня выбор. Ведь я так много лет отчаянно искала душевное спокойствие всевозможными способами. Но рано или поздно страшно устаешь от всех своих побед и достижений. Если гнаться за жизнью такими темпами, она загонит тебя до смерти. Если преследовать время, как беглого преступника, оно начнет вести себя соответственно: вечно будет на один квартал или комнату впереди; сменит имя и цвет волос, чтобы обмануть преследователя; выскользнет из черного хода мотеля, как раз когда ты ворвешься в лобби с новым ордером на обыск, оставив лишь дымящуюся сигарету в пепельнице, поддразнивая тебя. Но в один прекрасный день все же придется остановиться, потому что время не остановится никогда. Придется признаться, что тебе его не поймать. Что тебе и не нужно его ловить. Однажды, как не устает повторять Ричард, придется все отпустить, расслабиться, и тогда душевное спокойствие придет само собой.
Однако тем из нас, кто верит, что мир вращается лишь потому, что у него есть ручка, которую поворачиваем лично мы, и, если отпустить ее хоть на минуту, наступит конец света, будет очень непросто «все отпустить». A ты попробуй, Хомяк. Все вокруг твердят мне это. Что я должна остановиться на минуту и перестать вечно во все вмешиваться. И посмотреть, что будет. Вряд ли птицы начнут падать с неба, оборвав свой полет, и разбиваться насмерть о землю. Не засохнут и не погибнут деревья, в реках не потечет кровавая вода. Жизнь будет продолжаться. Даже на итальянской почте будут по‑прежнему терять посылки, без всякого моего участия, – так почему я столь уверена, что мое присутствие в мире каждую секунду важно? Почему просто не позволить жизни идти своим чередом?
|
Когда я слышу эти доводы, они мне импонируют. Я верю в них – на уровне разума. Но потом вдруг задумываюсь, подогреваемая неустанной жаждой деятельности, своей гиперактивностью и бестолковой алчностью – куда же мне тогда направить свою энергию?
Ответ приходит сразу:
Искать Господа. Так говорит моя гуру. Искать Бога так, как человек, чья голова горит, ищет воду.
Наутро во время медитации меня снова охватывают едкие ненавистнические мысли. Стараюсь воспринимать их как досадную телефонную рекламу – они всегда звонят в самый неподходящий момент. Но во время медитации мне открывается нечто тревожное: мой мозг не такое уж интересное место. Оказывается, мои мысли ограничены всего несколькими темами, постоянно крутящимися в голове. Это называется «вынашивать»: я вынашиваю мысли о разводе, о горестях моего замужества, об ошибках, которые сделала, об ошибках, которые сделал мой муж, и, наконец, о Дэвиде – а на эту мрачную тему как начнешь размышлять – пути обратно уже нет.
По правде говоря, самой за себя стыдно. Только посмотрите на меня: живу в священном месте, предназначенном для обучения медитации в Индии, а все мысли о бывшем парне? Как в восьмом классе, в самом деле!
|
Но потом я вспоминаю историю, которую мне как‑то поведала Дебора, моя подруга‑психолог. В восьмидесятые годы филадельфийские власти попросили ее оказать психологическую помощь на благотворительной основе. Речь шла о группе камбоджийских беженцев, «людей в лодках», недавно прибывших в город. Дебора – исключительный профессионал своего дела, но эта задача привела ее в ужас. Камбоджийцы пережили худшее, что люди способны сотворить друг с другом, – геноцид, изнасилования, пытки, голод, убийства родственников на их глазах, долгие годы в лагерях беженцев и опасные переезды на Запад в лодках, где люди погибали, а трупы скармливали акулам, – как Дебора могла им помочь? Какое представление она имеет об их страданиях?
«Но ты попробуй угадай, о чем хотели говорить все эти люди, когда у них появилась возможность пообщаться с психологом?» – спросила меня Дебора по окончании своей работы.
Оказалось, их признания сводились вот к чему: «В лагере беженцев я познакомилась с одним парнем, и мы полюбили друг друга. Я думала, он любит меня по‑настоящему, но потом мы попали на разные лодки, и он спутался с моей двоюродной сестрой. Теперь он женат на ней, но утверждает, что любит меня по‑прежнему, и все время звонит… Я знаю, что должна бы прогнать его, но все еще люблю и не перестаю думать о нем. И не знаю, как мне поступить…»
И все мы такие. Эта эмоциональная характеристика присуща нам всем, как виду. Знала я одну старушку, ей было почти сто лет, и она мне сказала: «За всю свою историю люди пытались найти ответ всего на два вопроса: „Ты меня любишь?“ и „Кто главный?“». Все остальное нам по силам. Но эти две проблемы – любовь и контроль – никого не оставляют равнодушными; о них мы спотыкаемся и провоцируем войны, горе, страдания. И к сожалению (хоть это и совершенно естественно), оба этих вопроса стоят передо мной здесь, в ашраме. Сидя в тишине и наблюдая за своим умом, я вижу, что лишь сердечные раны и стремление все контролировать держат его в возбужденном состоянии, и это возбуждение мешает мне двигаться вперед.
|
Сегодня утром, попытавшись уйти в медитацию спустя примерно час горестных размышлений, я сосредоточилась на новой мысли: сочувствие к себе. Я попросила свое сердце помягче оценивать работу ума. Чем считать себя неудачницей, не лучше ли просто смириться с тем, что я всего лишь человек, не хуже и не лучше остальных? Мысли появлялись, как всегда – ничего, пусть будет так, – но сопровождающие их эмоции тоже не замедлили себя ждать. Нахлынуло разочарование, тяга к самобичеванию, злость и одиночество. Но потом в недрах моего сердца зародилась горячая реакция, и я сказала себе: «Я не стану судить тебя за эти мысли».
Ум попытался протестовать: «Да, но ты же полная неудачница, ничего не добилась и никогда не добьешься…»
И вдруг будто лев зарычал в моей груди, заглушая всю эту болтовню. Внутри меня раздался рев, которого я никогда прежде не слышала. Незамолкающий утробный рык прозвучал так громко, что я невольно зажала рукой рот – боялась, что он сам откроется и выпустит этот звук наружу, сотрясая фундаменты домов до самого Детройта.
Вот что рычало мое внутреннее Я:
ТЫДАЖЕ НЕ ПРЕДСТАВЛЯЕШЬ, КАК СИЛЬНА МОЯ ЛЮБОВЬ!!!!!!!!!
И, заслышав этот рык, вся трескотня, все негативные мысли разлетелись, как птицы, убежали, как зайцы и антилопы, трясясь от страха. Наступила тишина. Интенсивная, дрожащая, благоговейная тишина. Лев в гигантской саванне моего сердца удовлетворенно обозрел свое притихшее королевство, облизнулся, приоткрыв гигантскую пасть, закрыл желтые глаза и уснул.
И в этой царственной тишине я наконец начала медитировать на Бога – и вместе с Богом.
У Ричарда из Техаса забавные привычки. Когда мы пересекаемся в ашраме и по моему рассеянному лицу видно, что мысли мои далеко‑далеко, он спрашивает:
– Как там Дэвид поживает?
– Не твое дело, – огрызаюсь я каждый раз. – Ты не можешь знать, о чем я думаю.
Но, конечно, он всегда оказывается прав.
Еще он подкарауливает меня на выходе из зала для медитаций: ему нравится смотреть, какой у меня безумный и одуревший вид, когда я оттуда выползаю. Будто я сражалась с аллигаторами и призраками. Ричард говорит, что ему еще не приходилось видеть человека, который так отчаянно боролся бы с собой. Не знаю, так ли это, но ощущения, обуревающие меня в темном зале для медитаций, порой бывают очень интенсивными. Самый мощный опыт – это когда мне наконец удается отбросить последние из страхов и позволить каскаду энергии высвободиться и подняться по позвоночнику. Я удивляюсь, что когда‑то считала кундалини шакти всего лишь мифом. Когда эта энергия проходит сквозь меня, она урчит, как дизельный мотор на низком ходу, и просит меня лишь об одном: не могла бы я вывернуться наизнанку, чтобы легкие, сердце и внутренности остались снаружи, а все мое существо заполнила бы Вселенная? И эмоционально я не могла бы проделать то же самое? В этом штормовом пространстве время путается, и я – онемевшая, оглушенная, растерянная, – попадаю в удивительные миры и переживаю всевозможные интенсивные ощущения: жару, холод, ненависть, страсть, страх… А когда все заканчивается, дрожа поднимаюсь на ноги и вылезаю на свет Божий в жутком состоянии: голодная как волк, с пересохшей глоткой и либидо, как у моряка в трехдневную отлучку. А Ричард обычно поджидает меня у выхода, готовый расхохотаться, и вечно дразнит одними и теми же словами, увидев мое ошарашенное и измученное лицо:
– Ну что, Хомяк, думаешь, у тебя когда‑нибудь что‑нибудь выйдет?
Но после сегодняшней медитации, когда я услышала львиный рык – ТЫДАЖЕ НЕ ПРЕДСТАВЛЯЕШЬ, КАК СИЛЬНА МОЯ ЛЮБОВЬ, – я выхожу, как королева воинов. И не даю Ричарду задать свой обычный вопрос, а сразу же смотрю ему в глаза и отвечаю:
– У меня все получилось, мистер.
– Посмотрите на нее, – говорит Ричард. – Это надо отпраздновать. Пойдем, Хомяк, отведу тебя в деревню, угощу кока‑колой.
Индийская кока‑кола похожа на обычную, но в ней примерно в девять раз больше подсластителя и в три – кофеина. Думаю, амфетамины в нее тоже добавляют: у меня от нее в глазах двоится. Пару раз в неделю мы с Ричардом идем в деревню и выпиваем одну бутылку колы на двоих. После натуральной вегетарианской еды из ашрама это поистине радикальный опыт. Главное – никогда не касаться бутылки губами. У Ричарда есть весьма разумное правило насчет путешествий в Индии: «Ничего не трогай, кроме себя». (Кстати, эта фраза тоже была одним из альтернативных названий для моей книги.)
В деревне мы следуем нашему излюбленному маршруту: обязательно заходим в храм и здороваемся с мистером Паникаром, портным, который пожимает нам руки и говорит: «Карашо пожаловать!» Смотрим, как толкаются на улицах коровы, радуясь своему священному статусу (по мне, так они злоупотребляют своей привилегией: ложатся посреди дороги, лишь бы все поняли, что корова – животное священное); как чешут за ухом собаки – с таким видом, будто им невдомек, как они вообще тут оказались. Женщины заняты дорожными работами: таскают булыжники под палящим солнцем, машут отбойными молотками, босиком, неуместно красивые в изумрудных и рубиновых сари, ожерельях и браслетах. Они одаривают нас ослепительными улыбками, совершенно непостижимыми, на мой взгляд, – как можно быть счастливым, выполняя столь тяжелую работу в столь жутких условиях? Как они не падают в обморок, не умирают через пятнадцать минут этой парилки с кувалдами в руках? Спрашиваю об этом мистера Паникара, и тот отвечает, что так уж у деревенских заведено: в этой части света люди рождаются для тяжкого труда, и это все, что они знают.
– Да и к тому же тут долго не живут, – спокойно добавляет он.
Это бедная деревня, но не нищая по индийским стандартам; близлежащий ашрам, его благотворительность и деньги западных туристов делают свое дело, и разница очень ощутима. Правда, покупать тут особенно нечего, хотя нам с Ричардом нравится заглядывать подряд во все лавчонки, торгующие четками и статуэтками. Торгуют здесь ребята из Кашмира, весьма хваткие продавцы, вечно пытающиеся навязать нам товар. Один из них на днях привязался ко мне: мол, не хочет ли мадам купить замечательный кашмирский ковер для дома?
Ричарда это развеселило. Среди прочих приколов он не прочь посмеяться над тем, что мне негде жить.
– Не перетрудись, братец, – говорит он продавцу ковров. – Старушке некуда твой ковер положить.
Продавца из Кашмира это ничуть не смутило.
– Но она могла бы повесить его на стену.
– Видишь ли, – продолжает Ричард, – у нее и стен‑то нет.
– Зато у меня храброе сердце! – пищу я в свою защиту.
– И куча других благородных качеств, – добавляет Ричард, в кои‑то веки бросая мне кость.
Однако самую большую трудность в ашраме для меня представляет не медитация. Да, медитировать трудно, но не смертельно. Существует кое‑что и посложнее. Самое убийственное – это то, чем мы занимаемся каждое утро после медитации и до завтрака (не представляете, как долго здесь тянется утро): мантра под названием Гуруджита. Ричард зовет ее просто «Джит». У меня с этой мантрой большие проблемы. Она мне совсем не нравится и никогда не нравилась с тех пор, как я впервые услышала ее в ашраме в Нью‑Йорке. Все остальные мантры и гимны нашей йогической традиции я очень даже люблю, но Гуруджита… она такая длинная, занудная, усыпляющая и невыносимая. Естественно, это мое личное мнение; я знаю людей, кому она якобы нравится, хоть и в толк не возьму, как такое возможно.
В Гуруджите сто восемьдесят два стиха, их нужно выкрикивать в полный голос (иногда я так и делаю), и каждый стих представляет собой целый абзац непролазного санскрита. Вместе со вступительной мантрой и заключительным припевом весь ритуал занимает примерно полтора часа. И все это до завтрака, после часовой медитации и двадцатиминутного распевания первого утреннего гимна. По сути, именно из‑за Гуруджиты всем нам приходится в три утра вылезать из кровати!
Мне не нравится мелодия, не нравятся слова. Стоит заикнуться об этом кому‑нибудь в ашраме, как они начинают вещать: «Да, но это же такая священная песнь!» Не спорю, книга Иова тоже священная – но мне не приходится распевать ее вслух каждое утро до завтрака.
У Гуруджиты впечатляющая духовная история: это отрывок из священного древнего йогического текста «Сканда пурана», большая часть которого утрачена, а оставшаяся почти не переведена с санскрита. Подобно большинству йогических текстов, он написан в форме разговора – своего рода диалог Сократа. Беседа ведется между богиней Парвати и всемогущим владыкой всего сущего, богом Шивой. Парвати и Шива являются божественными воплощениями созидания (женское начало) и сознания (мужское). Она – генеративная энергия Вселенной, он – ее безграничная мудрость. Все, что возникнет в воображении Шивы, Парвати привносит в жизнь. Шива придумывает, Парвати реализует. Их танец, союз (йога), и причина Вселенной, и ее проявление.
В Гуруджите богиня просит бога поделиться тайнами земного осуществления, и он ей отвечает. Этот гимн меня просто бесит. Я надеялась, что мое отношение к Гуруджите изменится во время пребывания в ашраме. Что окружение повлияет на меня, и я научусь любить эту мантру. Но случилось как раз обратное. За те несколько недель, что я провела здесь, антипатия переросла в настоящий панический страх. Я стала прогуливать Гуруджиту и утром заниматься другими делами, по моему мнению, более полезными для духовного роста: делать записи в дневнике, принимать душ, звонить сестре в Пенсильванию и спрашивать, как поживают ее детки.
Ричард вечно подкалывает меня, когда я пропускаю мантру.
– Я заметил, ты сегодня опять не пришла на Гуруджиту, – говорит он.
– У меня есть другой способ общаться с Богом, – отвечаю я.
– Это как же, во сне?
Но когда я все же являюсь на мантру, меня она лишь раздражает. Причем физически. Я даже не пою, а словно волочусь позади всех. Покрываюсь испариной. Это очень странно, потому что я отношусь к тем людям, что вечно мерзнут, – а в этой части Индии в январе бывает холодно до рассвета. Все остальные сидят и поют, завернувшись в шерстяные одеяла, в шапках, чтобы не замерзнуть, а я, наоборот, снимаю с себя слой за слоем, слушая эту монотонную нудятину, вся в пене, как загнанная рабочая лошадь. Когда я выхожу из храма на холодный утренний воздух, пот испаряется с лица, как туман – ужасный, зеленый, вонючий туман. Телесная реакция – это еще ничего по сравнению с обжигающими волнами эмоций, захлестывающими меня, когда я пытаюсь петь. Я даже петь Гуруджиту не могу. Могу только каркать. Злобно.
Я говорила, что в ней сто восемьдесят два стиха?
И вот, пару дней назад, после особенно отвратительного сеанса утреннего пения, я решила посоветоваться со своим любимым учителем – монахом с удивительно длинным санскритским именем, которое переводится как «Тот, кто живет в сердце Господа, живущего в его сердце». Монах – американец, ему уже за шестьдесят, он умен и образован. Раньше он был профессором классического театрального искусства в университете Нью‑Йорка и до сих пор держится с почтенным достоинством. Монашеский обет он принял почти тридцать лет назад. Мне нравится его прямолинейность и чувство юмора. Запутавшись в мыслях о Дэвиде, в трудную минуту я рассказала о своих сердечных муках этому монаху. Он с уважением выслушал меня, дал совет со всем сочувствием, на которое был способен, и сказал: «А сейчас я поцелую свою робу». Он поднял уголок шафранового монашеского одеяния и громко чмокнул его. Я спросила, что он делает, подумав, что это какой‑то сверхсокровенный религиозный обряд. А он ответил: «То же, что и всегда, когда кто‑то приходит ко мне за советом в любовных делах. Благодарю Бога, что я монах и эти заморочки больше меня не касаются».
Я знала, что ему можно доверять и я могу открыто рассказать о своих трудностях с Гуруджитой. Как‑то вечером, после ужина, мы пошли прогуляться по саду, и я призналась, что мне совершенно не нравится эта мантра, и попросила разрешения больше ее не петь. Монах рассмеялся. Он сказал:
– Не надо петь, если не нравится. Пока ты здесь, никто и никогда не станет заставлять тебя делать то, чего ты не хочешь.
– Но другие говорят, что это очень важная духовная практика.
– Так и есть. Но не стану тебя пугать: ты не попадешь в ад, если не будешь петь Гуруджиту. Скажу лишь одно – гуру очень определенно высказалась на этот счет: Гуруджита – самый важный текст в нашей традиции и самая важная практика, помимо медитации. Коль скоро ты живешь в ашраме, гуру рассчитывает, что каждое утро ты будешь вставать и петь.
– Дело не в том, что я не люблю рано вставать…
– Так в чем тогда?
Я объяснила монаху, почему так невзлюбила Гуруджиту: мол, она для меня сплошное мучение.
Он удивился:
– Гляди‑ка, да тебя коробит даже от разговора о ней.
И верно. Я чувствовала, как подмышки покрываются холодным липким потом.
– А можно в это время заниматься другими практиками? Я заметила, что иногда, если пойти в зал для медитации вместо Гуруджиты, на фоне голосов так приятно медитировать…
– Эх… Свамиджи бы сейчас тебя так отругал. Назвал бы воришкой – другие трудятся, а ты крадешь их энергию. Понимаешь ли, Гуруджита и не должна даваться легко. У нее совсем иное предназначение. Это невероятно мощный текст, сильная очистительная практика. Она сжигает весь мусор, все негативные эмоции. И кажется, влияет на тебя весьма позитивно, раз во время пения ты переживаешь столь интенсивные чувства и физическую реакцию. Практика может быть болезненной, но она действует очень благотворно.
– Но как заставить себя не бросить ее?
– А у тебя есть выбор? Бросать каждый раз, когда сталкиваешься с трудной задачей? Профукать свою несчастную неполноценную жизнь?
– Мне послышалось… или вы правда сказали «профукать»?
– Да. Именно так я и сказал.
– И что же мне делать?
– Ты сама должна решить. Но вот мой тебе совет, раз уж спросила: продолжай петь Гуруджиту, пока ты здесь, и прежде всего потому, что она вызывает у тебя такую экстремальную реакцию. Если что‑то причиняет столь сильное неудобство, оно наверняка действует. Вот и Гуруджита. Она сжигает эго, превращает тебя в чистый пепел. Тут не обойтись без напряженного труда, Лиз. Гуруджита обладает силой, непостижимой для рационального ума. Тебе ведь в ашраме жить еще всего неделю? А потом можешь спокойно отправляться путешествовать и развлекаться. Отпой ее еще семь раз, и больше никогда не придется. Помни, что говорит гуру исследуй свой духовный опыт. Ты здесь не как туристка, не как журналист. Ты – ищущий. Так ищи.
– Значит, вы не разрешаете мне пропускать Гуруджиту?
– Лиз, ты в любое время можешь сама себе разрешить. Это твой контракт с Богом. Он зовется свободной волей.
И вот, полная решимости, на следующее утро я пришла на Гуруджиту, а та столкнула меня с десятиметровой цементной лестницы, по крайней мере, по ощущениям было именно так На следующий день стало хуже. Я проснулась в ярости, и не успела дойти до храма, как вся взмокла, вскипела, начала исходить злобой. Я все время думала: «Это же всего полтора часа… что угодно можно терпеть полтора часа. Вспомни, Лиз: некоторые твои подруги рожали по четырнадцать часов…» И все равно, сидеть на том стуле было так неудобно, словно меня прибили к нему гвоздями. Меня окатывали волны какого‑то климактерического жара, и мне казалось, что я упаду в обморок или укушу кого‑нибудь от злости.
Мой гнев был велик Он был направлен на всех в этом мире, но прежде всего и в особенности на Свамиджи – мастера нашей гуру, который и додумался учредить ритуальное пение Гуруджиты. Уже не первое проблемное столкновение с великим и давно отошедшим в мир иной: он являлся мне во сне – тогда, на пляже, требуя остановить прилив, и мне всегда казалось, будто он надо мной издевается.
Духовный огонь Свамиджи пылал всю жизнь, не угасая ни на секунду. Как и святой Франциск Ассизский, Свамиджи родился в обеспеченной семье и должен был продолжить семейное дело. Однако, будучи еще мальчиком, в маленькой соседской деревушке он встретил святого, и этот опыт глубоко затронул его. В подростковом возрасте Свамиджи ушел из дому в одной набедренной повязке и совершил паломничество ко всем святым местам в Индии в поисках своего духовного учителя. Считается, что он встретил более шестидесяти святых и гуру, но так и не нашел своего мастера. Свамиджи голодал, ходил босиком, спал на улице во время снежной бури в Гималаях, переболел малярией, дизентерией и считал эти годы счастливейшими в своей жизни – ведь он искал человека, который показал бы ему Бога. За эти годы Свамиджи стал хатха‑йогом, экспертом аюрведической медицины и кулинарии, архитектором, садовником, музыкантом и виртуозом боя на мечах (эта его профессия мне особенно нравится). Ему перевалило за тридцать, а он так и не нашел своего гуру; но однажды встретил обнаженного безумного старца, который приказал ему вернуться домой, в ту деревню, где он видел святого еще мальчиком, и учиться у того великого мастера.
Свамиджи подчинился, вернулся домой и стал самым преданным учеником того святого, наконец достигнув просветления под руководством учителя. Впоследствии Свамиджи сам стал гуру. Его индийский ашрам разросся от трех комнат на бесплодной ферме до утопающего в зелени сада, каким мы видим его сегодня. Потом его вдохновила идея отправиться в путешествие, распространяя идею медитации по всему миру. В семидесятых он приехал в Америку – и мир сошел с ума. Свамиджи проводил шактипат – ритуал божественной инициации – несколько сотен и тысяч раз в день. Он обладал прямой трансформативной силой. Преподобный Юджин Кэллендер (уважаемый борец за гражданские права, коллега Мартина Лютера Кинга‑младшего, до сих пор являющийся пастором баптистской церкви в Гарлеме) вспоминает, как в семидесятые познакомился со Свамиджи и в изумлении упал перед ним на колени. В его голове промелькнула мысль: «Это не пустые слова, не обман; это то самое … Этот человек знает обо мне все».
Свамиджи требовал от людей рвения, преданности, самоконтроля. Всегда ругал учеников за апатичность (на хинди джад). Он привнес в жизнь юных бунтарей с Запада древнюю концепцию дисциплины, приказав им прекратить тратить собственное (и чужое) время и силы, забивая голову анархическими хипповскими бреднями. Он мог кинуть в ученика палкой, а уже через минуту с ним обнимался. Это был сложный, противоречивый человек, но он действительно изменил мир. Сейчас мы имеем доступ ко множеству йогических текстов именно потому, что Свамиджи руководил их переводом и восстановлением (даже в Индии, на большей ее территории, философские тексты были давно забыты).
Моя гуру была самой преданной ученицей Свамиджи. Ее судьба была в буквальном смысле предопределена с рождения: родители были одними из первых последователей мастера. Еще ребенком она нередко пела мантры по восемнадцать часов в день, ее религиозное рвение не знало усталости. Свамиджи распознал потенциал моей гуру и уже в подростковом возрасте взял к себе в качестве переводчика. Вместе с ним она объехала весь мир, столь пристально следя за Свамиджи, что, как позднее признавалась, ей достаточно было взглянуть на его колени, чтобы понять, что он хочет сказать. В тысяча девятьсот восемьдесят втором году она заняла его место – ей не было еще и тридцати.
Всех истинных гуру объединяет то, что они постоянно пребывают в состоянии самореализации. Однако внешние различия существуют. Очевидная разница между Свамиджи и моей гуру велика: она – женственная, обаятельная, знает несколько языков, получила университетское образование; он – южноиндийский мудрец, порой капризный, порой великодушный. Для простой американки вроде меня легче быть ученицей моей гуру, чей корректный вид никого не смущает, – такую гуру можно привести домой и познакомить с родителями. Но Свамиджи… он совершенно дикий. Когда я впервые увлеклась этой ветвью йоги и увидела его фотографии, услышала рассказы о нем, то подумала: «От этого старикана надо держаться подальше. Слишком уж его много. Мне рядом с ним не по себе».
И вот теперь, оказавшись в Индии, в ашраме, который когда‑то был его домом, я понимаю, что мне нужен лишь Свамиджи. В моих чувствах – лишь Свамиджи. К нему я обращаюсь в молитвах, в медитации. Как будто кто‑то включил круглосуточный телеканал, где показывают лишь Свамиджи. Я попала в само логово Свамиджи и чувствую, как он влияет на меня. Даже после его смерти я ощущаю, что он реален, он присутствует здесь. Когда становится тяжело, мне нужен именно такой мастер: я могу проклинать его, демонстрировать ему все свои промахи и недостатки, а он лишь смеется надо мной. Смеется, но любит меня. Его смех злит, а злость подталкивает к действию. Особенно ясно я ощущаю его близость, когда мучаюсь с Гуруджитой и ее непролазными стихами на санскрите. Все это время я мысленно спорю со Свамиджи, выступая со всякого рода угрожающими заявлениями вроде: «Теперь ты просто обязан мне помочь, – ведь все это я делаю для тебя! Ну, если результатов не будет! Ну, если моя душа не очистится!» Вчера я заглянула в книжку с мантрами, и оказалось, мы дошли только до двадцать пятого стиха – а я уже вся пылаю, вся взмокла от неудобства (не так, как люди потеют, а как сыр в холодильнике), – и я так взбесилась, что выкрикнула вслух: «Не может быть!» Женщины обернулись и встревоженно взглянули на меня, наверняка ожидая увидеть, что моя голова крутится на шее вокруг своей оси, как у одержимой демонами.
Иногда я вспоминаю, что совсем недавно жила в Риме и по утрам неторопливо ела пирожные, пила капучино, читала газету.
Вот это было времечко…
С тех пор как будто сто лет прошло.
Сегодня утром я проспала. Как трутень, продрыхла аж до пятнадцати минут пятого. А когда проснулась, до начала Гуруджиты оставалось всего несколько минут. Я заставила себя через силу выползти из кровати, побрызгала лицо водой, оделась и, скрипя суставами, раздраженная и обиженная, собралась уж выйти из комнаты в предрассветный мрак… как вдруг обнаружила, что соседка по комнате ушла раньше и заперла меня снаружи.
Как можно было так сделать – ума не приложу. Не такая уж у нас большая комната: трудно не заметить, что кто‑то спит на второй кровати. К тому же моя соседка очень ответственная, предусмотрительная женщина, мать пятерых детей из Австралии. Это на нее не похоже. Но все же она это сделала: заперла меня в комнате.
Моей первой мыслью было: вот теперь‑то у меня появится уважительная причина не петь Гуруджиту! Но вторая мысль… Это была даже не мысль. Это было действие.
Я выпрыгнула в окно.
Точнее говоря, вылезла на карниз, схватилась за него потными руками и повисла в темноте на высоте двух этажей, лишь тогда задав себе вполне правомерный вопрос: «И зачем ты прыгаешь из окна?» И ответила сама себе с горячей объективной решимостью: «Я должна попасть на Гуруджиту». Потом отпустила карниз и упала задом, пролетев в темноте шесть, а то и все восемь метров и приземлившись на бетонный тротуар. По дороге я ударилась обо что‑то и ободрала кожу на правой лодыжке – но мне было все равно. Я поднялась и босиком, с пульсирующей в висках кровью побежала к храму, нашла место, открыла молитвенник – песня только началась – и, истекая кровью, начала петь Гуруджиту.
Лишь через несколько стихов я перевела дыхание и поймала себя на своей обычной инстинктивной утренней мысли: не хочу быть здесь. И тут вдруг услышала, как Свамиджи смеется в моей голове: «Странно, разве человек, который не хочет быть здесь, так себя ведет?»
И я ответила: «Ну ладно. Твоя взяла».
Я сидела, подпевая с окровавленной ногой, и думала, что, наверное, пора мне изменить отношение к этой духовной практике. Ведь изначально Гуруджита является гимном чистой любви, но меня что‑то все время останавливало, и я не могла высказать эту любовь искренне. И вот, пропевая стих за стихом, я поняла, что должна найти что‑то – или кого‑то, – кому посвятить этот гимн, чтобы отыскать в сердце источник чистой любви. И на двадцатом стихе я вспомнила о Нике.