Помню и нашего первого радиста Орехова, который, демобилизовавшись с флота, все время качал права. А Боря с Мишей были нам как братья…
«Два цвета» всегда открывал гастроли «Современника». Спектакль принес нам немало лавров. Он был {179} чем-то вроде щита для театра, скорее даже нашей наступательной машиной.
Дальше был спектакль «Взломщики тишины» Олега Скачкова, который ставил Сергей Микаэлян. Я играл Фрица Вебера, обучающегося в Москве немца-демократа. У моего героя робко намечался роман с одной из дочерей главы семьи. Не могу сказать, что «Взломщики тишины» запомнились чем-то особенным. Но опять возникла дискуссия о политической, идейной ориентации театра, сопровождающаяся эмоциональными всплесками партийных чиновников. Она продолжалась долгое время, разгораясь с новой силой с выходом каждого нашего спектакля. В нас их не устраивала некая двойственность, отсутствие цельности, наблюдавшейся и в «Оптимистической трагедии», и в «Иркутской истории» — спектаклях, которые ставили нам в пример. А ведь «Иркутская история», по сути, о том же, что и «Продолжение легенды», но там нет никакой рефлексии. Просто на канве строительства коммунизма разработана история о том, как шлюха становится хорошей матерью, то есть одна из тем «музычно-драматычных» театров. Но она устраивала партократов, которым необходимо было, чтобы все сценические образы строителей коммунизма являлись бы начисто лишенными вторичных половых признаков. Неким неписаным законом им отказывалось в праве размножаться естественным путем. Они должны были продолжать род почкованием, как деревья, как цветы, а умирать стоя, но не жить на коленях…
Всякий раз, когда выходил новый спектакль, в нем обязательно находили какую-нибудь червоточину. «Современник» долгое время не получал официальных наград, а Государственную премию дали за «Обыкновенную историю», вышедшую аж в шестьдесят шестом году.
|
{180} Володин
В сезоне 59/60‑го года Ефремов поставил «Пять вечеров» Володина. Вторая моя, после «Фабричной девчонки», встреча с этим автором. Пьесы Володина резко отличались от всех этих производственно-человеческих пьес, заполонявших сцены. В одной из них первый акт заканчивался тем, что входил человек, прерывая любовное свидание героев словами: «Нефть пошла. Фонтан забил!» Тогда молодой человек говорил своей возлюбленной: «О часе свадьбы договоримся особо», — и убегал к скважине.
«Пять вечеров» в этом смысле были какими-то чрезвычайно задевающими людей. Что называется, «про самую что ни на есть жизнь» играли Ефремов, Лиля Толмачева. Галя Волчек играла продавщицу, случайную связь героя, Женя Евстигнеев — настоящего главного инженера, а мы с Ниной Дорошиной — парня и девушку, влюбленных друг в друга.
Пьеса далась нам с большим трудом.
Незадолго до того она уже имела чрезвычайно шумный успех в интерпретации Георгия Товстоногова, поставившего «Пять вечером» с Ефимом Копеляном, Зинаидой Шарко, Кириллом Лавровым и Людмилой Макаровой в роли Кати.
Поскольку Ефремов был режиссером и одновременно играл Ильина, какую-то часть репетиций с нами проводил М. Н. Кедров, тогдашний главный режиссер Художественного театра. Но наши представления об искусстве любить в пятидесятые-шестидесятые годы сильно разнились с представлениями Кедрова о том же самом. И настолько, что, когда Михаил Николаевич позвал меня играть Хлестакова в свою постановку во МХАТе, я отказался от этого предложения наотрез. Хотя ассистент Кедрова и имел со мной четырехчасовую беседу, но я сразу вычислил, что работа над спектаклем {181} будет длиться года два. Наши темпоритмы жизни явно не совпадали…
|
Потом мы ездили смотреть «Пять вечеров» в постановке БДТ. Я с радостью отмечал, что мы вполне можем конкурировать, а в чем-то и превосходим ленинградцев, просто потому, что пара Лавров — Макарова были старше нас лет на десять, а нам с Ниной было по двадцать пять — двадцать шесть.
Запечатлелась большая радость от участия в этом спектакле. Володин задевал человеческие души своей пронзительной лирикой: «Эй, девчонки из нашей школы! Шлю вам свой горячий привет…»
… Саша Володин — он, конечно, юродивый.
Не в том смысле, что детишки копеечку отняли у него. Просто это единственный в моей жизни мужчина, воин, который на протяжении сорока лет, что я его знаю, извиняется: «Извините, что написал такую плохую пьесу, роль, не то сказал, много выпил… Простите меня, в конце концов, за то, что я появился на свет!» Вот такая личность. Это его свойство на меня, как на актера и человека, производит сильнейшее впечатление. А уж какое впечатление его покаяния производят на женщин — думаю, это не сравнимо ни с чем. И он делает это на «раз», то есть это никакая не дымовая завеса, не мимикрия, не выдуманный образ, который время от времени надо поддерживать в глазах людей. Все идет от кристальности его души. Володин — человек, за всю жизнь, кажется, не взявший ни одной фальшивой ноты. Таких, как он, просто не бывает!
|
Он для меня — один из самых достойных людей моей страны. Достойнейших. Никогда не оступающийся в вопросах человеческой чести. И все это — в сочетании с его знаменитым носом. Носом Сирано. И так же как у Сирано — с пожизненным стоянием на коленях перед женщиной.
Саша — из немногих друзей, которым я звоню время от времени. Мне доставляет радость напомнить {182} ему, что я его люблю. Люблю, как русский, — преданно и верно. Вот и все.
Недавно его награждали в Кремле. Он воспринял награждение удивительно естественно — опять извинялся. Говорил о своих недостатках, о том, что все еще пребывает в прозе жизни, и о том, что собирается прикоснуться к поэтической части оной. Не знаю, ради кого бы еще я встал в пять утра и полетел в Москву с другого края страны, чтобы поспеть на вручение премии, купив цветы…
… В шестидесятом, когда мы играли «Пять вечеров», «Современник» собственной крыши над головой все еще не имел, и мы часто играли на чужих сценах. Помню странный спектакль в помещении театра Маяковского. Играли летом, и внезапно проливной дождь пошел прямо на сцену: видимо, рабочие не закрыли люк. Вся установка была выкрашена такой гладкой масляной «романтической» голубой краской. Пролившаяся вода сделала пол еще более скользким и в результате Лилька Толмачева, бедняга, шлепнулась в лужу, когда вышла…
Мы были молоды, кровь кипела в наших жилах от ощущения довольно раннего успеха, но иногда это кипение оканчивалось следующим, почти анекдотическим образом:
Директору театра «Современник»,
Ленинградский проспект, дом 32
12‑е отделение милиции города Москвы сообщает, что артист Вашего театра КОЗАКОВ Михаил Михайлович, 1934 г. р., будучи в нетрезвом состоянии и находясь на ул. Горького у дома № 14, учинил обоюдную драку с гражданином Горшфелья, при этом выражался нецензурной бранью. На предупреждение работников милиции о прекращении недостойного поведения Козаков не реагировал, за что был доставлен в отделение {184} милиции, где был привлечен к административной ответственности.
Поступок Козакова заслуживает обсуждения среди коллектива по месту его работы.
О результатах просим сообщить в 12‑е отделение милиции г. Москвы.
И. О. начальника 12‑го отделения милиции г. Москвы
майор милиции Письменный
Было и такое. Ни убавить ни прибавить…
Кино, кино…
За первые три года работы в «Современнике» я сыграл шестнадцать или восемнадцать ролей: ни в каком другом театре Москвы это было бы невозможно. А параллельно еще и успевал сниматься в кино: «Дело пестрых», «Накануне», «Испытательный срок», «Люди на мосту», «Чистое небо». Затем был «Шумный день». Мне кажется, не было бы в моей жизни «Современника» — стал бы киноактером, сыграл бы гораздо более важные роли в кино. Однажды, например, я был так загружен в театре, что не смог сняться в «Балладе о солдате». Но к чему говорить о том, чего не случилось.
Кто это сказал, Маркс, что ли, что жизнь есть способ существования белковых тел. Так вот, наверное, способ существования Табакова-человека есть актерская игра на сцене. Все остальное — потом.
Съемки заключали в себе возможность профессионального роста, встречи с артистами многих театров, совершенно различной драматургией.
Фильм «Дело пестрых» Николая Досталя создавался на основе ультрамодного, невероятно популярного детектива Аркадия Адамова, опубликованного в журнале «Юность». Никаких особых сложностей для {185} меня он не нес, потому что сюжет был довольно простым: молодой человек, мой сверстник, оказывается косвенно замешанным в уголовном преступлении.
Зато фильм «Накануне» Владимира Петрова дал мне гораздо больший объем жизненного и эмоционального опыта. Во-первых, классика, а во-вторых, там снималась замечательная команда мхатовских актеров — Яншин, Андровская, Ливанов. Мой герой — художник-аристократ Шубин, регулярно, от сцены к сцене, меняющий туалеты, да еще с бородкой, с усами… Совместный болгаро-советский фильм. Тогда же я услышал первые трезвые слова о своей внешности, о собственных возможностях в кино, которые произнес кинодраматург Папава. Не знаю, был ли он сам потомственным дворянином, но его претензии ко мне по части проявления дворянства были довольно резкими и саркастичными. Он оценивал мои данные не выше купеческого сынка. И все же подобное людям нашего ремесла бывает услышать несравненно полезней, чем даже самые громкие крики одобрения.
Дальше последовал фильм с рабочим названием «Серебряная свадьба» режиссера Александра Зархи, одного из соавторов картин «Член правительства» и «Депутат Балтики», которые он снимал вместе с Иосифом Хейфицем. Незадолго до «Серебряной свадьбы» Зархи прогремел на весь мир фильмом «Высота» с его намертво въевшейся в ушные лабиринты песней Родиона Щедрина о монтажниках-высотниках.
Меркурьев
В прокате «Серебряная свадьба» называлась «Люди на мосту». Оператором на фильме был красавец Александр Харитонов. Снимались очень хорошие актеры: и Саша Завьялова, и Женя Шутов и другие — но мне вспоминается, прежде всего, Василий Васильевич {186} Меркурьев, человек обаяния поистине бронебойного. Меркурьев был женат на Ирине Всеволодовне Мейерхольд, обучался и играл в Александринском театре, которым руководил Вивьен и где играли Борисов, Толубеев, то есть являлся плотью от плоти самого-самого из самых академических русских, советских театров. А кроме того, Меркурьев обладал неподражаемым чувством юмора, был человеком настоящего, звонкого веселья — доброжелательный, щедрый, широкий. Он научил меня красиво выпивать и красиво закусывать. Однажды мы с ним летели из Москвы на съемки в Красноярск. Часа за два до самолета Василий Васильевич играл в спектакле Александринского театра на кремлевской сцене, что само по себе было наградой — чем-то вроде переходящего Красного знамени или орденского знака. Театры, удостаивавшиеся этой чести, ощущали себя несомненными героями дня. Веселым, торжествующим зашел Меркурьев в самолет, где все его узнавали, улыбались и смотрели на него влюбленными глазами.
Наш небольшой самолет Ил‑14 взлетел и лег на курс, а Василий Васильевич достал из саквояжа бутылку чего-то замечательного и заграничный несессер с туристическим набором чашек, тарелочек, вилок, исполненных из какой-то аппетитной желтовато-коричневой пластмассы. По мере продвижения на восток самолет взлетал и делал посадки, а мы продолжали наши возлияния, допившись до таких веселых чертей, что, когда Василий Васильевич сказал мне: «Олег, ну прибери все-таки здесь», я собрал все, что было, подошел к двери, расположенной в хвосте самолета, открыл ее и выбросил бутылки вместе со значительной частью туристического набора вон из самолета — в открытый космос, так сказать… Поверить в это сейчас чрезвычайно трудно, меня могут спросить: как же тебя не вынесло наружу? Отвечаю: во-первых, дверь в самолете открывалась вовнутрь, а во-вторых, никаких {187} признаков утраченных предметов в самолете не наблюдалось, что, безусловно, подтверждает состоявшуюся акцию. О потере мы вспомнили только в гостинице, где одиноко просыхали с Василием Васильевичем, приходя в «веру христианскую» в течение целых суток.
Фильм «Люди на мосту» был интересен еще и тем, что снимался он в районе коммунистической стройки Братской ГЭС, в то время еще не завершенной и выглядевшей со стороны романтически многообещающей. Когда смотришь на подобные вещи сквозь «витринные стекла» — победные реляции СМИ или эффектные репортажи только-только нарождающегося телевидения, — то картина получается радостной, беззаботно-счастливой. Изнутри все оказалось по-другому: быт простых работяг — тех самых героев-строителей — был отчаянно неустроенным, что особенно бросалось в глаза на фоне шикарных коттеджей, принадлежащих руководителям стройки.
Рынок в Братске был скуден и почти по церковному нищ. Там стояло несколько бабушек, торгующих варенцом и сушеными грибами, да два человека в кепках-«аэродромах» с горками грузинских яблок, замерзавших в непривычном холоде. Продавцы время от времени поглощали алкоголь, явно превосходивший по цене прибыли от продажи яблок.
Впрочем, питание в рабочей столовке на Братской ГЭС было просто роскошным: такой ухи до сих пор не подают в лучших московских ресторанах. А на прощание строители Братской ГЭС подарили мне двадцать небольших, только что выловленных стерлядок, завернутых в березовые веники…
Гигантская стройка объединяла людей, вызывая в них какой-то удивительный кураж, сильно впечатливший молодого человека и породивший мысли о бесшабашной, самоотверженной удали русского народа и о безусловном наличии социального неравенства, неизбывно {188} существующего в параллель с этим. А если учесть, что в это же время я играл «Продолжение легенды», то эта поездка была для меня источником познания того, как все бывает на самом деле. Мне пришлось побывать и в рабочих общежитиях, и на многих, сильно удаленных друг от друга, объектах огромной стройки, и стать свидетелем самых разных ситуаций, то есть увидеть своими глазами все то, что никаким другим способом про жизнь не узнаешь, если только не окунешься в нее с головой. Почти захлебываясь, глотаешь, глотаешь, глотаешь жизнь, которая проходит сквозь тебя…
Должен заметить, что путешествия, которые обусловлены спецификой работы киноартиста, являются чрезвычайно важным каналом сбора информации о мире, о людях, о стране, об обществе, в котором ты живешь. Из разных мест всегда привозишь разное. Знание многогранности жизни, знание людей приобретается именно в таких экспедициях.
Следующая моя картина — «Испытательный срок» режиссера Владимира Ивановича Герасимова, пожалуй, окончательно утвердила мои позиции в кино. Одна из статей в «Искусстве кино» называлась «Олег Табаков — актер типажный?», где среди прочего Майя Туровская, критик умный и интеллигентный, сравнивала то, что делал я, с тем, что делал Игорь Владимирович Ильинский в своем спектакле «Власть тьмы».
На «Испытательном сроке» я познакомился с актером Художественного театра Владимиром Васильевичем Грибковым. Он был небольшого роста, внешность имел самую обыкновенную, а его организм был сильно «отравлен алкоголем».
Но он фантастически играл Пиквика в восстановленном спектакле «Пиквикский клуб». А до этого поразительно, именно поразительно, Грибков вместе с Грибовым и Жильцовым исполняли роли Первого, {189} Второго и Третьего мужиков в «Плодах просвещения». Их сцена была почти концертным номером, зал покатывался, когда Грибков хриплым, полу придушенным голосом жаловался барину Звездинцеву: «Куренка некуда выпустить», имея в виду ограниченность земельных наделов. Я это сам видел и слышал.
Когда я учился на одном из последних курсов Школы-студии МХАТ, Василий Осипович Топорков приводил его на наши занятия, и тогда Грибков читал нам «Тараса Бульбу» Гоголя. Мы изумлялись, как легко превращался этот маленький человек с носом-картошкой из одного персонажа в другого. Он свободно владел всей гаммой музыки человеческой души. Вел нас, затаивших дыхание, от «А ну‑ка поворотись, сынку!» через «Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» и до последнего, смертного «Слышишь ли ты меня, сынку?».
Весь этот явный трагический талант, вышибающий слезы у зрителей, выходил из недр артиста комического, созданного и приспособленного природой вроде бы совсем для другого…
В «Испытательном сроке» я играл молодого стажера при следователе уголовного розыска. Второго стажера играл Слава Невинный. Славин стажер бодро и смело осваивал круг своих служебных обязанностей, а мой был человеком более нежной души.
Одним из поручений, которое должен был исполнить мой герой, было освидетельствование покойника в морге. Владимир Васильевич Грибков играл дежурного санитара в этом невеселом месте.
Что можно себе представить более контрастное помещению морга и занятию дежурного санитара? Ну конечно, еду! Трапезу! Я уверен, что Владимир Васильевич придумал эту сцену сам. Он встретил стажера с чугунком дымящейся гречневой каши, которую выгребал деревянной расписной ложкой, с большим аппетитом облизывал ее, ничуть не смущаясь обстановки, его {190} окружавшей. Вот вам и наглядность человеческих чувств и проявлений, находящихся в контрапункте с местом действия.
Всегда очень важен не только облик актера, не только то, как он играет, но и смелость психологического сдвига, контраста между пошло-общепринятым взглядом на так называемые «предлагаемые обстоятельства», в которых живет и действует герой, и удивительными, парадоксальными жизненными проявлениями.
Вот таким, практическим способом, через удивление от работы старших, осуществлялось мое постижение профессии.
«Шумный день»
Несколько особняком стоят следовавшие затем фильмы «Чистое небо» Чухрая и «Шумный день» Эфроса и Натансона.
В промежутке между «Испытательным сроком» и фильмом «Чистое небо», к сожалению, не состоялась наша встреча с Сергеем Бондарчуком, который очень звал меня сыграть небольшую, но довольно важную роль в свою картину «Судьба человека». Впоследствии нам удалось встретиться на «Войне и мире».
Мне очень симпатична картина «Чистое небо» своей бескомпромиссно-последовательной антисталинской позицией, которая соответствовала моим человеческим устремлениям, даже моей жизненной философии. Я играл брата героини Сережу Львова. Он спрашивал: «Кому нужно, чтобы честный коммунист Астахов (его играл Евгений Урбанский) был оболган?» Пожалуй, ответа на вопрос моего юного правдолюбца Сережи герой не находил. Очень интересно, что в Китае, когда там началось движение хунвейбинов, фильм был предан китайской анафеме, причем вместе с режиссером и автором сценария прокляли и {191} юного Сережу Львова как главного идейного контрреволюционера.
Немалая составная успеха фильма «Шумный день» заключалась в том, что в него целым блоком, целой цитатой были взяты актеры из театра «Современник», уже несколько лет игравшие в спектакле «В поисках радости»: Лилия Толмачева — Леночку, Лев Круглый — Генку Лапшина и я — Олега Савина.
Каждый съемочный день был для меня в радость, но это была лишь часть того, что я делывал на сцене. Мой герой был младше меня на десять лет, но я органически чувствовал его пластику: обхватывал себя руками, принимал какие-то странные временные физические очертания. Но мне-то кажется, что это-то как раз второстепенно. К тому времени спектакль прошел раз шестьдесят, и потому мое знание предмета — этого самого мальчишки Олега Савина, пятнадцати лет — значительно отличалось от того, как если бы я снимался, только что столкнувшись со сценарной тканью фильма. Так что Анатолию Васильевичу и Георгию Григорьевичу было из чего выбирать.
Премьера «Шумного дня» состоялась в Доме кино. Кто только не подходил с поздравлениями: начиная от Константина Симонова и заканчивая Виктором Некрасовым. Но фильм никак не продвигался нашими государственными организациями, потому что подпадал под формулировку «фильм о морально-бытовых проблемах». Он не бывал на фестивалях, не сильно отмечался наградами, хотя на самом деле картина хорошая.
Но однажды, на премьере «Шумного дня» в кинотеатре «Художественный», когда уже отгремели комплиментарные выступления, на сцену вышла уборщица этого кинотеатра и сказала всего несколько предложений: «А вот этому мальчонке, который там все мечется, надо премию дать, рублей… сто!» По всей видимости, цифра «сто» в ее представлении была каким-то {192} высшим мерилом награды, а я был тронут до слез, поскольку такие непосредственные подтверждения зрительской симпатии на самом деле очень дороги для человека моей профессии…
Наступило время «стабильной известности». Назовем эту позицию «популярный артист театра и кино». Издавались цветные и черно-белые фотографии тиражом 300 тысяч или миллион. Это была целая индустрия, частью которой я оказался. Количественное подтверждение спроса. Число девочек, извлекавших пять, а потом десять копеек за цветную фотографию, приближалось к космическим величинам.
В Москве у меня была поклонница, которую звали Тамара. Однажды, когда мы уезжали на гастроли, она написала мне: «Гони всех поклонниц от себя. Я одна создам тебе славу. У нас все в пириди ». С тем я и уехал.
В женственной профессии актера смешное и забавное сочетается с трогательной ранимостью. Женственность в данном случае означает потребность во всеобщей любви, поклонении, что и является необходимым условием для расцветания актера. Хорошо, если тебя любит сто человек, а еще лучше, чтоб любили сто тысяч, а уж если любят десять миллионов — так это вообще то, что доктор прописал. Известность — свойство, которое уже не совсем принадлежит человеку. Особенно если он стал известным благодаря кино или телевидению.
Что такое кот Матроскин? Почему он — часть сознания почти всех людей в нашей стране? И ничего тут не попишешь, потому что Матроскина показывают по телевидению с регулярностью раз в две недели и человек на протяжении целой жизни, начиная с младенчества, цитирует его, а потом даже ссылается на него, оперирует его выражениями «в минуту жизни трудную». Это — результат работы масс-медиа по внедрению фигуры, будь она виртуальной, как в случае с Матроскиным, или достаточно реальной, как Олег Савин {193} из фильма Эфроса и Натансона «Шумный день», и превращению ее в данность. А данность есть данность. Сегодняшним актерам значительно сложнее входить в сознание людей, а в каком-то смысле даже становиться частью их жизненного и эмоционального опыта. Единое прокатное кинематографическое пространство сейчас отсутствует, а кассеты, видеопрокат — единственный существующий ныне доступный источник информации о кино не всегда бывает по карману тем массам зрителей, которые раньше пользовались услугами кинопроката. Всего каких-то пятнадцать-двадцать лет назад фильм «Пираты XX века» смотрели около ста миллионов человек, а «Москва слезам не верит» — чуть меньше. Это цифры, в которые сейчас трудно поверить! Цифры, которых никогда не было в Соединенных Штатах Америки и соизмеримые разве что с Индией…
Люся Крылова
Первые годы в «Современнике» были для меня чрезвычайно важны еще по двум причинам. Во-первых, потому что я женился, а, во-вторых, потому что у меня родился ребенок.
Моим пристанищем в пятьдесят восьмом и в начале пятьдесят девятого года была комната, которую я снимал за небольшую плату у Марии Арнольдовны Арнази. Эта пожилая женщина в годы Великого немого была киноактрисой, и ее очаровательные фотопрофили с глазами, устремленными к небу, висели на всех стенах в ее квартире. Мария Арнольдовна была родной сестрой Клары Арнольдовны, жены Тихона Хренникова, председателя Союза советских композиторов. Иногда Клара Арнольдовна помогала мне по хозяйству, как взрослый человек помогает зеленому юнцу, заброшенному в мегаполис по имени Москва. В этой {195} квартире и начались наши встречи с Люсей Крыловой, моей будущей женой.
Познакомились мы в 58‑м году способом вполне обычным. У меня был какой-то пересменок между «Делом пестрых» и «Накануне». Режиссер Ирина Поплавская готовилась к съемкам картины «Дом у дороги». Честно говоря, судьбу этого фильма я не вполне даже помню: состоялся ли он, удивил ли зрителей или ужаснул — определенно сказать не могу. Женскую роль в картине должна была играть Люся, и, по всей вероятности, не без ее выбора состоялось утверждение меня на роль мужскую. Собственно, эта работа и была плацдармом, на котором зародились, развивались и окрепли наши отношения, завершившиеся в декабре 59‑го года законным браком, зафиксированным в ЗАГСе, располагавшемся рядом с кинотеатром «Форум»: там, где сейчас находится «Мостбанк». Люся к этому времени оканчивала театральное училище имени М. С. Щепкина при Малом театре, а затем стала актрисой «Современника», где продолжает работать и сейчас.
Свадьбу, кстати, первую в «Современнике», мы праздновали в ресторане ВТО — тогдашнем месте встреч, дискуссий, свиданий — родном до боли заведении. Наши ребята вынесли невесту в большущей белой коробке: Люся была так невелика, что и ее подвенечное платье с фатой, и сама она свободно там уместились, — и вручили мне из рук в руки.
Новый, 1960 год мы встретили, вселившись в жилище, которым владел Люсин отец, Иван Иванович Крылов. Ну а в июле 60‑го, спустя чуть более полугода после свадьбы, появился на свет наш вполне доношенный первенец — Антон Олегович Табаков.
Вообще, семейная жизнь — вопрос деликатный, и я никогда не стану выносить на публику подробности такого свойства. А по сюжету, ну что же… Мы прожили тридцать лет и три года, почти по стихотворному {196} пушкинскому эпосу. Другое дело, сколько я нагрешил и какова моя вина перед Людмилой… Единственное, что могу сказать: я старался не делать больно.
Что касается воспитания детей — сына Антона и дочери Саши, то процесс этот был уподоблен такому большому комбинату, работающему на энергии любви сразу нескольких женщин: моей мамы, Марии Андреевны, Люсиной мачехи, Марии Мироновны, и приехавшей из Саратова Марии Николаевны Кац. Бог знает, почему Мария Николаевна, или, как ее называли у нас в семье, Колавна, наша соседка по саратовской коммунальной квартире, так любила меня. Это одна из тех вещей, которые трудно объяснить словами. Называя, все равно выводишь либо лишь часть, либо то, что даже не слишком важно, а по-настоящему главное всегда почему-то остается за кадром. Любила, и все. Она приехала к нам жить в Москву, когда умер ее муж, дядя Володя Кац, потому что я был единственным родным человеком на свете, который у нее остался. Антон тогда был еще маленький, и она сразу же включилась в работу.
Как-то раз Мария Николаевна собралась умирать. Она купила саван, белые тапочки и позвала меня: «Вот, — сказала, — сберкнижка, тут деньги, на которые ты меня похоронишь». Я обиделся и сказал, что у меня есть деньги и что я похороню ее и так… И в это время Люся родила Сашу. Малое, беспомощное существо нуждалось в заботе. Колавна встала и стала жить, прожив еще девять лет, пока Саша не пошла во второй класс. Вот какие бывают дела. Колавна была таким цементирующим раствором, что ли, нашего дома. Семья стала сыпаться после ее смерти в семьдесят пятом.
О чем надо сказать непременно, так это о замечательной паре — Иване Ивановиче Крылове и его жене Марии Мироновне. Они были, что называется, абсолютно простыми людьми, так много сделавшими для нас и наших детей.
{197} Иван Иванович был черен, как грач, невелик ростом и добр, как бывают добры, наверное, только бабушки в адрес долгожданных внуков. И не только к Антону с Сашей, но и к своим детям — дочери Люсе и сыну Виктору. Иван Иванович пятьдесят лет проработал в издательстве «Правда», долгими ночами печатая «центральный орган КПСС» и нередко допингуя себя алкоголем во время вынужденных бдений. Он отдал детям все. Да и моя первая прописка в Москве состоялась благодаря Ивану Ивановичу, который, являясь ответственным квартиросъемщиком двух смежных комнат в доме № 7/9 на улице Правды, умудрился прописать на эту жилплощадь еще и меня — оболтуса из города Саратова.
Впоследствии Иван Иванович каким-то образом смог разменять свою квартиру на комнату для нас с Людмилой в этом же доме, но в другом подъезде, и на совсем плохонькую комнатку на улице Писцовая, где и поселился с Марией Мироновной.
Вот так мне удалось ассимилироваться в Москве. Если начать перечислять все места в этом огромном городе, в которых мне приходилось жить, получится довольно большой список, потому что Людмила Ивановна была человеком энергичным и творческим, а стремление к увеличению жилой площади и, стало быть, получению определенных удобств, связанных с этим, было у нас очень даже велико.
Следующим нашим жильем стала однокомнатная квартира с балконом на улице Нестерова, куда мы привезли Антона Олеговича в возрасте до года. Однажды, оставаясь там с ним один на один в течение двух или трех суток, потому что Люся уезжала на съемки, в какой-то, уже критический, момент я обнаружил себя в маленькой кроватке Антона, вкладывающим ему в рот собственную грудь, ибо никакими другими способами утихомирить это орущее чудовище было невозможно.
{198} Затем мы переправились в трехкомнатную квартиру недалеко от станции у метро «Аэропорт», где прожили достаточное число лет. Но и тут мы не остановились на достигнутом, и Людмила Ивановна поменяла эту квартиру на целых четыре комнаты в старом здании, выменянные ею потом на четырехкомнатную квартиру на улице Клемента Готвальда. К тому времени мальчик Антон был уже школьником. Затем воспоследовала трехкомнатная квартира на улице Селезневской, а на том же этаже, как высшая форма награды за вклад в культуру моей страны, мне была выделена еще и однокомнатная квартира, так называемая «мастерская», в которой я должен был предаваться художественным страстям и свершениям. И вот, если я и бывал когда-нибудь удоволенным, как написал Солженицын про своего Шухова, разминавшего кровоточащими деснами дареное колечко твердокопченой колбасы перед сном, в конце одного дня жизни зека, так это в моей мастерской. Потом мастерская стала некой разменной монетой, когда мои дети — то один, то другая — сочетались браком. Довольно долго владелицей квартиры была моя дочь Александра, получившая ее от меня в подарок на свадьбу, ну а последним предназначением «мастерской» был обмен, совершенный Антоном с доплатой на гораздо большую площадь. Но и это еще не все. Моим нынешним пристанищем стала большая квартира на Покровке, в доме, принадлежащем Комитету госбезопасности. На этом мои перемещения по Москве, кажется, закончились. Хотя я не уверен. Все квартиры мне вспоминаются сейчас, как в тумане. Я так много работал все эти годы, что сказать, что жил там, не могу. Просто знакомился с обновленными жилищными условиями и отбывал в очередные экспедиции.