Тайный советник и камергер 10 глава




Ранней весной 1860 года Федор Иванович пережил обострение подагры и был вынужден оставаться дома ровно четыре недели, причем десять дней из них провел в постели. Столь продолжительное пребывание в четырех стенах он рассматривал как настоящее заточение и периодически переживал приступы нетерпения, близкие к ярости. Через месяц он поправился и возобновил привычную светскую жизнь. Влиятельные знакомые позаботились о поэте, и император Александр II согласился предоставить Тютчеву продолжительный заграничный отпуск, разумеется, с сохранением содержания. 8 / 20 мая 1860 года Тютчев проводил Эрнестину Федоровну и дочь Марию в Овстуг, после чего сам отправился в Москву навестить мать. 20 июня / 2 июля Федор Иванович выехал за границу и только 1 декабря возвратился к должности, на полтора месяца просрочив отпуск. В это время Китти Тютчева проходила курс лечения на немецких курортах. Анна умоляла ее издали последить за лечением отца. Оговорка старшей дочери будет понятна, если учесть что Тютчев отправился в путешествие вместе с Лёлей Денисьевой. «Заграничные путешествия Лёля особенно любила, потому что тогда Феодор Иванович был в полном и нераздельном ее обладании, и ее теория о законном с ним браке осуществлялась тогда и на практике»[296]. А в это время Эрнестина Федоровна, не знавшая, где искать мужа и куда адресовать ему письма, с грустью писала Дарье: «Будь у меня муж, который мог бы жить вдали от света и интересовался бы управлением своих земель, я была бы безмерно счастлива. <…> После 16 сентября у меня не было вестей от папа, а письмо его было от 1 / 13 сентября. Давно пора кончиться всей этой неразберихе и всем нам соединиться»[297]. Конца этой неразберихе не предвиделось: 11 октября 1860 года в Женеве Елена Александровна родила сына Федора[298].

Мы не знаем, как Федор Иванович отреагировал на появление еще одного ребенка, но достоверно известно, что именно в это время он очень сильно переживал по поводу затянувшегося девичества своих взрослых дочерей. За одной из них ухаживал Иван Сергеевич Тургенев, за другой – Лев Николаевич Толстой, но ни в том ни в другом случае, к немалой досаде светских знакомых, браком дело так и не закончилось. «Сия замысловатая комбинация», иронически заметила Анна, «отнюдь не привлекает ни одну из сторон»[299]. Барышни Тютчевы не были огорчены. Историки культуры и литературы скорбят по сию пору, хотя умело скрывают свои чувства. Анна, в мужья которой прочили Тургенева, насмешливо заключила: «Но если г‑на Тургенева не трогают чары дочерей, то в их отца он положительно влюблен. Папа и он – лучшие друзья: встретившись, они проводят целые вечера один на один. Они так хорошо соответствуют друг другу – оба остроумны, добродушны, вялы и неряшливы»[300].

Барышням нелегко было найти достойную партию. Их отец вращался в исключительно высоких сферах, к которым девушки привыкли с юных лет, но камергер Тютчев не мог обеспечить дочерей богатым приданым, которое позволило бы им сохранить такой же образ жизни и после замужества. Дело в том, что хотя сам камергер годами вел жизнь, для которой у него не было достаточных средств, он не испытывал по этому поводу никаких неудобств: очевидный для всех Божий дар Федора Ивановича позволил ему легко занять и до самой смерти прочно удерживать за собой единственное в своем роде место. В мундирном городе Санкт‑Петербурге он мог позволить себе появиться во фраке там, где для всех присутствующих был обязателен парадный мундир с орденами. Отец взрослых дочерей просто обязан был давать балы, чего Федор Иванович из‑за недостатка средств никогда не делал. Светский человек не должен был ходить пешком и не мог пользоваться услугами дешевых извозчиков, человеку из высшего общества надлежало иметь собственный выезд – все эти обязательные нормы поведения Федор Иванович мог игнорировать без всяких последствий для своей репутации светского человека. Мой герой не мыслил своего существования вне элиты общества, и его дочери с трудом представляли себе иную жизнь. От будущего мужа они ожидали, что он предоставит им такую возможность. Но даже среди их великосветского окружения редкий жених обладал достаточными для этого богатством и знатностью. Высокий социальный статус сохранить было практически невозможно – мезальянс барышни изначально отвергали.

Когда руки Китти Тютчевой попросил один московский знакомый, она решила посоветоваться с отцом. «Утром я говорила с папа, и он очень помог мне правильно взглянуть на вещи. У этого господина 600 душ, но отец его так мало заботился о своем состоянии, что в настоящее время он имеет 3000 р. серебром в год, а это мало, почти ничего. Но Бог все устроит к лучшему!»[301]Действительно, трудно было угодить барышне, считавшей, что 3000 рублей серебром в год – это почти ничего. Чтобы современный читатель смог понять, насколько неадекватно Китти воспринимала жизнь, я приведу следующий пример. Когда будущий военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин стал профессором Военной академии и одновременно занял важный пост в штабе Военно‑учебных заведений, то он по обеим должностям получал до 2700 рублей серебром в год и искренне считал себя обеспеченным человеком. Подчеркну, что Милютин был отцом большого семейства (четыре дочери и два сына), жил только службой и не был помещиком и душевладельцем[302].

Камергер Тютчев, прекрасно разбиравшийся в реалиях большой политики, абсолютно не представлял себе реалий обыденной жизни и чистосердечно недоумевал, почему его дочери никак не могут выйти замуж. «Во всяком случае давно пора, и, между нами, дорогой друг, не скрою от вас, что этот рок, тяготеющий над моими дочерями, этот рок, столь зловещий и вместе с тем столь необъяснимый, порой вызывает у меня приступы сильнейшего раздражения… Я, конечно, знавал многих женщин за свою долгую жизнь. Так вот, говоря беспристрастно, я мало встречал таких, которые стоили бы моих дочерей. Как же получается, что они не находят ценителей более умных и более явных»[303].

Графу Льву Николаевичу Толстому трудно отказать в уме. Он был увлечен Китти Тютчевой и даже подумывал о женитьбе. Дневник писателя и его письма позволяют нам проследить перипетии этого несостоявшегося романа.

25 января 1857 года. «Вечер у Сушковых. Тютчева мила».

24 ноября 1857 года. «Был у Тютчев[ой?]. Ужасно неловко почему‑то».

19, 30, 31 декабря 1857 года: «Бал у Бобринских, Тютчева начинает спокойно нравиться мне».

1 января 1858 года: «Визиты, дома, писал. Вечер у Сушковых. Катя очень мила».

7 января 1858 года: «Бал маленький, грязный, уроды и мне славно, грустно сделалось. Тютчева вздор!»

8 января 1858 года: «Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего».

19 января 1858 года: «Тютчева. Занимает меня неотступно. Досадно даже, тем более, что это не любовь, не имеет ее прелести».

20 января 1858 года: «М. Сухотину с язвительностью говорил про К. Тютчеву. И не перестаю, думаю о ней. Что за дрянь! Все‑таки я знаю, что я только страстно желаю ее любви, а жалости к ней нет».

28 марта 1858 года: «Вечер у Сушковых. Увы, холоден к Тютчевой».

15 сентября 1858 года: «Виделся с Коршем и Тютчевой. Я почти бы готов без любви спокойно жениться на ней; но она старательно холодно приняла меня».

20 марта 1859 года. «К. Тютчева была бы хорошая, ежели бы не скверная пыль и какая‑то сухость и неаппетитность в уме и чувстве, которую она переняла, верно, от ваших старушек».

14 мая 1861 года. «Прекрасная девушка К. – слишком оранжерейное растение, слишком воспитана на “безобязательном наслаждении”, чтобы не только разделять, но и сочувствовать моим трудам. Она привыкла печь моральные конфетки, а я вожусь с землей, с навозом. Ей это грубо и чуждо, как для меня чужды и ничтожны стали моральные конфетки»[304].

 

Наступило неблагоприятное время для оранжерейных растений. 19 февраля 1861 года император Александр II издал Манифест об освобождении крестьян. Все, от самодержца до вчерашнего крепостного, понимали, что этот день разделил их жизнь на до и после. 6 / 18 марта Манифест был напечатан во французском переводе. Перевод выполнил камергер Тютчев, посвятивший государю всего лишь одно четверостишье, но сумевший выразить суть того, что произошло.

 

Ты взял свой день… Замеченный от века

Великою Господней благодатью –

Он рабский образ сдвинул с человека

И возвратил семье меньшую братью…[305]

 

Эти стихи, по свидетельству императрицы Марии Александровны, «растрогали государя», и императрица пожелала иметь их копию и выразила надежду, что стихи незамедлительно напечатают. Мария Александровна прекрасно изучила характер Федора Ивановича и, поэтому, осторожно написала Дарье Тютчевой: «но нужно это сделать помимо вашего отца»[306]. В конце весны князь Горчаков готов был предоставить своему подчиненному курьерскую экспедицию и очередной продолжительный отпуск в Висбаден. Министр выдвинул только одно условие: лишь бы поэт «выполнил его поручение и перепечатал свои стихи»[307]. Летом 1861 года Федор Иванович за границу не поехал. Камергер Тютчев не снизошел к августейшей просьбе. Стихи появились в печати только семь лет спустя.

На карьере действительного статского советника это никак не отразилось и не помешало ему в этом же году получить очередную награду – звезду и ленту ордена Св. Станислава 1‑й степени. Ирония истории заключалась в том, что убежденный противник папства был удостоен ордена, учрежденного в честь католического святого – краковского епископа, убитого своими политическими противниками за верность папскому престолу. Вероятно, и на сей раз Тютчев решил воздержаться от приобретения орденских знаков.

Прошел еще один год, заполненный необременительной службой, приятными светскими знакомствами и продолжающимся романом с Лёлей Денисьевой. Зимой поэт блистал в великосветских салонах, отпуская свои знаменитые остроты, а лето провел за границей. В конце весны 1862 года он на три месяца был откомандирован в Европу от Министерства иностранных дел. Поездка за казенный счет могла оказаться последней, ибо в это время уже начались реформы и обсуждался вопрос о целесообразности дальнейшего существования Комитета цензуры иностранной. Тютчев легко мог лишиться своего места. Эрнестина Федоровна полагала, что в эпоху перемен чиновнику его ранга следовало бы оставаться в Петербурге, но он пренебрег грозящей опасностью и отправился за границу. В этой поездке его вновь сопровождала Елена Александровна с детьми, а Эрнестина Федоровна вновь не знала, куда адресовать письма. В Петербург Тютчев вернулся в середине августа и 30 августа – в день именин государя – отправился в Зимний дворец на церемонию торжественного выхода императора. Обычно мой герой игнорировал придворные церемонии, но на сей раз над его Комитетом сгустились тучи – и камергер Тютчев решил напомнить двору о своем существовании. Он прибыл во дворец «в полном параде и в золоченой карете, прокатившей его шагом по Невскому»[308].

8 сентября камергер побывал в Новгороде и принял участие в торжествах, связанных с открытием памятника 1000‑летию России. Ранее он никогда не уделял так много времени своим придворным обязанностям. Его жест был замечен и оценен. Грозовое облако прошло мимо. Комитет избежал реформирования и сохранил свою независимость. После этого Федор Иванович попросил отпуск на десять дней и провел их в Москве с Лёлей. В столице он не позволял себе особых вольностей и избегал появляться с ней на людях. Леля не имела собственного экипажа и почти всё время проводила дома, в душной атмосфере с вечно закрытыми окнами. А в это время Федор Иванович с Лёлей‑маленькой отправлялся на Острова дышать свежим воздухом – то в коляске, то на одном из невских пароходов. Елена Александровна не могла сопровождать их в этих прогулках и очень сильно страдала от этого. Первопрестольная столица, в отличие от Петербурга, допускала известную свободу, но даже в Москве высокопоставленный чиновник никогда бы не посмел появиться с любовницей в публичном месте. Тютчева же с Денисьевой знакомые видели даже в Кремле. Всё это не способствовало миру в семье. «Я хорошо понимаю все, что ты говоришь мне о нем. Ничего отрадного во всех наших семейных отношениях. При отсутствии какого бы то ни было настоящего, явного несчастия в них так много скрытого страдания и так мало радости, доверия, простоты, в них есть что‑то такое натянутое, что подавляет душу»[309].

 

Начало нового 1863 года принесло Тютчеву новую награду: 17 / 29 января он был пожалован орденом Св. Анны 1‑й степени. Мы видим, что мой герой с началом царствования Александра II стал получать награды один раз в два года. Эта периодичность требует комментариев. Император Николай I, борясь со злоупотреблениями в раздаче чинов и знаков отличия и желая повысить их престиж, повелел, чтобы чиновников даже за отличие по службе не представляли к очередной награде ранее истечения двух лет со времени получения последнего пожалования. Государь хотел сделать, как лучше, а получилось, как всегда: «…При Николае Павловиче нельзя было отличиться по службе больше одного раза через два года. Зато счастливцы через два года непременно отличались»[310]. При покойном императоре Тютчев не принадлежал к их числу, но при новом государе стал таким счастливцем.

Однако 1863 год, несмотря на столь счастливое начало, выдался для Тютчева тяжелым. В ночь с 22 на 23 января в Царстве Польском вспыхнуло восстание. Одновременно в нескольких десятках пунктов Царства повстанцы неожиданно напали на военные гарнизоны и попытались их уничтожить. Хотя в большинстве случаев эти нападения были отбиты, военное командование, опасаясь возобновления подобных попыток, сочло целесообразным осуществить перегруппировку и концентрацию войск. Малочисленные гарнизоны были выведены из некоторых населенных пунктов, а восставшие их заняли без боя. Подавление восстания растянулось почти на полтора года. Общественное мнение Западной Европы сочувствовало восставшим полякам. Федор Иванович, убежденный в необходимости сохранить территориальную целостность Империи, испытывал чувство тревоги, вызываемое опасным положением России, которой грозила новая война с коалицией европейских держав.

 

О край родной! такого ополченья

Мир не видал с первоначальных дней…

Велико, знать, о Русь, твое значенье!

Мужайся, стой, крепись и одолей![311]

 

Поэта беспокоило, что даже среди высших сановников отсутствовало единство по поводу польских дел. Министр внутренних дел Валуев и петербургский генерал‑губернатор князь Суворов, внук знаменитого полководца, осуждали жесткие меры, направленные на подавление восстания и умиротворение Польши силой оружия. «Что скажет на это Европа?» – вопрошал князь Суворов, этот «гуманный внук воинственного деда»[312], как назвал его Тютчев. Федор Иванович был исполнен беспокойства, волнения и тревоги. Его смятение было вызвано полнейшим отсутствием единомыслия в высших сферах по поводу того, как следует решать польский вопрос. Сталкивались противоположные взгляды, стремления, интересы, а объединяющая всех идея отсутствовала. Дневник министра внутренних дел зафиксировал это с предельной откровенностью: «Мы все ищем моральной силы, на которую могли бы опереться, и ее не находим. А одною материальной силой побороть нравственных сил нельзя. Несмотря на все гнусности и ложь поляков, на их стороне есть идеи. На нашей – ни одной. В Западном крае и в Царстве повторяются теперь проскрипции древнего Рима времен Мария и Суллы. Это не идея. Мы говорим о владычестве России или православия. Эти идеи для нас, а не для поляков, и мы сами употребляем их название неискренно. Здесь собственно нет речи о России, а речь о самодержце русском, царе польском, конституционном вел. кн. финляндском. Это не идея, а аномалия. Нужна идея, которую мог бы усвоить себе хотя один поляк»[313].

Именно такую идею и пытался предложить Тютчев. На протяжении своей жизни поэт дважды наблюдал подавление польского восстания, и его позиция определилась еще в 1831 году после взятия восставшей Варшавы русскими войсками. Город был взят штурмом в день Бородинской битвы – 26 августа. Штурм города был кровопролитным и унес много жизней с той и с другой стороны. Общественное мнение Запада осуждало жестокость победителей и не скрывало своего сочувствия побежденным полякам. За три недели до Варшавского штурма, когда исход кампании еще не был ясен и когда Европа грозила России «анафемой» и интервенцией, Пушкин, болезненно переживавший вмешательство Запада во внутренние дела России и убежденный в необходимости быстрых, решительных и жестких мер по отношению к повстанцам («Но всё‑таки их надобно задушить, и наша медленность мучительна»[314]), в стихотворении с красноречивым названием «Клеветникам России» сформулировал вопросы, еще не получившие в то время однозначные ответы.

 

Кто устоит в неравном споре:

Кичливый лях, иль верный росс?

Славянские ль ручьи сольются в русском море?

Оно ль иссякнет? вот вопрос[315].

 

Для Тютчева в это же самое время подобных проблем просто не существовало. Свое политическое кредо Федор Иванович, тогда еще молодой дипломат, изложил в стихотворении, которое никогда не печаталось при его жизни. Это большое стихотворение было не просто непосредственным откликом на взятие Варшавы, в нем с предельной четкостью были изложены историософские взгляды моего героя, которые впоследствии лишь уточнялись и детализировались в его политических сочинениях. Это стихотворение многое объясняет, вот почему есть смысл процитировать его целиком.

 

Как дочь родную на закланье

Агамемнон богам принес,

Прося попутных бурь дыханья

У негодующих небес, –

Так мы над горестной Варшавой

Удар свершили роковой,

Да купим сей ценой кровавой

России целость и покой!

Но прочь от нас венец бесславья,

Сплетенный рабскою рукой!

Не за коран самодержавья

Кровь русская лилась рекой!

Нет! нас одушевляло в бое

Не чревобесие меча,

Не зверство янычар ручное

И не покорность палача!

 

Другая мысль, другая вера

У русских билася в груди!

Грозой спасительной примера

Державы целость соблюсти,

Славян родные поколенья

Под знамя русское собрать

И весть на подвиг просвещенья

Единомысленных, как рать.

Сие‑то высшее сознанье

Вело наш доблестный народ –

Путей небесных оправданье

Он смело на себя берет.

Он чует над своей главою

Звезду в незримой высоте

И неуклонно за звездою

Спешит к таинственной мете!

 

Ты ж, братскою стрелой пронзенный,

Судеб свершая приговор,

Ты пал, орел одноплеменный,

На очистительный костер!

Верь слову русского народа:

Твой пепл мы свято сбережем,

И наша общая свобода,

Как феникс, зародится в нем[316].

 

1831 г.

Для Российской империи польский вопрос был исключительно болезненным. Поколение современников Тютчева унаследовало его от своих предшественников, десятилетиями решало, да так и смогло разрешить – и нерешенным передало потомкам. Любой ход приводил к патовой ситуации. С одной стороны, Российская империя не могла признать независимость Польши, ибо подавляющее большинство образованного населения расценило бы подобную уступку как несомненную слабость верховной власти и пролог грядущего распада Империи: все знали о существовании сильных центробежных тенденций в Прибалтике, Финляндии и на Украине. Практическая реализация этих тенденций привела бы к неизбежным территориальным спорам. Летом 1863 года Франция, Австрия и Англия направили в Петербург ноты с требованием созвать конференцию для решения польского вопроса, что было прямым вмешательством во внутренние дела России. После поражения в Крымской войне власть не могла позволить себе ни малейших проявлений мягкости и сговорчивости в международных вопросах. Согласиться с этими требованиями означало утратить статус великой державы. С другой стороны, подавление восстания было очень жестоким и сопровождалось массовыми казнями и ссылками восставших во внутренние губернии Империи. Людей здравомыслящих беспокоило, что ссыльные могут стать мощным катализатором революционного брожения. Федор Иванович не изменил себе и нашел повод отпустить остроту и по поводу сосланных поляков: «Это яд, который мы принимаем внутрь, чтобы от него избавиться»[317]. Правительство, борясь с повстанцами, не знало жалости и не проявляло сострадания, что очевидно противоречило принципам гуманности, уже получившим распространение в это время. Острота противостояния сторон была столь сильной, что любое снисхождение власти по отношению к мятежникам всеми было бы воспринято как ее бессилие. Тютчев считал польский вопрос «династическим роком» Романовых.

Тревожным летом 1863 года, когда полным ходом уже шла дипломатическая война между Российской империей и Европой, Тютчев появился в Москве. Правительство не исключало вероятность военного столкновения с европейской коалицией, и Федор Иванович должен был осуществить зондаж общественного мнения и установить личный контакт с издателями наиболее авторитетных московских газет. Ему предстояло стать «чем‑то в роде официозного посредника между прессой и Министерством иностранных дел»[318]. Хотя с самого начала мой герой скептически оценивал перспективы своей миссии, приезд Тютчева в Первопрестольную столицу был санкционирован министром иностранных дел. Это был всего лишь один из многочисленных шагов, сделанных князем Александром Михайловичем и направленных на бескровное разрешение европейского конфликта. Войны против объединенных сил Англии, Франции и Австрии Россия бы не выдержала. К счастью, на этот раз вооруженного конфликта действительно удалось избежать. Европейские державы ограничились дипломатическими демаршами, произошел обмен нотами, и в конечном итоге дипломатическая война была выиграна князем Горчаковым, которого с той поры как в России, так и в Европе признали великим дипломатом. (Я воспользуюсь удобным случаем для того, чтобы заметить, что за долгие годы их личного знакомства отношение Федора Ивановича к князю Горчакову и к проводимой им политике не оставалось неизменным. Тютчев нередко зло подшучивал над всем известной склонностью непревзойденного стилиста и оратора к самолюбованию и называл его «Нарциссом собственной чернильницы». Салонные остроты Тютчева по поводу министра «доброжелатели» доводили до сведения адресата, но князь Александр Михайлович каждый раз оказывался выше светских сплетен. Всё это касалось лишь формы, однако между друзьями были расхождения и по сути. Моего героя раздражало, что министр иностранных дел Российской империи не имел ясной и определенной программы деятельности и руководствовался всего лишь сиюминутными целями, встававшими перед ним в ходе текущей политики, – и тогда поэт уничижительно отзывался о «невероятной пустоте» князя. Но стоило «милейшему князю» в очередной раз удачно решить казавшуюся неразрешимой дипломатическую задачу и отстоять интересы Империи, как Тютчев публично с похвалой отзывался о своем «великом друге» и посвящал ему стихи.)

 

Это время непрекращающихся тревог пагубно отразилось на здоровье моего героя. У него обострилась подагра. Приступ начался еще в конце весны 1863 года, в бытность Тютчева в Петербурге, и продолжался более месяца. Федор Иванович оказался в городе совершенно один, вся его семья разъехалась кто куда. За больным ухаживала Елена Александровна Денисьева. Когда Тютчев поехал в Москву, она поехала вместе с ним. Сестра поэта с нескрываемым раздражением писала племяннице:

12 / 24 июля. «Дядя Николай побывал у твоего отца (который сегодня у нас обедал), однако я к Федору не поеду, поскольку известная особа сохраняет место, ею захваченное. Николай ее видел, но не говорит об этом ни слова, хотя создавшееся положение раздражает и сердит его»[319].

15 / 27 июля. «Какое было бы счастье, если бы он смог прекратить этот ужасный образ жизни. Дай Бог, чтобы известная особа осуществила свое намерение уехать!»[320]

17 / 29 июля. «Федор получил наконец письмо от жены и оставил его у бабушки в ящике ее бюро. Ведь это у нее он обычно пишет Эрнестине, а я отправляю его письма в Овстуг; здесь же ее письма дожидаются его появления, и каждый раз, уходя, он отдает их мне. Бедный брат, по‑видимому, он полностью подчинился этой особе, которой должно было бы жить в смирении и покаянии вместо того, чтобы распоряжаться чужим супругом. Все это возмущает меня сверх меры»[321].

Примечательно, что негодование Дарьи Ивановны Сушковой было вызвано поведением Елены Александровны, но никак не поведением Федора Ивановича. У Сушковой никогда не было сострадания по отношению к безнадежно потерянной для «приличного» общества Денисьевой, но родной брат постоянно вызывал у нее сожаление и сочувствие. Тютчев пробыл в Москве около двух месяцев, постоянно обещал Эрнестине Федоровне приехать в Овстуг, да так и не приехал и в конце лета вернулся в Петербург. Частная жизнь моего героя шла своим чередом. Его связь с Лёлей продолжалась уже четырнадцать лет, и конца ей не предвиделось. В любовном треугольнике не было никаких изменений. Старшая дочь поэта Анна писала своей сестре Китти в Москву: «Я почти совсем не вижу папа. У меня он не бывает, а когда я прихожу обедать к мама, его никогда там нет. На свете нет другого семейства, столь же распущенного, как наше»[322]. 22 мая 1864 года у Федора Ивановича и Елены Александровны родился третий ребенок – сын Николай. Накануне Эрнестина Федоровна с дочерью Марией уехала на воды в Германию. Тютчев очень хотел поехать за границу, но этому помешала последовавшая за родами тяжелая болезнь Денисьевой. Он был исполнен столь сильного смятения, что даже не посчитал нужным скрыть свои чувства от Китти, приехавшей из Москвы в Петербург. Болезнь развивалась стремительно, и 4 августа Елена Александровна скончалась. Федор Иванович был буквально раздавлен.

 

«Все кончено – вчера мы ее хоронили…

Что это такое? Что случилось? О чем это я вам пишу – не знаю… Во мне все убито: мысль, чувство, память, все… Я чувствую себя совершенным идиотом.

Пустота, страшная пустота. И даже в смерти – не предвижу облегчения. Ах, она мне нужна на земле, не там где‑то…

Сердце пусто – мозг изнеможен. Даже вспомнить о ней – вызвать ее, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу.

Страшно – невыносимо. Писать более не в силах, да и что писать?..»[323]

 

У Тютчева не было сил не только писать, но и жить. Ему казалось, что жизнь кончена, а осталось только жалкое физическое существование. Он испытал запоздалое раскаяние и ощутил невозможность искупить собственные ошибочные или дурные поступки. Им всецело овладело чувство вины перед Лёлей. По словам старшей дочери, сам он постарел на 15 лет, а тело его превратилось в скелет. Анне даже показалось, что отцу недолго осталось жить. «Он был в состоянии близком к помешательству. Какие дни нравственной пытки я пережила! Потом я встретилась с ним снова в Ницце, когда он был менее возбужден, но все еще повергнут в ту же мучительную скорбь, в то же отчаяние от утраты земных радостей, без малейшего проблеска стремления к чему бы то ни было небесному. Он всеми силами души был прикован к той земной страсти, предмета которой не стало. И это горе, все увеличиваясь, переходило в отчаяние, которое было недоступно утешениям религии и доводило его, по природе нежного, справедливого, до раздражения, колкостей и несправедливости в отношении к его жене и ко всем нам. Я увидела, что моя младшая сестра, которая теперь при нем, ужасно страдала. Сколько воспоминаний и тяжелых впечатлений прошлого воскресло во мне. Я чувствовала себя охваченною безысходным страданием. Я не могла больше верить, что Бог придет на помощь его душе, жизнь которой была растрачена в земной и незаконной страсти»[324]. Федор Иванович искал утешения, где только мог, но не находил его – и тогда поэт, к нескрываемой радости его дочерей, обратился к религии. Он решил говеть: стал готовиться к исповеди и причастию, постясь и посещая церковь, чего не делал более четверти века. «Отец причастился Св. Тайн, и это большое благо. Он раз писал ко мне, хотя очень грустное письмо, но он тут первый раз говорит о потребности души его молиться, и искать будущей, вечной жизни»[325].

Его семья отнеслась к этому горю с поразительной человечностью. Все сплотились воедино и стали думать о том, как помочь отцу и мужу преодолеть его душевные страдания. Надо было договориться и о дальнейшей судьбе внебрачных детей Федора Ивановича. Семья не стала устраняться от решения этой болезненной проблемы. Дарья Ивановна написала Китти: «Я верю его раскаянию, его отчаянию, но при этом я, увы, убеждена, что он же первый будет пренебрегать этими тремя детьми, забывая о них. У него ум тонкий, сердце впечатлительное, но склонное к заблуждениям. Он пленит тебя своим красноречием, тебя и твоих сестер, которые действительно добры, – вы примете на себя любые обязательства»[326]. Речь шла не только о материальных обязательствах, хотя обучение и воспитание троих детей было само по себе делом недешёвым. Семью беспокоила нравственная ответственность за будущее детей, которые не имели никаких юридических прав ни на долю в родовом имуществе Тютчевых, ни на принадлежность к дворянскому сословию. Им предстояла суровая жизненная борьба, и воспитание должно было к ней подготовить. Для предстоящей им жизни светский лоск был излишней роскошью. Так считали родные Федора Ивановича, убежденные в том, что именно тяга к светской жизни и тщеславие погубили Елену Денисьеву. Вот почему они хотели поместить Лёлю‑маленькую на полный пансион в добропорядочную мещанскую немецкую семью: такое воспитание приучило бы девочку к порядку и экономии; «при ее приданом она с Божьей помощью вышла бы замуж в той же среде, где, вероятно, легче обрести счастье»[327].



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: