Иван Туркенич установил связь с тюрьмой с помощью старинных своих приятелей по школе имени Горького - Анатолия Ковалева и Васи Пирожка.
Трудно было бы найти друзей, более разных и по физическому облику и по характеру.
Ковалев был парень чудовищной силы, приземистый, как степной дуб, медлительный и добрый до наивности. С отроческих лет он решил стать знаменитым гиревиком, хотя девушка, за которой он ухаживал, и издевалась над этим: она говорила, что в спортивном мире на высшей ступени лестницы стоят шахматисты, а гиревики на самой низшей - ниже гиревиков идут уже просто амебы. Он вел размеренный образ жизни, не пил, не курил, ходил и зимой без пальто и шапки, по утрам купался в проруби и ежедневно упражнялся в подымании тяжестей.
А Вася Пирожок был худощавый, подвижной, вспыльчивый, с огненными, черными, зверушечьими глазами, любимец и любитель девушек, драчун, и если что и интересовало его в спорте, так только бокс. Вообще он был склонен к авантюрам.
Туркенич подослал к Пирожку младшую замужнюю сестру за пластинками для патефона, и она завлекла Васю вместе с пластинками, а Вася по дружбе притащил с собой Ковалева.
К великому негодованию всех жителей Краснодона, особенно молодых людей, лично знавших Ковалева и Пирожка, их обоих вскоре увидели со свастикой на рукаве, среди полицаев, упражнявшихся в новой своей специальности на пустыре возле парка под руководством немца - сержанта с голубоватыми погонами.
Они специализировались по охране городского порядка. На их долю выпадали дежурства в городской управе, дирекционе, районной сельскохозяйственной комендатуре, на бирже труда, на рынке, ночные обходы по участкам. Повязка полицая была признаком благонадежности в их общении с немецкими солдатами из жандармерии. И Васе Пирожку удалось не только узнать, где сидит Шульга, но даже проникнуть к нему в камеру и дать понять, что друзья заботятся о том, чтобы освободить его.
|
Освободить! Хитрость и подкуп были здесь бессильны. Освободить Матвея Костиевича и других можно было, только напав на тюрьму. И все эти дни августа Валько, а по его поручению Олег, а вместе с Олегом Ваня Земнухов, Туркенич, Сережка Тюленин и привлеченный к этому делу, как один из наиболее видных краснодонских комсомольцев, уже нюхнувший пороху, Евгений Стахович готовили среди молодежи кадры и добывали оружие для нападения на тюрьму.
Как ни увлечена была Уля своей новой ролью и как ни понимала все значение скорейшей встречи с Олегом, она еще настолько не привыкла обманывать отца и мать и так погружена была в дела по дому, что выбралась к Олегу только через несколько дней после разговора с Виктором и Анатолием, и не застала Олега дома.
Генерал барон фон Венцель и штаб его уже несколько дней как выехали на восток. Дядя Коля, открывший Уле дверь, сразу узнал ее, но, как ей показалось, не проявил не только радости, но даже приветливости, после того как они столько испытали вместе и так много дней не виделись.
Бабушки Веры и Елены Николаевны не было дома. На стульях друг против друга сидели Марина и Оля Иванцова и мотали шерсть.
Увидев Улю, Марина выронила моток и с криком кинулась ей на шею.
- Улечка! Де ж ты пропала? Будь они прокляты, тыи немцы! - радостно говорила она с выступившими на глаза слезами. - Ось дивись, распустила жакет сыночку на костюмчик. Думаю, жакет все одно немцы отберут, а у малого, може, не тронут!
|
И она такой же скороговоркой стала перебирать в памяти их совместный путь, гибель детей на переправе, и как разорвало заведующую детским домом, и как немцы отобрали у них шелковые вещи.
Оля, держа перед собой шерсть на растопыренных, смуглых до черноты, сильных руках, с таинственным и, как показалось Уле, тревожным выражением молча смотрела перед собой немигающими глазами.
Уля не сочла возможным объяснить, зачем она пришла, - сказала только об аресте отца Виктора. Оля, не меняя положения рук, быстро взглянула на дядю Колю, а дядя Коля на нее. И Уля вдруг поняла, что дядя Коля был не неприветлив, а встревожен чем-то, чего Уля не могла знать. И смутное чувство тревоги охватило и Улю.
Оля все с тем же таинственным выражением, усмехнувшись как-то вбок, сказала, что она договорилась встретиться с сестрой Ниной у парка и они сейчас придут сюда вместе. Она сказала это, ни к кому не обращаясь, и тотчас же вышла.
Марина все говорила, не подозревая того, что происходит вокруг нее.
Через некоторое время Оля вернулась с Ниной.
- Как раз о тебе вспоминали в одной компании. Хочешь, зайдем, сейчас же познакомлю? - сказала Мина без улыбки.
Она молча повела Улю через улицы и дворы, куда-то в самый центр города. Она шла, не глядя на Улю; выражение ее широко открытых карих глаз было рассеянное и свирепое.
- Нина, что случилось? - тихо спросила Уля.
- Наверно, тебе скажут сейчас. А я ничего не могу сказать.
- Ты знаешь, у Вити Петрова отца арестовали,- снова сказала Уля.
|
- Да? Этого надо было ждать. - Нина махнула рукой.
Они вошли в стандартный дом того же типа, что и все дома вокруг. Уля никогда не бывала здесь.
Крупный старик полулежал на широкой деревянной кровати, одетый, голова его покоилась среди взбитых подушек, видны были только линия большого лба и мясистого носа и светлые густые ресницы. Пожилая худая женщина широкой кости, желтая от загара, сидела возле кровати на стуле и шила. Две молодые красивые женщины с крупными босыми ногами без дела сидели на лавке у окна; они с любопытством взглянули на Улю.
Уля поздоровалась. Нина быстро провела ее в другую горницу.
В большой комнате, за столом, уставленным закусками, кружками, бутылками с водкой, сидело несколько молодых людей и одна девушка. Уля узнала Олега, Ваню Земнухова и Евгения Стаховича, который как-то, в первые дни войны, выступал у первомайцев с докладом. Двое ребят были неизвестны ей. А девушка была Люба, «Любка-артистка», которую Уля видела у калитки ее дома в тот памятный день. Обстоятельства их встречи так ярко встали перед Улей, что она поразилась, увидев Любу здесь. Но в то же мгновение она все поняла, и поведение Любы в тот день вдруг предстало перед ней в истинном свете.
Нина ввела Улю и тотчас же вышла.
Олег встал Уле навстречу немного смутился, поискал глазами, куда бы посадить ее, и широко улыбнулся ей. И так вдруг согрела ее эта улыбка перед тем непонятным и тревожным, что предстояло ей узнать…
В ту ночь, когда был взят отец Виктора, в городе и в районе были арестованы почти все не успевшие эвакуироваться члены партии, советские работники, люди, ведшие ту или иную общественную деятельность, многие учителя и инженеры, и знатные шахтеры.
Первым узнал об этом Володя Осьмухин. Он пришел в цех на работу и узнал, что ночью арестовали старика Лютикова. Но самое страшное и непоправимое выяснилось уже спустя несколько дней. К Олегу прибежала Любка, вся бледная, и со слов Ивана Кондратовича передала, что бесследно исчез дядя Андрей.
Та никому, кроме Кондратовича, неизвестная квартира, где скрывался Валько, той же ночью, когда взяли Лютикова, подверглась обыску. Как потом выяснилось, искали не Валько, а мужа хозяйки, который в эвакуации. А дядя Андрей был своевременно выпущен из домика другим ходом, через сарай, - дело происходило на одном из малых «шанхайчиков», - и благополучно перекочевал к вдове, где когда-то назначил ему первую встречу Кондратович.
На заре парнишка из квартиры, подвергшейся обыску, прибежал к вдове проведать дядю Андрея, и от парнишки дядя Андрей узнал, что аресты идут по всему городу. Дядя Андрей послал парнишку за Кондратовичем, предупредив, что если Кондратович не застанет его, пусть подождет с полчасика. После того дядя Андрей вышел из дому, сказав вдове, что вот-вот вернется, и исчез бесследно.
Кондратович прождал его у вдовы около часа и пошел искать по всем местам, где, он знал, еще мог быть дядя Андрей. Но ни в одном из этих мест его не было. И только спустя несколько дней Кондратович встретил на улице старика-шахтера с шахты № 1-бис, который в страшном возбуждении рассказал ему, что в ту памятную ночь, рано утром, на их улице немецкие жандармы и полицаи схватили прохожего человека, а когда он, этот прохожий человек, стал отбиваться, старик увидел, что он, как две капли воды, - старик даже перекрестился,- похож на директора шахты Валько, который, как известно, эвакуировался.
Но то, что узнала младшая сестра Туркенича, сбегавшая на квартиры Пирожка и Ковалева, было уже вовсе непонятно и тревожно. По словам их родителей, оба они как раз перед тем, как начались все эти аресты, ушли из дому рано вечером. А вечером попозже на квартиры к ним забегал служивший вместе с ними полицейский Фомин, который расспрашивал, где они могут быть, и очень был груб оттого, что их не застал. Потом он забегал еще раз, ночью, и все говорил: «Вот ужо будет им!…» Ковалев и Вася вернулись по домам перед утром, совершенно пьяные, что было тем более поразительно, что Ковалев никогда не пил. Они сказали родным, что гуляли у шинкарки, и. не обращая внимания на переданные им угрозы Фомина, завалились спать. А утром пришли полицейские и арестовали их.
Олег, Туркенич и Любка, взволнованные всем, что случилось, вызвали на совещание Сережку Тюленина, Ваню Земнухова и Стаховича. Совещание происходило на квартире Туркенича.
В тот момент, когда вошла Уля, они обсуждали вопрос о том, должны ли они теперь попытаться сами осуществить замысел дяди Андрея - напасть на тюрьму и освободить арестованных, - или они должны подождать указаний и помощи из Ворошиловграда. Любка вызвалась съездить в Ворошиловград, где, она сказала, у нее есть знакомые подпольщики.
- Не понимаю, где же тут логика? - говорил Стахович. - Мы готовились освободить Остапчука, торопились, мобилизовали ребят, а когда арестовали дядю Андрея и других, то есть назрела еще большая срочность и необходимость, нам предлагают прекратить дела.
Стахович очень изменился с той поры, как Уля видела его: возмужал, его бледное тонкое лицо самолюбивого, даже надменного выражения стало как-то значительнее. Он говорил, легко обращаясь с такими книжными словами, как «логика», «объективно», «проанализируем», говорил спокойно, без жестов, прямо держа голову с свободно закинутыми назад светлыми волосами, выложив на стол длинные худые руки.
- Не прекратить, а лучше подготовиться, - смущенно сказал Ваня глуховатым баском.
- А людей тем временем убьют, - спокойно сказал Стахович.
- Зачем ты на чувства бьешь? Нам всем одинаково больно за людей, - застенчиво глядя сквозь очки, но, видно, убежденный в своей правоте, говорил Ваня, - Мы готовили ребят по заданию подпольной организации, в помощь ей. У нас была зацепка в полиции - Вася и его друг. Теперь этого ничего нет, все нужно начинать сначала, и ребят нам нужно вдвое, втрое больше. Не мальчики же мы в самом деле! - вдруг сказал он сердито.
- У первомайцев найдутся смелые, преданные ребята? - вдруг спросил Стахович Улю, прямо взглянув ей в глаза с покровительственным выражением.
- Да, конечно, - сказала Уля. Стахович безмолвно посмотрел на Ваню.
Олег сидел молча, вобрав голову в плечи, и то внимательно-серьезно переводил свои большие глаза со Стаховича на Ваню, то, задумавшись, глядел прямо перед собой, и глаза его точно пеленой подергивались.
Туркенич и Сережка молчали. Уля чувствовала, что Стахович подавляет всех своей значительностью, самоуверенностью и этими книжными словами, с которыми он так легко обращается.
Любка подсела к Уле.
- Узнала меня? - шопотом спросила Любка. - Помнишь отца моего?
- Это при мне было… - Уля шопотом передала подробности гибели Григория Ильича.
- Ах, что только приходится переживать! - сказала Любка. - Ты знаешь, у меня к этим немцам такая ненависть, я бы их резала своими руками! - сказала она с наивным и жестоким выражением в глазах.
- Да… да… - тихо сказала Уля. - Иногда я чувствую в душе такое мстительное чувство, что даже боюсь за себя. Боюсь, что сделаю что-нибудь опрометчивое.
- Тебе Стахович нравится? - на ухо спросила ее Любка.
Уля пожала плечами.
- Знаешь, уж очень себя показывает. Но он прав. Ребят, конечно, можно найти, - сказала Любка, думая о Сергее Левашове.
- Дело не только в ребятах, а кто будет нами руководить, - шопотом отвечала Уля.
И - точно она сговорилась с ним - Олег в это время сказал:
- За ребятами дело не станет, смелые ребята всегда найдутся, а все дело в организации… - Он сказал это звучным юношеским голосом, заикаясь больше, чем обычно, и все посмотрели на него. - Ведь мы же не организация… Вот соб-брались и разговариваем! - сказал он с наивным выражением в глазах. - Нет, поезжай-ка, Люба, дружочек, мы будем ждать. Не просто ждать, а выберем командира, подучимся! И свяжемся с самими арестованными.
- Уж пробовали… - насмешливо сказал Стахович.
- Я в-возьму это на себя, - быстро взглянув на него, сказал Олег. - Родня арестованных понесет передачи, можно записку передать - в белье, в хлебе, в посуде.
- Немцев не знаешь!
- К немцам не надо применяться, надо заставить их применяться к нам.
- Несерьезно все это, - не повышая голоса, сказал Стахович, и самолюбивая складка его тонких губ явственно обозначилась. - Нет, мы в партизанском отряде не так действовали. Прошу прощения, а я буду действовать по-своему!
Олег густо покраснел.
- Как твое мнение, Сережа? - спросил он, избегая смотреть на Стаховича.
- Надо бы напасть, - сказал Сережка, смутившись.
- То-то и есть… Силы найдутся, не беспокойся! - говорил Стахович.
- Я и говорю, что у нас нет ни организации, ни дисциплины, - сказал Олег, весь красный.
В это время Нина открыла дверь, и в комнату вошел Вася Пирожок. Все лицо его было в ссохшихся ссадинах, в кровоподтеках, и одна рука - на перевязи.
Вид его был так тяжел и странен, что все привстали в невольном движении к нему.
- Где тебя так? - после некоторого молчания спросил Туркенич.
- В полиции. - Пирожок стоял у двери со своими черными зверушечьими глазами, полными детской горечи и смущения.
- А Ковалев где? Наших там не видел? - спрашивали все у Пирожка.
- И никого мы не видели: нас в кабинете начальника полиции били, - сказал Пирожок.
- Ты из себя деточку не строй, а расскажи толково, - сердито сказал Земнухов. - Где Ковалев?
- Дома… Отлеживается. А чего рассказывать? - сказал Пирожок с внезапным раздражением. - Днем, в аккурат перед этими арестами, нас вызвал Соликовский, приказал, чтобы к вечеру были у него с оружием - пошлет нас с арестом, а к кому - не сказал. Это в первый раз он нас наметил, а что не нас одних и что аресты будут большие, мы, понятно, знали. Мы пошли домой, да и думаем: «Как же это мы пойдем какого-нибудь своего человека брать? Век себе не простим!» Я и сказал Тольке: «Пойдем к Синюхе, шинкарке, напьемся и не придем, - потом так и скажем: «запили». Ну, мы подумали, подумали, - что, в самом деле, с нами сделают? Мы не на подозрении. В крайнем случае, морду набьют да выгонят. Так оно и получилось: три дня продержали, допросили, морду набили и выгнали, - сказал Пирожок в крайнем смущении.
При всей серьезности положения вид Пирожка был так жалок и смешон и все вместе было так по-мальчишески глупо, что на лицах ребят появились смущенные улыбки.
- А н-некоторые т-товарищи думают, что они способны ат-таковать немецкую жандармерию! - сильно заикаясь, сказал Олег, и в глазах его появилось беспощадное, злое выражение.
Глава тридцатая
Валько пал жертвой собственной горячности, скрытой от людей под внешней выдержанностью и нелюбовью к словам.
Узнав об идущих по городу арестах, он так заволновался о Кондратовиче и о Лютикове, что, поддавшись первому побуждению, сам побежал предупредить Лютикова: он предполагал, что у Лютикова хранятся шрифты, выкопанные в парке после ухода немцев Володей Осьмухиным, Толей Орловым и Жорой Арутюнянцем. И у самого дома Лютикова Валько был схвачен полицейским постом, опознавшим его.
В то время, когда на квартире Туркенича шло совещание ребят, Андрей Валько и Матвей Шульга стояли перед майстером Брюкнером и его заместителем Балдером в том самом кабинете, где несколько дней назад делали очные ставки Шульге.
Оба немолодые, невысокие, широкие в плечах, они стояли рядом, как два брата-дубка среди поляны. Валько был чуть посуше, черный, угрюмый, белки его глаз недобро сверкали из-под сросшихся бровей, а в крупном лице Костиевича, испещренном крапинами, несмотря на резкие мужественные очертания, было что-то светлое, покойное.
Арестованных было так много, что в течение всех этих дней их допрашивали одновременно и в кабинете майстера Брюкнера и вахтмайстера Балдера и начальника полиции Соликовского. Но Валько и Костиевича еще не потревожили ни разу. Их даже кормили лучше, чем кормили до этого одного Шульгу. И все эти дни Валько и Матвей Костиевич слышали за стенами своей камеры стоны и ругательства, топот ног, возню и бряцанье оружия, и звон тазов и ведер, и плескание воды, когда подмывали кровь на полу. Иногда из какой-то дальней камеры едва доносился детский плач.
Их повели на допрос, не связав им рук, и отсюда они оба заключили, что их попробуют подкупить и обмануть мягкостью и хитростью. Но чтобы они не нарушили порядка, Ordnung'a, в кабинете майстера Брюкнера находилось, кроме переводчика, еще четыре вооруженных солдата, а унтер Фенбонг, приведший арестованных, стоял за их спиной с револьвером в руке.
Допрос начался с установления личности Валько, и Валько назвал себя. Он был человек, известный в городе, его знал даже Шурка Рейбанд, и когда переводили ему вопросы майстера Брюкнера, Валько видел в черных глазах Шурки Рейбанда выражение испуга и острого, почти личного любопытства.
Потом майстер Брюкнер спросил Валько, давно ли он знает человека, стоящего рядом, и кто этот человек. Валько чуть усмехнулся.
- Познакомились в камере, - сказал он.
- Кто он?
- Скажи своему хозяину, чтоб он Ваньку не валял, - хмуро сказал Валько Рейбанду. - Он же понимает, что я знаю только то, что мне этот гражданин сам сказал.
Майстер Брюкнер помолчал, округлив глаза, как филин, и по этому выражению его глаз стало ясно, что он не знает, о чем еще спросить, и не умеет спрашивать, если человек не связан и человека не бьют, и что от этого майстеру Брюкнеру очень тяжело и скучно. Потом он сказал:
- Если он хочет рассчитывать на обращение, соответствующее его положению, пусть назовет людей, которые оставлены вместе с ним для подрывной работы.
Рейбанд перевел.
- Этих людей не знаю. И не мыслю, чтобы их успели оставить. Я вернулся из-под Донца, не успел эвакуироваться. Каждый человек может это подтвердить, - сказал Валько, прямо глядя сначала на Рейбанда, потом на майстера Брюкнера цыганскими черными свирепыми глазами.
В нижней части лица майстера Брюкнера, там, где оно переходило в шею, собрались толстые надменные складки. Так он постоял некоторое время, потом взял из портсигара на столе сигару без этикетки и, держа ее посредине двумя пальцами, протянул к Валько с вопросом:
- Вы инженер?
Валько был старый хозяйственник, выдвинутый из рабочих-шахтеров еще по окончаний гражданской войны и уже в тридцатых годах окончивший Промышленную академию. Но бессмысленно было бы рассказывать все это немцу, и Валько, сделав вид, что не замечает протянутой ему сигары, ответил на вопрос майстера Брюкнера утвердительно.
- Человек вашего образования и опыта мог бы занять более высокое и материально обеспеченное положение при новом порядке, если бы он этого захотел,- сказал майстер Брюкнер и грустно свесил голову набок, попрежнему держа перед Валько сигару.
Валько молчал.
- Возьмите, возьмите сигару… - с испугом в глазах сказал Шурка Райбанд свистящим шопотом.
Валько, как бы не слыша его, продолжал молча смотреть на майстера Брюкнера с веселым и свирепым выражением в черных цыганских глазах.
Большая желтая морщинистая рука майстера Брюкнера, державшая сигару, начала дрожать.
- Весь Донецкий угольный район со всеми шахтами и заводами перешел в ведение Восточного общества по эксплуатации угольных и металлургических предприятий - сказал майстер Брюкнер и вздохнул так, точно ему трудно было произнести это. Потом он еще ниже свесил голову набок и, решительным жестом протянув Валько сигару, сказал: - По поручению общества я предлагаю вам место главного инженера при местном дирекционе.
При этих его словах Шурка Рейбанд так и обмер, втянул голову в плечи и перевел слова майстера Брюкнера так, будто у него в горле першило.
Валько некоторое время молча смотрел на майстера Брюкнера. Черные глаза Валько сузились. И, широко и резко замахнувшись смуглой сильной рукою, он ударил майстера Брюкнера между глаз.
Майстер Брюкнер обиженно хрюкнул, сигара выпала из его руки, и он прямо, массивно опрокинулся на пол.
Прошло несколько мгновений всеобщего оцепенения, в течение которых майстер Брюкнер недвижимо лежал на полу с выпукло обозначившимся над всей его массивной фигурой круглым тугим животом. Потом все невообразимо перемешалось в кабинете майстера Брюкнера.
Вахтмайстер Балдер, невысокий, очень тучный, спокойный, во все время допроса молча стоял у стола, медленно и сонно поводил набрякшими влагой многоопытными голубыми глазами, мерно сопел, и при каждом вдохе и выдохе его тучное покойное тело, облаченное в серый мундир, то всходило, то опадало, как опара. Когда прошло оцепенение, вахтмайстер Балдер вдруг весь налился кровью, затрясся на месте и закричал:
- Возьмите его!
Унтер Фенбонг, за ним солдаты кинулись на Валько. Но хотя унтер Фенбонг стоял ближе всех, ему так и не удалось схватить Валько, потому что в это мгновение Матвей Костиевич с ужасным хриплым непонятным возгласом: «Ах ты, Сибир нашого царя!»-одним ударом отправил унтера Фенбонга вперед головой в дальний угол кабинета и, склонив широкое темя, как разъяренный вол, ринулся на солдат.
- Добре… ах, то дуже добре, Матвий! - с восторгом сказал Валько, порываясь из рук немецких солдат к тучному багровому вахтмайстеру Балдеру, который, выставив перед собой маленькие плотные сизые ладошки, кричал солдатам:
- Не стрелять!… Держите, держите их, будь они прокляты!
Матвей Костиевич, с необычайной силой и яростью работая кулаками, ногами и головой, раскидал солдат, и освобожденный Валько все-таки ринулся на вахтмайстера Балдера, который с неожиданной в его тучном теле подвижностью и энергией побежал от него вокруг стола.
Унтер Фенбонг снова попытался прийти на помощь к шефу, но Валько, с оскаленными зубами, словно огрызнувшись, ударил его сапогом между ног, и унтер Фенбонг упал.
- Ах, то дуже добре, Андрий! - с удовольствием сказал Матвей Костиевич, ворочаясь справа налево, как вол, и при каждом повороте отбрасывая от себя солдат. - Прыгай у викно, чуешь!
- А ты ж пробивайся до мене!.
- Ух, Сибир нашого царя! - взревел Костиевич и, могучим рывком вырвавшись из рук солдат, очутился возле Валько и, схватив кресло майстера Брюкнера, занес его над головой.
Солдаты, кинувшиеся было за ним, отпрянули. Валько, с оскаленными зубами и восторженно-свирепым выражением в черных глазах, срывал со стола все, что стояло на нем, - чернильный прибор, пресс-папье, металлический подстаканник, - и во весь замах руки швырял все это в противника с такою разгульной яростью, с таким грохотом и звоном, что вахтмайстер Балдер упал на пол, прикрыв полными руками лысоватую голову, а Шурка Рейбанд, дотоле лежавший у стенки, тихо взвизгнув, полез под диван.
Вначале, когда Валько и Костиевич кинулись в битву, ими овладело то последнее чувство освобождения, какое возникает у смелых и сильных людей, знающих, что они обречены на смерть, и этот последний отчаянный всплеск жизни удесятерил их силы. Но в ходе битвы они вдруг поняли, что враг не может, не имеет права, не получив распоряжения от начальства, убить их; и это наполнило их души таким торжеством, чувством такой полной свободы и безнаказанности, что они были уже непобедимы.
Окровавленные, разгульные, страшные, они стояли плечо к плечу, упершись спинами в стену, и никто не решался к ним подступиться.
Потом майстер Брюнкер, пришедший в чувство, опять натравил на них солдат. Воспользовавшись свалкой, Шурка Рейбанд выскользнул из-под дивана за дверь. Через несколько минут в кабинет ворвалось еще несколько солдат, и все немцы, какие были в комнате, скопом обрушились на Валько и Костиевича. Они свалили рыцарей на пол и, дав выход ярости своей, стали мять, давить и бить их кулаками, ступнями, коленями и долго еще терзали их и после того, как свет померк в очах Валько и Костиевича.
Был тот темный тихий предрассветный час, когда молодой месяц уже сошел с неба, а утренняя чистая звезда, которую в народе зовут зорянкой, еще не взошла на небо, когда сама природа, как бы притомившись, уже крепко спит с закрытыми глазами и самый сладкий сон сковывает очи людей, и даже в тюрьмах спят уставшие палачи и жертвы.
В этот темный тихий предрассветный час первым очнулся от сна, глубокого, безмятежного, такого далекого от той страшной жизни-судьбы, что предстояла ему. Матвей Шульга, очнулся, заворочался на темном полу и сел. И почти в то же мгновение с беззвучным стоном, - это был даже не стон, а вздох, такой он был тихий, - проснулся и Андрей Валько. Оба они присели на темном полу и приблизили друг к другу лица, распухшие, запекшиеся в крови.
Ни проблеска света не брезжило в темной и тесной камере, но им казалось, что они видят друг друга. Они видели друг друга сильными и прекрасными.
- Ох ты и добрый сичевик, Андрий! - хрипло сказал Матвей Шульга. И вдруг, откинувшись всем корпусом на руки, захохотал так, точно они оба были на воле.
И Валько завторил ему хриплым и добрым смехом.
- И ты дюжий козак, Матвей, дай тоби, господи, силы!
- Ха-ха-ха! Боны думали, шо у нас таки ж революционеры, як у них, таки ж смирненьки та добреньки! - издевался Шульга. - Таки революционеры, шо як дошло дило до восстания и треба узяты вокзал с оружием в руках, так воны бегуть до кассы за перронными билетами!… Так нехай же знають, яки у нас революционеры коммунисты! Нехай почухаються! Ха-ха-ха!…
- Ха-ха-ха!… - вторил ему Валько.
И в ночной тишине и темноте их страшный богатырский хохот сотрясал стены тюремного барака.
Утром им не принесли поесть и днем не повели на допрос. И никого не допрашивали в этот день. В тюрьме было тихо; какой-то смутный говор, как журчание ручья под листвою, доносился из-за стен камеры. В полдень к тюрьме подошла легковая машина с приглушенным звуком мотора и через некоторое время отбыла. Костиевич, привыкший различать все звуки за стенами своей камеры, знал, что эта машина подходит и уходит, когда майстер Брюнкер или его заместитель, или они оба выезжают из тюрьмы.
- До начальства поихалы, - тихо, серьезно сказал Шульга.
Валько и Костиевич переглянулись и не сказали ни слова, но взгляды их сказали друг другу, что оба они, Валько и Костиевич, знают, что конец их близок и они готовы к нему. И, должно быть, это знали все в тюрьме - такое тихое, торжественное молчание воцарилось вокруг.
Так просидели они молча несколько часов, наедине со своей совестью. Уже сумерки близились.
- Андрий, - тихо сказал Шульга, - я еще не говорил тебе, как я сюда попал. Послухай меня…
Все это он уже не раз обдумал наедине. Но теперь, когда он рассказывал все это вслух человеку, с которым его соединяли узы более чистые и неразрывные, чем какие-либо другие узы на свете, Матвей Шульга едва не застонал от мучительного сожаления, когда снова увидел перед собой прямодушное лицо Лизы Рыбаловой, с запечатленными на нем морщинами труда и этим резким и матерински добрым выражением, с каким она встретила и проводила его. И он ужаснулся тому, как это могло получиться, что в том положении, в каком он находился, он больше поверил неверным явкам, чем лучшему другу своей молодости Лизе Рыбаловой, чем простому и естественному голосу своей совести.
И, не щадя себя, он рассказал Валько о том, что говорила ему Лиза Рыбалова и что Шульга отвечал ей в своей самонадеянности, и как ей не хотелось, чтобы он уходил, и она смотрела на него, как мать, а он ушел.
По мере того как он говорил, лицо Валько делалось все сумрачней.
- Бумага! - воскликнул Валько. - Поверил бумаге больше, чем человеку, - сказал он с мужественной печалью в голосе. - Да, так бывает у нас частенько… Мы ж сами ее пишем, а потом не бачим, як вона берет верх над нами…
- То ж не все, Андрий, - грустно сказал Шульга, - я маю ще рассказать тебе о Кондратовиче…
И он рассказал Валько, как усомнился в Кондратовиче, которого знал с молодых лет, усомнился, узнав историю с сыном Кондратовича и то, что Кондратович скрыл ее, когда давал согласие предоставить свою квартиру подпольной организации.
Матвей Костиевич снова вспомнил все это и ужаснулся тому, как могло получиться, что простая жизненная история, каких немало бывает в жизни простых людей, могла очернить в его глазах Кондратовича, а в то же время ему мог понравиться Игнат Фомин, которого он совсем не знал и в котором было столько неприятного.
И Валько, который знал все это из уст Кондратовича, а потом Сережки Тюленина, стал еще мрачнее.
- Форма! - хрипло сказал Валько. - Привычка до формы… Мы так привыкли, что народ живет лучше, чем жили наши батьки при старом времени, и так хотим еще лучшей доли для народа, что каждого человека любим видеть по форме - чистеньким да гладеньким. Кондратович, божья душа, из формы выпал и показался тебе черненьким. А тот Фомин, будь он проклят, в аккурат пришелся по форме, чистенький да гладенький, а он-то и был чернее ночи… Мы когда-то проглядели его черноту, сами набелили его, выдвинули, прославили, подогнали под форму, а потом она же застила нам глаза. А теперь за то ты расплачиваешься жизнью.