Архипелаг дает метастазы 4 глава




На Мылге (подОЛПе Эльгена) при начальнике Гаврике для невыполняющих нормы женщин эти наказания были мягче: просто неотапливаемая палатка зимой (но можно выбежать и бегать вокруг), а на сенокосе при комарах - незащищенный прутяной шалаш (воспоминания Слиозберг).

Ожесточение колымского режима внешне было ознаменовано тем, что начальником УСВитлага (Управления Северо-Восточных лагерей) был назначен Гаранин, а начальником Дальстроя вместо комдива латышских стрелков Э. Берзина - Павлов. (Кстати, совсем ненужная чехарда из-за сталинской подозрительности. Отчего не мог бы послужить новым требованиям и старый чекист Берзин со товарищи? Неужели бы дрогнул?)

Тут отменили (для Пятьдесят Восьмой) последние выходные, летний рабочий день довели до 14 часов, морозы в 45 и 50 градусов признали годными для работы, и "актировать" день разрешили только с 55 градусов. (По произволу отдельных начальников выводили и при 60 градусах). На прииске Горном (опять плагиат с Соловков) отказчиков привязывали веревками к саням и так волокли в забой. Еще приняли на Колыме, что конвой не просто сторожит заключенных, но отвечает за выполнение ими плана, и должен не дремать, а вечно их подгонять.

Еще и цынга, без начальства, валила людей.

Но и этого всего казалось мало, еще недостаточно режимно, еще недостаточно уменьшалось количество заключенных. И начались "гаранинские расстрелы", прямые убийства. Иногда под тракторный грохот, иногда и без. Многие лагпункты известны расстрелами и массовыми могильниками: и Оротукан, и ключ Полярный, и Свистопляс, и Аннушка, и даже сельхоз Дукча, но больше других знамениты этим прииск Золотистый (начальник лагпункта Петров, оперуполномоченные Зеленков и Анисимов, начальник прииска Баркалов, начальник райотдела НКВД Буров) и Серпантинка. На Золотистом выводили днем бригады из забоя - и тут же расстреливали кряду. (Это не взамен ночных рассгрелов, те - сами собой.) Начальник Юглага Николай Андреевич Агланов, приезжая туда, любил выбирать на разводе какую-нибудь бригаду, в чем-нибудь виновную, приказывал отвести ее в сторонку - и в напуганных, скученных людей сам стрелял из пистолета, сопровождая радостными криками. Трупы не хоронили, они в мае разлагались - и тогда уцелевших доходяг звали закапывать их - за усиленный паек, даже и со спиртом. На Серпантинке расстреливали каждый день 30-50 человек под навесом близ изолятора. Потом трупы оттаскивали на тракторных санях за сопку. Трактористы, грузчики и закопщики трупов жили в отдельном бараке. После расстрела Гаранина расстреляли и всех их. Была там и другая техника: подводили к глубокому шурфу с завязанными глазами и стреляли в ухо или в затылок. (Никто не рассказывает о каком-либо сопротивлении). Серпантинку закрыли и сравняли с землей тот изолятор и все приметное связанное с расстрелами, и засыпали те шурфы. <В 1954 г. на Серпантинной открыли промышленные запасы золота (раньше не знали его там). И пришлось добывать между человеческими костями: золото дороже.> На тех же приисках, где расстрелы не велись - зачитывались или вывешивались афишки с кружными буквами фамилий и мелкими мотивировками: "за контрреволюционную агитацию", "за оскорбление конвоя", "за невыполнение нормы".

Расстрелы останавливались временами потому, что план по золоту проваливался, а по замерзшему Охотскому морю не могли подбросить новой порции заключенных (М. И. Кононенко ожидал так на Серпантинке расстрела больше полугода, и остался жив.)

Кроме того проступило ожесточение в набавке новых сроков. Гаврик на Мылге оформлял это картинно: впереди на лошадях ехали с факелами (полярная ночь), а сзади на веревках волокли по земле за новым делом в райНКВД (30 километров). На других лагпунктах совсем буднично: УРЧи подбирали по карточкам, кому уже подходят концы нерасчетливо-коротких сроков, вызывали сразу пачками по 80-100 человек и дописывали каждому новую десятку (Р. В. Ретц).

Я почти исключаю Колыму из охвата этой книги. Колыма в Архипелаге - отдельный материк, она достойна своих отдельных повествований. Да Колыме и "повезло": там выжил Варлам Шаламов и уже написал много; там выжила Евгения Гинзбург, О. Слиозберг, Н. Суровцева, Н. Гранкина и другие - и все написали мемуары. <Отчего получилось такое сгущение, а не-колымских мемуаров почти нет? Потому ли, что на Колыму действительно стянули цвет арестантского мира? Или, как ни странно, в "ближних" лагерях дружнее вымирали?> Я только разрешу себе привести здесь несколько строк В. Шаламова о гаранинских расстрелах:

"Много месяцев день и ночь на утренних и вечерних поверках читались бесчисленные расстрельные приказы. В 50-градусный мороз музыканты из бытовиков играли туш перед чтением и после чтения каждого приказа. Дымные бензиновые факелы разрывали тьму... Папиросная бумага приказа покрывалась инеем и какой-нибудь начальник, читающий приказ, стряхивал снежинки с листа рукавицей, чтобы разобрать и выкрикнуть очередную фамилию расстрелянного".

 

***

 

Так Архипелаг закончил 2-ю пятилетку и, стало быть, вошел в социализм.

 

***

 

Начало войны сотрясло островное начальство: ход войны был поначалу таков, что, пожалуй, мог привести и к крушению всего Архипелага, а как бы и не к ответу работодателей перед рабочими. Сколько можно судить по впечатлениям зэков из разных лагерей, такой уклон событий породил два разных поведения у хозяев. Одни, поблагоразумней или потрусоватей, умягчили свой режим, разговаривать стали почти ласково, особенно в недели военных поражений. Улучшить питание или содержание они конечно не могли. Другие, поупрямей и позлобней, наоборот, стали содержать Пятьдесят Восьмую еще круче и грознее, как бы суля им смерть прежде всякого освобождения. В большинстве лагерей заключенным даже не объявили о начале войны - наше необоримое пристрастие к скрытности и лжи! - лишь в понедельник зэки узнавали от расконвоированных и от вольных. Где и было радио (Усть-Вымь, многие места Колымы) - упразднили его на все время наших военных неудач. В том же Усть-вымьлаге вдруг запретили писать письма домой (а получать можно) - и родные решили, что их тут расстреляли. В некоторых лагерях (нутром предчувствуя направление будущей политики!) Пятьдесят Восьмую стали отделять от бытовиков в особые строго охраняемые зоны, ставили на вышках пулеметы и даже так говорили перед строем: "Вы здесь - заложники! - (Ах, шипуча зарядка Гражданской войны! Как трудно эти слова забываются, как легко вспоминаются!) - Если Сталинград падет - всех вас перестреляем!" С этим настроением и выспрашивали туземцы о сводках: стоит Сталинград или уже свалили. - На Колыме в такие спецзоны стягивали немцев, поляков и приметных из Пятьдесят Восьмой. Но поляков тут же (август 1941) стали вообще освобождать. <С Золотистого освободились 186 поляков (из двух тысяч ста, привезенных за год до того). Они попали в армию Сикорского, на Запад - и там, как видно, порассказали об этом Золотистом. В июне 1942 его закрыли совсем.>

Всюду на Архипелаге (вскрыв пакеты мобилизационных предписаний) с первых дней войны прекратили освобождение Пятьдесят Восьмой. Даже были случаи возврата с дороги уже освобожденных. В Ухте 23 июня группа освободившихся уже была за зоной, ждали поезда - как конвой загнал назад и еще ругал: "через вас война началась!" Карпунич получил бумажку об освобождении 23 июня утром, но еще не успел уйти за вахту, как у него обманом выманили: "А покажите-ка!" Он показал - и остался в лагере еще на 5 лет. Это считалось - до особого распоряжения. (Уже война кончилась, а во многих лагерях запрещали даже ходить в УРЧ и спрашивать - когда же освободят. Дело в том, что после войны на Архипелаге некоторое время людей не хватало, и многие местные управления, даже когда Москва разрешила отпускать - издавали свои собственные "особые распоряжения", чтобы удержать рабочую силу. Именно так была задержана в Карлаге Е. М. Орлова - и из-за того не поспела к умирающей матери.)

С начала войны (по тем же, вероятно, мобпредписаниям) уменьшились нормы питания в лагерях. Все ухудшались с каждым годом и сами продукты: овощи заменялись кормовою репой, крупы - викой и отрубями. (Колыма снабжалась из Америки, и там, напротив, появился белый хлеб кое-где). Но на важных производствах от ослабления арестантов падение выработки было так велико (в 5 и в 10 раз), что сочли выгодным вернуть довоенные нормы. Многие лагерные производства получили оборонные заказы - и оборотистые директора таких заводиков иногда умудрялись подкармливать зэков добавочно, с подсобных хозяйств. Где платили зарплату, то по рыночным ценам войны это было (30 рублей) - меньше одного килограмма картофеля в месяц.

Если лагерника военного времени спросить, какова его высшая, конечная и совершенно недостижимая цель, он ответил бы: "один раз наесться вволю черняшки - и можно умереть". Здесь хоронили в войну никак не меньше, чем на фронте, только не воспето поэтами. Л. А. Комогор в "слабосильной команде" всю зиму 1941-42 года был на этой легкой работе: упаковывал в гробовые обрешетки из четырех досок по двое голых мертвецов валетами и по 30 ящиков ежеден. (Очевидно, лагерь был близкий, поэтому надо было упаковывать.)

Прошли первые месяцы войны - и страна приспособилась к военному ладу жизни; кто надо - ушел на фронт, кто надо - тянулся в тылу, кто надо - руководил и утирался после выпивки. Так и в лагерях. Оказалось, что напрасны были страхи, что все - устойчиво, что как заведена эта пружина в 37-м, так и дальше давит без отказу. Кто поначалу заискивал перед зэками - теперь лютел, и не было ему меры и остановки. Оказалось, что формы лагерной жизни однажды определены правильно и будут такими довеку.

Семь лагерных эпох будут спорить перед вами, какая из них была хуже для человека - склоните ухо к военной. Говорят и так: кто в войну не сидел - тот и лагеря не отведал.

Вот зимою с 41-го на 42-й лагпункт Вятлага: только в бараках ИТР и мехмастерских теплится какая-то жизнь, остальные - замерзающее кладбище (а занят Вятлаг заготовкою именно дров - для Пермской ж-д).

Вот что такое лагеря военных лет: больше работы - меньше еды - меньше топлива - хуже одежда - свирепей закон - строже кара - но и это еще не все. Внешний протест и всегда был отнят у зэков - война отнимала еще и внутренний. Любой проходимец в погонах, скрывающийся от фронта, тряс пальцем и поучал: "А на фронте как умирают?.. А на воле как работают? А в Ленинграде сколько получали?.." И даже внутренне нечего им было возразить. Да, на фронте умирали, лежа и в снегу. Да, на воле тянулись из жил и голодали. (И вольный трудфронт, куда из деревень забирали незамужних девок, где были лесоповал, семисотка, а на приварок - посудные ополоски, стоил любого лагеря.) Да, в ленинградскую блокаду давали еще меньше лагерного карцерного пайка. Во время войны вся раковая опухоль Архипелага оказалась (или выдавала себя) как бы важным нужным органом русского тела - она как бы тоже работала на войну! от нее тоже зависела победа! - и все это ложным оправдывающим светом падало на нитки колючей проволоки, на гражданина начальника, трясущего пальцем, - и, умирая ее гниющей клеточкой, ты даже лишен был предсмертного удовольствия ее проклясть.

Для Пятьдесят Восьмой лагеря военного времени были особенно тяжелы накручиванием вторых сроков, это висело хуже всякого топора. Оперуполномоченные, спасая самих себя от фронта, открывали в устроенных захолустьях, на лесных подкомандировках, заговоры с участием мировой буржуазии, планы вооруженных восстаний и массовых побегов. Такие тузы ГУЛага, как Я. М. Мороз, начальник Ухтпечлага, особенно поощряли в своих лагерях следственно-судебную деятельность. В Ухтпечлаге как из мешка сыпались приговоры на расстрел и на 20 лет: "за подстрекательство к побегу", "за саботаж". - А сколько было тех, для кого не требовалось и суда, чьи судьбы руководимы звездными предначертаниями: не угодил Сикорский Сталину - в одну ночь схватили на Эльгене тридцать полек, увезли и расстреляли.

Были многие зэки - это не придумано, это правда - кто с первых дней войны подавали заявления: просили взять их на фронт. Они отведали самого густо-вонючего лагерного зачерпа - и теперь просились отправить их на фронт защищать эту лагерную систему, и умереть за нее в штрафной роте! ("А останусь жив - вернусь отсиживать срок")... Ортодоксы теперь уверяют, что это они просились. Были и они (и уцелевшие от расстрелов троцкисты), но не очень-то: они большей частью на каких-то тихих местах в лагере пристроились (не без содействия коммунистов-начальников), здесь можно было размышлять, рассуждать, вспоминать и ждать, а ведь в штрафной роте дольше трех дней головы не сносить. Этот порыв был не в идейности, нет, а в сердечности, - вот это и был русский характер: лучше умереть в чистом поле, чем в гнилом закуте! Развернуться, на короткое время стать "как все", не угнетенным граждански. Уйти от здешней застойной обреченности, от наматывания вторых сроков, от немой гибели. И у кого-то еще проще, но отнюдь не позорно: там пока еще умереть, а сейчас обмундируют, накормят, напоят, повезут, можно в окошко смотреть из вагона, можно с девками перебрасываться на станциях. И еще тут было добродушное прощение: вы с нами плохо, а мы - вот как!

Однако государству не было экономического и организационного смысла делать эти лишние перемещения, кого-то из лагеря на фронт, а кого-то вместо него в лагерь. Определен был каждому свой круг жизни и смерти; при первом разборе попавший к козлищам, как козлище должен был и околеть. Иногда брали на фронт бытовиков с небольшими сроками, и не в штрафную, конечно, а в обычную действующую армию. Совсем не часто, но были случаи, когда брали и Пятьдесят Восьмую. Но вот Горшунова Владимира Сергеевича взяли в 43-м из лагеря на фронт, а к концу войны возвратили в лагерь же с надбавкой срока. Уж они меченые были, и оперуполномоченному в воинской части проще всего было мотать на них, чем на свеженьких.

Но и не вовсе пренебрегали лагерные власти этим порывом патриотизма. На лесоповале это не очень шло, а вот: "Дадим уголь сверх плана - это свет для Ленинграда!" "Поддержим гвардейцев минами!" - это забирало, рассказывают очевидцы. Арсений Фармаков, человек почтенный и темперамента уравновешенного, рассказывает, что лагерь их был увлечен работой для фронта; он собирался это и описать. Обижались зэки, когда не разрешали им собирать деньги на танковую колонну ("Джидинец"). <Это требует многоразрезного объяснения, как и вся советско-германская война. Ведь идут десятилетия. Мы не успеваем разобраться и самих себя понять в одном слое, как новым пеплом ложится следующий. Ни в одном десятилетии не было свободы и чистоты информации - и от удара до удара люди не успевали разобраться ни в себе, ни в других, ни в событиях.>

А награды - общеизвестны, их объявили вскоре после войны: дезертирам, жуликам, ворам - амнистия, Пятьдесят Восьмую - в Особые лагеря.

И чем ближе к концу войны, тем жесточе и жесточе становился режим для Пятьдесят Восьмой. Далеко ли забираться - в Джидинские и Колымские лагеря? Под самой Москвой, почти в ее черте, в Ховрине, был захудалый заводик Хозяйственного управления НКВД и при нем режимный лагерь, где командовал Мамулов - всевластный потому, что родной брат его был начальником секретариата у Берии. Этот Мамулов кого угодно забирал с Краснопресненской пересылки, а режим устанавливал в своем лагерьке такой, какой ему нравился. Например, свидания с родственниками (в подмосковных лагерях повсюду широко разрешенные) он давал через две сетки, как в тюрьме. И в общежитиях у него был такой же тюремный порядок: много ярких лампочек, не выключаемых на ночь, постоянное наблюдение за тем, как спят, чтобы в холодные ночи не накрывались телогрейками (таких будили), в карцере у него был чистый цементный пол и больше ничего - тоже как в порядочной тюрьме. Но ни одно наказание, назначенное им, не приносило ему удовлетворения, если сверх того и перед этим он не выбивал крови из носа виновного. Еще были приняты в его лагере ночные набеги надзора (мужчин) в женский барак на 450 человек. Вбегали внезапно с диким гиканьем, с командой: "Вста-ать рядом с постелями!" Полуодетые женщины вскакивали, и надзиратели обыскивали их самих и их постели с мелочной тщательностью, необходимой для поиска иголки или любовной записки. За каждую находку давался карцер. Начальник отдела главного механика Шклиник в ночную смену ходил по цехам, согнувшись гориллой, и чуть замечал, кто начинает дремать, вздрогнет головой, прикроет глаза - с размаху метал в него железной болванкой, клещами, обрезком железа.

Таков был режим, завоеванный лагерниками Ховрина их работой для фронта: они всю войну выпускали мины. К этой работе заводик приспособил и наладил заключенный инженер (увы, его фамилии не могут вспомнить, но она не пропадет, конечно), он создал и конструкторское бюро. Сидел он по 58-й и принадлежал к той отвратительной для Мамулова породе людей, которая не поступается своими мнениями и убеждениями. И этого негодяя приходилось терпеть! Но у нас нет незаменимых! И когда производство уже достаточно завертелось, к этому инженеру как-то днем при конторских (да нарочно при них! - пусть все знают, пусть рассказывают! - вот мы и рассказываем) ворвались Мамулов с двумя подручными, таскали за бороду, бросали на пол, били сапогами в кровь - и отправили в Бутырки получать второй срок за политические высказывания.

Этот милый лагерек находился в пятнадцати минутах электричкою от Ленинградского вокзала. Сторона не дальняя, да печальная.

(Зэки-новички, попав в подмосковные лагеря, цеплялись за них, если имели родственников в Москве, да и без этого: все-таки казалось, что ты не срываешься в ту дальнюю невозвратную бездну, все-таки здесь ты на краю цивилизации. Но это был самообман. Тут и кормили обычно хуже - с расчетом, что большинство получает передачи, тут не давали даже белья. А главное, вечные мутящие параши о дальних этапах клубились в этих лагерях, жизнь была шаткая как на острие шила, невозможно было даже за сутки поручиться, что проживешь их на одном месте.)

 

***

 

В таких формах каменели острова Архипелага, но не надо думать, что, каменея, они переставали источать из себя метастазы.

В 1939 году, перед финской войной, гулаговская alma mater Соловки, ставшие слишком близкими к западу, были переброшены северным морским путем в устье Енисея и там влились в создаваемый НорильЛаг, скоро достигший 75 тысяч человек. Так злокачественны были Соловки, что даже умирая, они дали еще один последний метастаз - и какой!

К предвоенным годам относится завоевание Архипелагом безлюдных пустынь Казахстана. Разрастается осьминогом гнездо карагандинских лагерей, выбрасываются плодотворные метастазы в Джезказган с его отравленной медной водой, в Моинты, в Балхаш. Рассыпаются лагеря и по северу Казахстана.

Пухнут новообразования в Новосибирской области (Мариинские лагеря), в Красноярском крае (Канские, КрасЛаг), в Хакассии, в Бурят-Монголии, в Узбекистане, даже в Горной Шории.

Не останавливается в росте излюбленный Архипелагом русский Север (УстьВымьЛаг, НыробЛаг, УсольЛаг) и Урал (ИвдельЛаг).

В этом перечислении много пропусков. Достаточно было написать "УсольЛаг", чтобы вспомнить, что в Иркутском Усолье тоже был лагерь.

Да просто не было такой области, Челябинской или Куйбышевской, которая не плодила бы своих лагерей.

Новый метод образования лагерей был применен после высылки немцев Повожья: целые села, как они есть, заключались в зону - и это были сельхоз-лагучастки (Каменские с/х лагеря между Камышиным и Энгельсом).

Мы просим у читателя извинения за многие недостачи этой главы: через целую эпоху Архипелага мы перебрасываем лишь хлипкий мостик - просто потому, что не сошлось к нам материалов больше. Запросов по радио мы оглашать не могли.

 

***

 

Здесь опять на небосклоне Архипелага выписывает замысловатую петлю багровая звезда Нафталия Френкеля.

1937-й год, разя своих, не миновал и его головы: начальник БамЛага, генерал НКВД, он снова в благодарность посажен на уже известную ему Лубянку. Но не устает Френкель жаждать верной службы, не устает и Мудрый Учитель изыскивать эту службу. Началась позорная и неудачливая война с Финляндией, Сталин видит, что он не готов, что нет путей подвоза к армии, заброшенной в карельские снега - и он вспоминает изобретательного Френкеля и требует его к себе: надо сейчас, лютой зимой, безо всякой подготовки, не имея ни планов, ни складов, ни автомобильных дорог, построить в Карелии три железных дороги - одну рокадную и две подводящих, и построить за три месяца, потому что стыдно такой великой державе так долго возиться с моськой Финляндией. Это - чистый эпизод из сказки: злой король заказывает злому волшебнику нечто совершенно неисполнимое и невообразимое. И спрашивает вождь социализма: "Можно"? И радостный коммерсант и валютчик отвечает: "Да!"

Но уж он ставит и свои условия:

1) выделить его целиком из ГУЛага, основать новую зэковскую империю, новый автономный архипелаг ГУЛЖДС (гулжедээс) - Главное Управление Лагерей Железнодорожного Строительства, и во главе этого архипелага - Френкель;

2) все ресурсы страны, которые он выберет - к его услугам (это вам не Беломор!);

3) ГУЛЖДС на время авральной работы выпадает также и из системы социализма с его донимающим учетом. Френкель не отчитывается ни в чем. Он не разбивает палаток, не основывает лагпунктов. У него нет никаких пайков, "столов", "котлов". (Это он-то, первый и предложивший столы и котлы! Только гений отменяет законы гения!) Он сваливает грудами в снег лучшую еду, полушубки и валенки, каждый зэк надевает что хочет, и ест сколько хочет. Только махорка и спирт будут в руках его помощников, и только их надо заработать!

Великий Стратег согласен. И ГУЛЖДС - создан! Архипелаг расколот? Нет, Архипелаг только усилился, умножился, он еще быстрее будет усваивать страну.

С карельскими дорогами Френкель все-таки не успел: Сталин поспешил свернуть войну вничью. Но ГУЛЖДС крепнет и растет. Он получает новые и новые заказы (уже с обычным учетом и порядками): рокадную дорогу вдоль персидской границы, потом дорогу вдоль Волги от Сызрани на Сталинград, потом "Мертвую дорогу" с Салехарда на Игарку и собственно БАМ: от Тайшета на Братск и дальше.

Больше того, идея Френкеля оплодотворяет и само развитие ГУЛага: признается необходимым и ГУЛаг построить по отраслевым управлениям. Подобно тому, как Совнарком состоит из наркоматов, ГУЛаг для своей империи создает свои министерства: ГлавЛесЛаг, ГлавПромСтрой, ГУЛГМП (Главное Управление Лагерей Горно-Металлургической Промышленности).

А тут война. И все эти гулаговские министерства эвакуируются в разные города. Сам ГУЛаг попадает в Уфу, ГУЛЖДС - в Вятку. Связь между провинциальными городами уже не так надежна, как радиальная из Москвы, и на всю первую половину войны ГУЛаг как бы распадается: он уже не управляет всем Архипелагом, а каждая окружная территория Архипелага достается в подчинение тому Управлению, которое сюда эвакуировано. Так Френкелю достается управлять из Кирова всем русским Северо-Востоком (потому что кроме Архипелага там почти ничего и нет). Но ошибутся те, кто увидит в этой картине распад Римской Империи - она соберется после войны еще более могущественная.

Френкель помнит старую дружбу: он вызывает и назначает на крупный пост в ГУЛЖДС - Бухальцева, редактора своей желтой "Копейки" в дореволюционном Мариуполе, собратья которого или расстреляны или рассеяны по земле.

Френкель был выдающихся способностей не только в коммерции и организации. Охватив зрительно ряды цифр, он их суммировал в уме. Он любил хвастаться, что помнит в лицо 40 тысяч заключенных и о каждом из них - фамилию, имя, отчество, статью и срок (в его лагерях был порядок докладывать о себе эти данные при подходе высоких начальников). Он всегда обходился без главного инженера. Глянув на поднесенный ему план железнодорожной станции, он спешил заметить там ошибку, - и тогда комкал этот план, бросал его в лицо подчиненному и говорил: "Вы должны понять, что вы - осел, а не проектировщик!" Голос у него был гнусавый, обычно спокойный. Рост - низенький. Носил Френкель железнодорожную генеральскую папаху, синюю сверху, красную с изнанки, и всегда, в разные годы, френч военного образца - однозначная заявка быть государственным деятелем и не быть интеллигентом. Жил он, как Троцкий, всегда в поезде, разъезжавшем по разбросанным строительным боям - и вызванные из туземного неустройства на совещание к нему в вагон поражались венским стульям, мягкой мебели - и тем более робели перед упреками и приказами своего шефа. Сам же он никогда не зашел ни в один барак, не понюхал этого смрада - он спрашивал и требовал только работу. Он особенно любил звонить на объекты по ночам, поддерживая легенду о себе, что никогда не спит. (Впрочем, в сталинский век и многие вельможи так привыкли.) Он никогда не был женат.

Больше его уже не сажали. Он стал заместителем Кагановича по капитальному железнодорожному строительству и умер в Москве в 50-е годы в звании генерал-лейтенанта, в старости, в почете и в покое.

Мне представляется, что он ненавидел эту страну.

Глава 5

На чем стоит Архипелаг

 

Был на Дальнем Востоке город с верноподданным названием ЦЕСАРЕВИЧ. Революция переименовала его в город СВОБОДНЫЙ. Амурских казаков, населявших город, рассеяли - и город опустел. Кем-то надо было его заселить. Заселили: заключенными и чекистами, охраняющими их. Весь город Свободный стал лагерем (БАМлаг).

Так символы рождаются жизнью сами.

Лагеря не просто "темная сторона" нашей послереволюционной жизни. Их размах сделал их не стороной, не боком - а едва ли не печенью событий. Редко в чем другом наше пятидесятилетие проявило себя так последовательно, так до конца.

Как всякая точка образуется от пересечения по крайней мере двух линий, всякое событие - по крайней мере от двух необходимостей, - так и к системе лагерей с одной стороны вела нас экономическая потребность, но одна она могла бы привести и к трудармии, да пересеклась со счастливо сложившимся теоретическим оправданием лагерей.

И они сошлись как срослись: шип - в гнездо, выступ - в углубину. И так родился Архипелаг.

Экономическая потребность проявилась, как всегда, открыто и жадно: государству, задумавшему окрепнуть в короткий срок (тут три четверти дела в сроке, как и на Беломоре!) и не потребляя ничего извне, нужна была рабочая сила:

а) предельно дешевая, а лучше - бесплатная;

б) неприхотливая, готовая к перегону с места на место в любой день, свободная от семьи, не требующая ни устроенного жилья, ни школ, ни больниц, а на какое-то время - ни кухни, ни бани.

Добыть такую рабочую силу можно было лишь глотая своих сыновей.

Теоретическое же оправдание не могло бы так уверенно сложиться в спешке этих лет, не начнись оно еще в прошлом веке. Энгельс доследовал, что не с зарождения нравственной идеи начался человек, и не с мышления - а со случайного и бессмысленного труда: обезьяна взяла в руки камень - и оттуда все пошло. Маркс же, касаясь более близкого времени ("Критика Готской программы") с той же уверенностью назвал единственным средством исправления преступников (правда, уголовных; ему в голову не приходило, что его ученики сочтут преступниками политических) - опять-таки не одиночные размышления, не нравственное самоуглубление, не раскаяние, не тоску (это все надстройки!) - а производительный труд. Сам он от роду не брал в руки кирки, довеку не катал и тачки, уголька не добывал, лесу не валил, не знаем, как колол дрова, - но вот написал это на бумаге, и она не сопротивилась.

И для последователей теперь легко сложилось: что заставить заключенного ежедневно трудиться (иногда по 14 часов, как на колымских забоях) - гуманно и ведет к его исправлению. Напротив, ограничить его заключение тюремной камерой, двориком и огородом, дать ему возможность эти годы читать книги, писать, думать и спорить - означает обращение "как со скотом" (из той же "Критики").

Правда, в послеоктябрьское горячее время было не до этих тонкостей, и еще гуманнее казалось просто расстреливать. Тех же, кого не расстреливали, а сажали в самые ранние лагеря - сажали туда не для исправления, а для обезвреживания, для чистой изоляции.

Дело в том, что были и в то время умы, занятые карательной теорией, например Петр Стучка, и в "Руководящих Началах по уголовному праву РСФСР" 1919 года подвергнуто было новому определению само понятие наказания. Наказание, очень свежо утверждалось там, не есть ни возмездие (рабоче-крестьянское государство не мстит преступнику), ни искупление вины (никакой индивидуальной вины быть не может, только классовая причинность), а есть оборонительная мера по охране общественного строя - мера социальной защиты.

Раз "мера социальной защиты" - тогда понятно, на войне как на войне, надо или расстреливать ("высшая мера социальной защиты") или держать в тюрьме. Но при этом как-то тускнела идея исправления, к которой в том же 1919 году призывал VIII съезд партии. И, главное, непонятно стало: от чего же исправляться, если нет вины? От классовой причинности исправиться же нельзя!?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: