Рассказ о брате и сестре




"Ты знаешь, что у меня была сестра Геронея, помнишь, какой красивой она была – один глаз как день, другой как ночь, и она знала, что в мире больше красоты, чем любви. Родилась она в 1910 году и несколько недель спустя однажды утром, в день, которого никто, в том числе и она сама, не запомнил, Геро начала умирать и незаметно умирала несколько десятилетий до того самого недавнего рокового дня, когда это умирание наконец закончилось. А может быть, ее умирание началось гораздо раньше, еще до того, как Геро родилась, и продолжалось несколько столетий до ее рождения, пока не привело к тому концу, речь о котором впереди. Что же касается меня, то я однажды вечером того дня, который остался никем не замеченным и который я сам не смог бы отличить от других вечеров, начал совсем незаметно любить. Любить не женщину, не мать, не брата или сестру – и было мне тогда всего несколько лет от роду. Я начал любить вообще, в виде готовности к любви, но любить очень решительно, с определенностью корабля, берущего курс в открытое море, откуда нет возврата. И в эту мою любовь, то есть на борт этого корабля, с тех пор поднимались и сходили спутники моей судьбы, которые то или иное время проводили вместе со мной, разделяя удары волн, отливы, солнце и ветры.

Среди них была и моя сестра Геро, но ей на этом корабле принадлежало особое место. Не на капитанском мостике, нет, но в самом красивом кресле. И это самое красивое кресло на моем корабле больше всего подходило именно ей.

Может быть, оно и стало самым красивым среди всех других стоявших на палубе только после того, как его заняла Геронея. Когда это случилось, ей было всего пятнадцать лет, и она уже больше не садилась за стол есть вместе с другими. И я сам с тех пор ни разу не видел, чтобы она обедала или ужинала.

В семье потихоньку поговаривали, что ест она совсем не то, что другие. В церкви она крестилась быстрым движением, будто ловила муху, и говорили, что так же быстро она и ест. Она была еще совсем ребенком с худыми ножками и старой-престарой душой. Душой, которая насильно была вынуждена привыкать к ее телу, как к новому, не вполне взрослому богу, который и сам еще не понимает языка молитв, обращаемых к нему. Богу, который еще только должен учиться говорить... Мне всегда казалось, что все окружавшие меня женщины делятся на кухарок, горничных и сиделок, и еще в детстве я понял, что моя сестра Геронея относится к последним. Она сделала еще более мучительными последние часы большинства наших домашних животных, тиранически, неуклюже и истерически ухаживая за обреченными, на которых она буквально извергала поток бессмысленных действий. Когда они погибали у нее на руках, измученные не только смертельной болезнью, но и ее паническими попытками спасти их жизнь, она молча отворачивалась от них, а потом говорила:

– Я чувствую себя средой. Всегда я опаздываю, всегда прихожу после вторника...

Геронея в Белграде изучала химию, и, когда она в своей шляпе из рыбьей кожи приехала сюда, в Прагу, продолжать учебу, мы с ней сняли квартиру на одной из узких и глубоких улиц в старой части города. Квартира сдавалась вместе с чердаком, на который можно было подняться, спустив в комнату при помощи устройства, состоявшего из металлической цепи и системы колес, деревянную лестницу. Я в то время был молодым человеком, мелким и прозрачным, как горный ручей. Энергию от музыки, по-прежнему питавшей меня ежедневно, я больше не тратил. Моя душа жирела, накапливая ненужное духовное сало, как толстеющий человек, который не успевает израсходовать калории, приобретенные за счет питания. Геро поставила на балкон горшок с алоэ, «которое лизнул дьявол», отчего на его колючих листьях остались продольные белые полосы. Это растение она привезла с собой из Белграда и поставила в своей комнате так, чтобы, причесываясь, видеть в зеркале его отражение.

Как-то раз она заметила, что в ее зеркале причесывается и бреется молодой поручик, который жил на том же этаже в доме на противоположной стороне улицы. Его окно было так близко от нашего балкона, что поручик мог в зеркале Геро видеть свое лицо; не выходя из дома, мог побриться, пользуясь ее зеркалом и своей саблей. Дело в том, что он исключительно ловко брился своей офицерской саблей, употребляя золотую кисточку, висевшую на ее рукоятке, для того, чтобы намылить щеки. Мы могли бросить друг другу зажженную спичку, и она долетала, не успев погаснуть, и по вечерам я и поручик таким образом давали один другому огня, чтобы раскурить трубки.

– Будьте осторожны, никогда не зажигайте одной спичкой вторую свечу и третью трубку! – весело говорил нам новый знакомый. Между поручиком, которого звали Ян Кобала, и моей сестрой началось что-то такое, что я назвал бы взаимным обнюхиванием. Но время никогда не стоит на одной ноге. Дело пошло дальше. Каждый вечер он зажигал свет в тот же момент, как Геро его у себя гасила. Я сидел на балконе, курил трубку, время от времени приподнимал шляпу и загонял в нее дым. И смотрел, как по другую сторону улицы Ян Кобала снимает сапоги, швыряет один в один угол, другой в другой, как он пьет, держа бутылку одними только зубами, саблей отсекает ножку от жареного цыпленка, лежащего на столе. Потом он ложился в кровать, обгладывал ножку, забрасывал кость прямо в сапог, стоящий в углу, затем снимал рубашку, и в этот момент дверь медленно открывалась и в комнату вливался лунный свет, сквозь который входила моя сестра Геро. Она смотрела на поручика неподвижным, немигающим взглядом, будто не видя его, подходила к кровати, склонялась над ним, и он начинал языком расстегивать пуговицы ее блузки. Тут Геро бросала мгновенный взгляд в сторону балкона, где я курил, плевала на пламя свечи и, хлестнув лунный свет своей косой, начинала неспешно обходить постель и поручика, лежащего в ней, а потом медленно, как падающий на землю снег, спускалась на свою добычу...

Моя шляпа и волосы были прокурены насквозь, иногда я вставал и шел в консерваторию заниматься, иногда уходил в пивные, где столы и стулья были липкими от пива, или же шел смотреть, как евреи хоронят книги, но во мне что-то кипело, я чувствовал, что моя борода гораздо быстрее растет через родимые пятна, чем вокруг них, и я тогда понимал, что мне необходимо перемениться. И я действительно начал меняться и делаю это до сих пор.

Однажды сестра появилась после обеда, с глазами, похожими на перезрелые фрукты, и руками, забытыми в муфте. Поручик Кобала больше не открывал дверь.

Теперь он принимал у себя какую-то другую любовь. Геро ничего не говорила, а я сидел как обычно, курил и ждал. Приходило время, когда она гасила свет у себя в комнате, а он в своей зажигал. Я смотрел с балкона, как он стаскивает сапоги, швыряет пояс, как пьет из бутылки, держа ее одними зубами, как саблей отсекает куриную ножку и ест, лежа в постели. И у меня по спине бежали мурашки, волосы вдоль позвоночника вставали дыбом, рубашка начинала шуршать. Я пальцем гасил трубку так, что начинало пахнуть паленым мясом.

Тихо поднявшись, я спускался на улицу, переходил ее и поднимался в квартиру Кобалы. Открывал дверь, в комнату вливался лунный свет, а сквозь этот свет входил я. Смотрел на него неподвижно, не мигая, подходил, наклонялся, и он начинал языком расстегивать пуговицы моих брюк. Тогда я бросал взгляд на наш балкон, где сидела Геро, плевал на пламя свечи и ложился с Кобалой. Потому что теперь вместо Геро он каждый вечер ждал меня...

Как-то утром Геро встала рано, заплела косу так, чтобы почувствовать, будто на дворе весна (у нее были разные манеры делать прическу, и, если она завязывала в волосах ленту, у нее было ощущение лета, а если заплетала волосы как плетку, ей казалось, что была весна). В тот день она заплела волосы в косу и рано ушла из дому. Больше я ее никогда не видел. Мне сообщили, что Геро совершила самоубийство. В тот же день, в двенадцать часов пять минут, она погибла при взрыве в лаборатории, который сама же и вызвала.

Так что мне никогда не представится возможность спросить ее, кто именно стал причиной ее столь выходящего за все рамки поступка – Ян или я. Мне не удалось увидеть ее даже в гробу.

С тех пор я ношу в кармане часы со стрелками, застывшими на времени ее гибели, они всегда показывают двенадцать часов пять минут, и каждый день бывает момент, когда их страшное время соответствует реальному. А страшный вопрос о том, чья неверность – поручика или моя – толкнула ее в смерть, стал для меня вопросом жизни и смерти.

Разумеется, мое общение с Яном Кобалой тут же прекратилось. Он бесследно исчез, а я с тех пор блуждаю, спотыкаясь о собственную тень. Я изменил имя и волосы, начал играть на цыганских свадьбах, причащаться, как некогда, уксусом и хреном, и единственное, в чем нахожу успокоение, – это в задачах по тригонометрии. Мне постоянно приходит на ум пословица о двух парах глаз, и я пытаюсь понять ее заново. Глубину сияющих глаз Геро я высчитывал бесконечное множество раз, и эту волшебную цифру я помню и днем и ночью. У всех, с кем меня сводит жизнь, я стараюсь угадать глубину глазного дна, надеясь, что, может быть, случится чудо и появится кто-то с глазами такого же цвета и глубины, как у нее, тогда я смогу надеяться, что узнаю ответ на вопрос, на который сестра мне уже никогда не ответит. И вот еще что. Я понял, что точно так же, как существуют мужские и женские инструменты, – а хорошим квартетом может стать только такой, где есть и те и другие, – на каждом лице имеется один женский и один мужской глаз.

Посмотри в зеркало и без труда поймешь, какой из твоих двух глаз мужской, а какой женский. У Геро левый глаз был мужским, и он-то и увел ее в смерть.

Правый, женский глаз пытался спасти ей жизнь. И это не следует забывать...

Но перехожу к делу!

Выступая с концертами в Кракове, я столкнулся с одним господином – доктором Альфредом Вежбицким. Он когда-то давно бывал в доме нашего отца и хорошо помнил и меня, и Геро еще детьми. Он пригласил меня играть в его доме, и я имел возможность сделать кое-какие наблюдения, из которых следовало, что с этим человеком нужно быть начеку. Глаза доктора были такой же глубины и цвета, как и у моей покойной сестры. В одном глазу день, в другом – ночь. Возможно, от него можно было ожидать ответа на вопрос, заданный ей, и оценки моих отношений с Яном Кобалой. Я долго наблюдал за Вежбицким, сердечным, прекрасным человеком, немым, как книга, и застегнутым на все пуговицы до самых ушей, однако ничего примечательного не произошло.

Он держал ногти одной руки под ногтями другой и любезно молчал. Сейчас я снова еду в Польшу, где обещал выступить с концертом в поместье родственницы доктора. Если я смогу воспользоваться этим, чтобы что-то разузнать у Вежбиц-кого, твои услуги будут мне просто необходимы, поэтому прошу и тебя совершить это путешествие, которое, кстати, может оказаться даже приятным, если бы не мое общество".

 

 

***

Такими словами закончил свой рассказ Ма-нассия Букур. Хотя он тут же заплатил мне за услуги, которых ожидал от меня как от профессионала, в Польшу мы отправились лишь в 1937 году. Мой друг был в почти хорошем настроении. Им владело какое-то странное предчувствие; как и в студенческие дни, он носил мою шляпу поверх своей и в Варшаве познакомил меня с доктором Альфредом Вежбицким. Мы сидели в приемной его кабинета, пили польскую водку, и доктор покуривал трубку, не подозревая об истинной цели нашего визита.

Впрочем, кто бы мог предположить, что мы питали безумную надежду с его помощью, то есть с помощью чьих-то глаз, похожих на глаза Геро, раскрыть все четыре глаза моему другу Манассии Букуру? Разумеется, все это можно было списать на его причудливые фантазии, а истинная цель нашего путешествия и пребывания в Польше, как я думал и надеялся, все же заключалась в том самом концерте в поместье родственницы доктора. Правда, одна деталь разрушала это предположение. И этой деталью был я. Если цель поездки – концерт, на кой черт я понадобился Манассии?

Наш хозяин говорил так мало, что его губы склеивались от молчания и лопались, как головка зрелого мака, стоило ему проронить слово. Мы ехали в его автомобиле, за окном были сумерки, и я пытался заснуть. Когда машина остановилась и мы вышли, Вежбицкий сказал, что хочет нам что-то показать.

Уже смеркалось, но мы ясно увидели то, на что указывал серебряный дым из трубки Вежбицкого. Перед нами находилась граница, разделявшая два разных климата. Через поле, теряясь за горизонтом, проходила прямая линия, представлявшая собой границу между снегом и сухой землей, покрытой травой.

Мы постояли немного в этой сухости и тепле, а потом шагнули в пургу. И сразу же увидели замок. По обе стороны въездных ворот горело по фонарю, и падающий снег был белым с освещенной и черным с неосвещенной стороны.

Через некоторое время мы оказались в гостиной, с дверными ручками в форме человеческой руки. Я подошел к роялю, на который Манассия Букур положил свою скрипку, и увидел на его крышке книги. В этот момент, обмениваясь рукопожатием сначала с дверной ручкой, а потом с нами, появилась хозяйка дома.

Ее платье шуршало, соприкасаясь с чулками, и этот шум взволновал меня.

Волосы были гладко причесаны и стянуты назад, так что уши и шея казались частью лица. Она в тот вечер научила меня, что нужно зимой солить тарелки до того, как на них будет положена еда, потому что дважды соленое греет в два раза сильнее. За нашей спиной раскрылась двустворчатая дверь, и в соседнем зале мы увидели стол, накрытый на четверых. Два подсвечника по три свечи в каждом давали гораздо больше света, чем можно было ожидать, и я заметил, что внешние рамы окон были приоткрыты, за счет чего световой эффект удваивался – там, за окном, в снежной ночи стекла отражали двенадцать огней. Спинки наших стульев в этом свете матово блестели, как навощенные.

Хозяйка, положив себе на тарелку первый кусок, пожелала нам приятного аппетита и бросила взгляд на доктора Вежбицкого, причем мне показалось, что он украдкой подал ей знак молчать.

– Ах, ангел мой ненаглядный, неужели ты меня навсегда оставил? – обратилась вдруг она ко мне по-французски.

Я посмотрел на нее изумленно, потому что до этого момента наши отношения ни на йоту не выходили за рамки чисто формального общения двух лиц, не имеющих ничего общего. Доктор Вежбицкий, взглянув на свою ложку, обратился к Манассии Букуру с еще более невероятной фразой:

– Я ждал вас, ибо был уверен, что вы недолго будете бороться с предрассудками, а с угрызениями совести и того меньше!

В этот момент мне показалось, что глаза доктора Вежбицкого действительно похожи на глаза Геро: в одном был день, в другом – ночь. Мне стало ясно, что в общении с нами хозяева решили отойти от общепринятых норм и здесь, в чужой для нас обстановке, снять маски и выложить перед нами карты, о которых мы и не подозревали. Манассия сидел ломая пальцы, его лицо побледнело и приобрело цвет канифоли для смычка. Меня спасло мое мелкое предчувствие будущего. На глаза мне попалась ложка. Она была серебряной, и я решил, что пора ею воспользоваться. Мы ели суп, сваренный в глиняной посудине, имевшей форму тамбурина, благодаря чему ее можно было постоянно покачивать над огнем, чтобы осадок не замутнял бульон, а оседал на дне несимметричного сосуда. Потом принесли горячий и почти сухой соус, горьковатый, приправленный солью с оленьего рога. На миг мы почувствовали себя желчными и вспыльчивыми, а в глазах доктора Вежбицкого вспыхнул огонь.

Я ясно увидел, что его правый глаз женский, а левый – мужской. Мы уже перешли к вилкам, когда он произнес, опять по-французски, будто бы продолжая какой-то прерванный разговор и глядя Манассии прямо в лицо:

– Я полагаю, любовь моя, что это был низкий, нехороший поступок! – И его губы при этом треснули, как жареный каштан.

Я схватил вилку, сжал ее в руке и понял, что дело сделано. Ответ на тот вопрос, который мой друг Манассия Букур задал своей сестре Геронее, прозвучал здесь, за столом доктора Вежбицкого и его приятельницы. Казалось, Геро за неимением других возможностей воспользовалась органами речи доктора Вежбицкого.

При этих словах Манассия вскочил как безумный и, сопровождаемый нашими изумленными взглядами, выскочил вон... Мгновение спустя послышалось, как хлопнула входная дверь. В первый момент я хотел броситься за ним, остановить его, потому что знал о его намерениях. Но что-то мне помешало. Безусловно, не любезные хозяева, которые успокаивали меня, говоря, что Манассия вернется, как только его утомит прогулка по ночной метели. Нет, меня остановила уверенность в том, что если и есть способ спасти Манассию, то, чтобы найти его, нужно проникнуть в тайну этой гостиной, в тайну этих людей, ведущих себя столь необъяснимо, разгадку нужно искать здесь, где прозвучала решающая фраза и где с первой же минуты разговор принял такой характер, что я не верил своим ушам. Поэтому я остался, скрывая беспокойство и посматривая на скрипку Манассии, по-прежнему лежавшую на рояле.

Подали вино цвета ржавчины, а вместе с ним в небольшом, обвитом серебряной нитью графине – другое, пахнущее смолой, которое, как было сказано, пять лет назад послужило для окрашивания первого.

– Знаете, – обратился ко мне доктор Веж-бицкий, – говорят, рыба, пойманная в реке, текущей с юга на север, гораздо вкуснее всякой другой. В рыбу, которую мы сейчас едим, была зашита откупоренная бутылка красного вина, которое, пока она была на огне, постепенно испарилось и пропитало ее...

На этот раз Вежбицкий заговорил по-польски, и в его словах не было ничего необычного, однако я заметил, что он и его приятельница снова как-то странно смотрят на меня, медленно поворачивая в руках свои бокалы. И тут я, как во сне, может быть, благодаря более размеренному дыханию во второй, медленной части обеда, осознал, что уже около часа сижу за столом, но совершенно не замечаю, чем меня угощают. Ни одного из подававшихся здесь блюд я раньше не пробовал. Сейчас у меня на тарелке лежала лососина. Рыба была вспорота и вычищена со спины, вывернута наизнанку и испечена на огне от веток розового куста. Потом подали мясо оленя, подстреленного в полнолуние и оставленного на ночь в лесу на морозе, холодное, черное, мясистые части были обмотаны кишками, а кости – конским волосом, чтобы удобней было брать его руками, не особенно пачкая пальцы. Оленину сопровождал соус из вишни с ароматом, который как бы двоился. Мы чувствовали грусть, и наши серебряные вилки медленно входили в соприкосновение с мясом и костями, а ножи внутри мяса, встретив зубцы вилок, осторожно прикасались к ним... Я сидел и ждал.

Все, что происходило потом, казалось мне страшно медленным и продолжительным, хотя на самом деле прошло не более нескольких минут, прежде чем раскрылась тайна.

В этой трапезе были смешаны растения, соки земли, плоды моря, руды, серебро, огонь и мясо. Одним из самых изумительных блюд было тесто, нашпигованное устрицами и запеченное на огне высушенных корешков хрена. Тут мне показалось, что устрицы заговорили голосом невидимого мастера, который заботился о нашем угощении и который весь свой век стряпает один-единственный вечный обед, и если он когда-нибудь его и закончит, то уже до конца жизни не сможет готовить, это будет невозможно... И мне захотелось его увидеть.

– Кто же в нашей комнате четвертый? – спросил я хозяев.

– Наконец-то! – с облегчением воскликнул доктор Вежбицкий и подал знак. После этого в свете свечей перед нами появился маленький человечек в рубашке, собранной у ворота в складки, в огромном белом колпаке. Под колпаком виднелись два седых глаза, привыкшие к огню и воде, руки, обсыпанные крупными веснушками, были в голубых прожилках, похожих на какие-то буквы. Он поклонился нам с улыбкой, которая резко оборвалась на одной из морщин, избороздивших его лицо. Выглядело это так, будто он раскланивается вместо Манассии Букура, чья скрипка безмолвно лежала на рояле.

– Вы никогда не рассказывали нам, – сказал доктор Вежбицкий, – как вам удаются ваши чудеса.

– Здесь нет никакой тайны, – ответил маленький человечек, – мастерство приготовления пищи кроется в ловкости пальцев. Для того чтобы сохранить мастерство, нужно ежедневно упражняться не менее трех часов. Как и музыканту...

И действительно, в тот день через руки маленького человечка прошли те же вещи, что скрывались в футляре скрипки Манассии. Серебро и руды, внутренности и кости животных, ракушки, минералы и конский волос – все это так же пело в его руках. Сейчас, когда во мне уже давно не было музыки, он другим путем привел в движение те же вещи, давая мне еще одну возможность почувствовать свою связь с музыкой. Это было не обедом, а настоящим гимном Земле, ее горам и равнинам, рекам и морям, ветру, огню, растениям, диким животным и мастерству человеческих рук, способных убивать и смертью питать жизнь.

Вместе с кофе и пирожными, которые были с молниеносной быстротой расставлены на столике в маленькой китайской гостиной, блестевшей лаком, перламутром и слоновой костью, подали, несмотря на то что за окном стояла зима, арбуз, который сохранялся много месяцев благодаря тому, что был обмазан известкой и спрятан в ящик, наполненный пшеницей. От него пахло можжевеловым деревом, и я вдруг, будто вдохнув запах музыкальных инструментов, почувствовал, что могу сыграть и вторую партию давно забытого квартета. Партию скрипки, которую исполнял мой друг Манассия Букур. Но было слишком поздно. Остальные две партии нашего квартета остались Бог знает где, навсегда недоступными, и мне было ясно, что никогда красная нить не соединит все четыре части печати – три мужских и одну женскую, – для того чтобы заверить и для меня визу на Святую гору. Так обстояло дело со мной... Что же касается истории Букура, с ней по-прежнему не было никакой определенности, а я ждал именно ее.

Мое упорство достигло пика и превратилось в страшную усталость, такую, будто я всю жизнь пересчитывал облака в небе и кости во рту. Собрав последние силы, я снова включился в разговор, который оживился, как только мы взялись за ложечки для мороженого.

– Я вам советую прийти в мою комнату и провести со мной ночь, – сказала мне, опять по-французски, хозяйка, поигрывая серебряной ложечкой.

Я оцепенел от изумления, доктор Вежбиц-кий сидел, посмеиваясь в бороду, тогда, перевернув собственную ложечку, я молниеносно ответил тоже по-французски:

– Как? Накануне Страстной Пятницы? Мои хозяева расхохотались.

Наконец-то и мне все стало ясно. Во время ужина они и не думали разговаривать с нами, это была игра, известная им и не известная нам, в ходе которой следовало читать надписи, выгравированные на серебряных столовых приборах. Теперь наконец это сделал и я, вспомнив при этом, откуда пришли на наши серебряные ножи и вилки эти записи.

Это были фрагменты из диалогов книги Яна Потоцкого «Рукопись, найденная в Сарагосе», ими-то и украсил гравер добрую сотню роскошных серебряных предметов. Среди этих фраз, заимствованных у Потоцкого и выгравированных на вилках, ложках и серебряных кольцах для салфеток, была и та, которую мы с Манассией поняли как волшебный ответ на его вопрос. Ответ, которого он так ждал от своей сестры Геро.

– Я полагаю, любовь моя, что это был низкий, нехороший поступок!

 

 

***

Я тут же простился с хозяевами, зная, что Букур сейчас где-то умирает с этими словами на губах и что только я могу спасти его, открыв тайну столового серебра. В Варшаву я приехал очень поздно, погода стояла ужасная.

Но еще ужаснее было, добравшись до нашей гостиницы, обнаружить, что я уже не смогу ничего сделать, чтобы спасти жизнь Манассии. Он лежал в постели, свеча в его сложенных на груди руках уже догорела до половины, и прислуга передала мне его короткое письмо:

"Я умираю по собственной воле, счастливый, что получил ответ на вопрос, ставший для меня главным в жизни. Сейчас я знаю, она сделала это из-за меня, а не из-за Яна Кобалы. «Любовь моя, – сказала она, и ты это слышал, – я полагаю, что это был низкий, нехороший поступок!» Геро выбрала Яна, чтобы мучить меня, так же как и я выбрал его, чтобы мучить ее, а вовсе не за какие-то его достоинства. И мне и ей Кобала был так же важен, как прошлогодний снег! Геро умерла с мыслью, что соприкосновение все же возможно!

Р. S. Благодарю тебя за то, что ты сделаешь свое дело. Целую твои нежные пальцы".

Я опустил письмо на пол, поставил на него тяжелую дорожную шкатулку с мешочками и инструментами, необходимыми в моем грустном ремесле. Склонившись над постелью, я коснулся его лица. Левый глаз опустил ниже, на его место (он был мужским), разгладил морщины вокруг другого, женского глаза, который при жизни моргал в два раза чаще, чем первый, и поэтому был более старым и усталым. Я поработал над его лицом, и оно стало таким же красивым, как прежде. Затем я наложил на него серую смесь и снял посмертную маску...

Ничего таинственного, к сожалению, на свете нет. Свет наполнен не тайнами, а писком в ушах. Вся история длится столько же, сколько звук от удара хлыста! Разве что людям моей профессии дано знать немного больше, чем другим смертным.

Ожидая, пока маска застынет, я думал о Геро и о моем бедном друге.

Следует сказать, что мне давно уже было известно, что Геро вовсе не совершала самоубийства, она была убита. Ее убил в припадке ревности, а может и еще чего-то, поручик Ян Кобала. И далее следует та часть истории, которую особенно тщательно скрывали от брата Геро, потому что этого он бы действительно не перенес. Отрезанную голову Геро Кобала три дня держал у себя в комнате и только потом сам заявил обо всем военным властям, которым удалось это дело скрыть.

По утверждению обезумевшего поручика, на третий день, вечером, голова Геро крикнула страшным, глубоким и как бы мужским голосом.

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: