Архипелаг дает метастазы 10 глава




В коридорах беззвучно, не различишь их походки и шелеста платьев. Но вот бутырский надзиратель завозится с замком, оставит мужскую камеру полминуты перестоять в верхнем светлом коридоре вдоль окон, - и вниз из-под намордника коридорного окна, в зеленом садике на уголке асфальта вдруг видим мы так же стоящих в колонне по двое, так же ожидающих, пока отопрут им дверь - щиколотки и туфельки женщин! - только щиколотки и туфельки да на высоких каблуках! - и это как вагнеровский удар оркестра в "Тристане и Изольде"! - мы ничего не можем углядеть выше, и уже надзиратель загоняет нас в камеру, мы бредем освещенные и омраченные, мы пририсовали все остальное, мы вообразили их небесными и умирающими от упадка духа. Как они? Как они!..

Но, кажется, им не тяжелее, а может быть и легче. Из женских воспоминаний о следствии я пока не нашел ничего, откуда бы заключить, что они больше нас бывали обескуражены или упали духом ниже. Врач-гинеколог Н. И. Зубов, сам отсидевший 10 лет и в лагерях постоянно лечивший и наблюдавший женщин, говорит, правда, что статистически женщина быстрее и ярче мужчины реагирует на арест и главный его результат - потерю семьи. Она душевно ранена и это чаще всего сказывается на пресечении уязвимых женских функций.

А меня в женских воспоминаниях о следствии поражает именно: о каких "пустяках" с точки зрения арестантской (но отнюдь не женской!) они могли там думать. Надя Суровцева, красивая и еще молодая, надела впопыхах на допрос разные чулки, и вот в кабинете следователя ее смущает, что допрашивающий поглядывает на ее ноги. Да казалось бы и черт с ним, хрен ему на рыло, не в театр же она с ним пришла, к тому ж она едва ль не доктор (по-западному) философии и горячий политик - а вот поди ж ты! Александра Острецова, сидевшая на Большой Лубянке в 1943-м, рассказывала мне потом в лагере, что они там часто шутили: то прятались под стол, и испуганный надзиратель входил искать недостающую; то раскрашивались свеклой и так отправлялись на прогулку; то уже вызванная на допрос, она увлеченно обсуждала с сокамерницами: идти ли сегодня одетой попроще или надеть вечернее платье? Правда, Острецова была тогда избалованная шалунья да и сидела-то с ней молоденькая Мира Уборевич. Но вот уже в возрасте и ученая, Н. И. П-ва оттачивала в камере алюминиевую ложку. Думаете - зарезаться? нет, косы обрезать (и обрезала)!

Потом во дворе Красной Пресни мне пришлось посидеть рядом с этапом свежеосужденных, как и мы, женщин, и я с удивлением ясно увидел, что все они не так худы, не так истощены и бледны, как мы. Равная для всех тюремная пайка и тюремные испытания оказываются для женщин в среднем легче. Они не сдают так быстро от голода.

Но и для всех нас, а для женщины особенно, тюрьма - это только цветочки. Ягодки - лагерь. Именно там предстоит ей сломиться или, изогнувшись, переродясь, приспособиться.

В лагере, напротив, женщине все тяжелее, чем нам. Начиная с лагерной нечистоты. Уже настрадавшаяся от грязи на пересылках и в этапах, она не находит чистоты и в лагере. В среднем лагере в женской рабочей бригаде и, значит, в общем бараке, ей почти никогда невозможно ощутить себя по-настоящему чистой, достать теплой воды (иногда и никакой не достать: на 1-м Кривощековском лагпункте зимой нельзя умыться нигде в лагере, только мерзлая вода, и растопить негде). Никаким законным путем она не может достать ни марли, ни тряпки. Где уж там стирать!..

Баня? Ба! С бани и начинается первый приезд в лагерь - если не считать выгрузки на снег из телячьего вагона и перехода с вещами на горбу среди конвоя и собак. В лагерной-то бане и разглядывают раздетых женщин как товар. Будет ли вода в бане или нет, но осмотр на вшивость, бритье подмышек и лобков дают не последним аристократам зоны - парикмахерам, возможность рассмотреть новых баб. Тотчас же их будут рассматривать и остальные придурки - это традиция еще соловецкая, только там, на заре Архипелага, была нетуземная стеснительность - и их рассматривали одетыми, во время подсобных работ. Но Архипелаг окаменел и процедура стала наглей. Федот С. и его жена (таков был рок их соединиться!) теперь со смехом вспоминают, как придурки мужчины стали по двум сторонам узкого коридора, а новоприбывших женщин пускали по этому коридору голыми, да не сразу всех, а по одной. Потом между придурками решалось, кто кого берет. (По статистике 20-х годов у нас сидела в заключении одна женщина на шесть-семь мужчин. <Сборник "От тюрем...", стр. 358> После Указов 30-х и 40-х годов соотношение это немного выравнялось, но не настолько, чтобы женщин не ценить, особенно привлекательных.) В иных лагерях процедура сохранялась вежливой: женщин доводят до их барака - и тут-то входят сытые, в новых телогрейках (не рваная и не измазанная одежда в лагере уже сразу выглядит бешеным франтовством!) уверенные и наглые придурки. Они не спеша прохаживаются между вагонками, выбирают. Подсаживаются, разговаривают. Приглашают сходить к ним "в гости". А они живут не в общем барачном помещении, а в "кабинках" по несколько человек. У них там и электроплитка, и сковородка. Да у них жареная картошка! - мечта человечества! На первый раз просто полакомиться, сравнить и осознать масштабы лагерной жизни. Нетерпеливые тут же после картошки требуют и "уплаты", более сдержанные идут проводить и объясняют будущее. Устраивайся, устраивайся, милая, в зоне, пока предлагают по-джентльменски. Уж и чистота, и стирка, и приличная одежда, и неутомительная работа - все твое.

И в этом смысле считается, что женщине в лагере - "легче". Легче ей сохранить саму жизнь. С той "половой ненавистью", с какой иные доходяги смотрят на женщин, не опустившихся до помойки, естественно рассудить, что женщине в лагере легче, раз она насыщается меньшей пайкой и раз есть у нее путь избежать голода и остаться в живых. Для исступленно-голодного весь мир заслонен крылами голода, и больше несть ничего в мире.

И правда, есть женщины, кто по натуре вообще и на воле легче сходится с мужчинами, без большого перебора. Таким, конечно, в лагере всегда открыты легкие пути. Личные особенности не раскладываются просто по статьям Уголовного кодекса, - однако, вряд ли ошибемся сказав, что большинство Пятьдесят Восьмой составляют женщины не такие. Иным с начала и до конца этот шаг непереносимее смерти. Другие ежатся, колеблются, смущены (да удерживает и стыд перед подругами), а когда решатся, когда смирятся - смотришь, поздно, они уже не идут в лагерный спрос.

Потому что предлагают не каждой.

Так еще в первые сутки многие уступают. Слишком жестоко прочерчивается - и надежды ведь никакой. И этот выбор вместе с мужниными женами, с матерями семейств делают и почти девочки. И именно девочки, задохнувшись от наготы лагерной жизни, становятся скоро самыми отчаянными.

А - нет? Что ж, смотри! Надевай штаны и бушлат. И бесформенным, толстым снаружи и хилым внутри существом, бреди в лес. Еще сама приползешь, еще кланяться будешь.

Если ты приехала в лагерь физически сохраненной и сделала умный шаг в первые же дни - ты надолго устроена в санчасть, в кухню, в бухгалтерию, в швейную или прачечную, и годы потекут безбедно, вполне похоже на волю. Случится этап - ты и на новое место приедешь вполне в расцвете, ты и там уже знаешь, как поступать с первых же дней. Один из самых удачных ходов - стать прислугой начальства. Когда среди нового этапа пришла в лагерь дородная холеная И. Н., долгие годы благополучная жена крупного армейского командира, начальник УРЧа тотчас ее высмотрел и дал почетное назначение мыть полы в кабинете начальника. Так она мягко начала свой срок, вполне понимая, что это - удача.

Что с того, что кого-то на воле ты там любила и кому-то хотела быть верна! Какая корысть в верности мертвячки? "выйдешь на волю - кому ты будешь нужна?" - вот слова, вечно звенящие в женском бараке. Ты грубеешь, стареешь, безрадостно и пусто пройдут последние женские годы. Не разумнее ли что-то спешить взять и от этой дикой жизни?

Облегчает и то, что здесь никто никого не осуждает. "Здесь все так живут".

Развязывает и то, что у жизни не осталось никакого смысла, никакой цели.

Те, кто не уступили сразу - или одумаются, или их заставят все же уступить. Самым упорным, но если собой хороша - сойдется, сойдется на клин - сдавайся!

Была у нас в лагерьке на Калужской заставе (в Москве) гордая девка М., лейтенант-снайпер, как царевна из сказки - губы пунцовые, осанка лебяжья, волосы вороновым крылом. <Я представил ее под именем Грани Зыбиной, но в пьесе придал ей лучшую судьбу, чем у нее была.> И наметил купить ее старый грязный жирный кладовщик Исаак Бершадер. Он был и вообще отвратителен на взгляд, а ей, при ее упругой красоте, при ее мужественной недавней жизни особенно. Он был корягой гнилой, она - стройным тополем. Но он обложил ее так тесно, что ей не оставалось дохнуть. Он не только обрек ее общим работам (все придурки действовали слаженно, и помогали ему в облаве), придиркам надзора (а на крючке у него был и надзорсостав) - но и грозил неминуемым худым далеким этапом. И однажды вечером, когда в лагере погас свет, мне довелось самому увидеть в бледном сумраке от снега и неба, как М. прошла тенью от женского барака и с опущенной головой постучала в каптерку алчного Бершадера. После этого она хорошо была устроена в зоне.

М. Н., уже средних лет, на воле чертежница, мать двоих детей, потерявшая мужа в тюрьме, уже сильно доходила в женской бригаде на лесоповале - и все упорствовала, и была уже на грани необратимой. Опухли ноги. С работы тащилась в хвосте колонны, и конвой подгонял ее прикладами. Как-то осталась на день в зоне. Присыпался повар: приходи в кабинку, от пуза накормлю. Она пошла. Он поставил перед ней большую сковороду жареной картошки со свининой. Она всю съела. Но после расплаты ее вырвало - и так пропала картошка. Ругался повар: "Подумаешь, принцесса!" А с тех пор постепенно привыкла. Как-то лучше устроилась. Сидя на лагерном киносеансе, уже сама выбирала себе мужика на ночь.

А кто прождет дольше - то самой еще придется плестись в общий мужской барак, уже не к придуркам, идти в проходе между вагонками и однообразно повторять: "Полкило... полкило..." И если избавитель пойдет за нею с пайкой, то завесить свою вагонку с трех сторон простынями, и в этом шатре, шалаше (отсюда и "шалашовка") заработать свой хлеб. Если раньше того не накроет надзиратель.

Вагонка, обвешанная от соседок тряпьем - классическая лагерная картина. Но есть и гораздо проще. Это опять-таки кривощековский 1-й лагпункт, 1947-1949. (Нам известен такой, а сколько их?) На лагпункте - блатные, бытовики, малолетки, инвалиды, женщины и мамки - все перемешано. Женский барак всего один - но на пятьсот человек. Он - неописуемо грязен, несравнимо грязен, запущен, в нем тяжелый запах, вагонки - без постельных принадлежностей. Существовал официальный запрет мужчинам туда входить - но он не соблюдался и никем не проверялся. Не только мужчины туда шли, но валили малолетки, мальчики по 12-13 лет шли туда обучаться. Сперва они начинали с простого наблюдения: там не было этой ложной стыдливости, не хватало ли тряпья, или времени - но вагонки не завешивались, и конечно, никогда не тушился свет. Все совершалось с природной естественностью, на виду и сразу в нескольких местах. Только явная старость или явное уродство были защитой женщины - и больше ничто. Привлекательность была проклятьем, у такой непрерывно сидели гости на койке, ее постоянно окружали, ее просили и ей угрожали побоями и ножом - и не в том уже была ее надежда, чтоб устоять, но - сдаться-то умело, но выбрать такого, который потом угрозой своего имени и своего ножа защитит ее от остальных, от следующих, от этой жадной череды, и от этих обезумевших малолеток, растравленных всем, что они тут видят и вдыхают. Да только ли защита от мужчин? и только ли малолетки растравлены? - а женщины, которые рядом изо дня в день все это видят, но их самих не спрашивают мужчины - ведь эти женщины тоже взрываются наконец в неуправляемом чувстве - и бросаются бить удачливых соседок.

И еще по Кривощековскому лагпункту быстро разбегаются венерические болезни. Уже слух, что почти половина женщин больна, но выхода нет, и все туда же, через тот же порог тянутся властители и просители. И только осмотрительные, вроде баяниста К., имеющего связи в санчасти, всякий раз для себя и для друзей сверяются с тайным списком венерических, чтобы не ошибиться.

А женщина на Колыме? Ведь там она и вовсе редкость, там она и вовсе нарасхват и наразрыв. Там не попадайся женщина на трассе - хоть конвоиру, хоть вольному, хоть заключенному. На Колыме родилось выражение трамвай для группового изнасилования. К. О. рассказывает, как шофер проиграл в карты их - целую грузовую машину женщин, этапируемых в Эльген - и, свернув с дороги, завез на ночь расконвоированным, стройрабочим.

А работа? Еще в смешанной бригаде какая-то есть женщине потачка, какая-то работа полегче. Но если вся бригада женская - тут уж пощады не будет, тут давай кубики! А бывают сплошь женские целые лагпункты, уж тут женщины и лесорубы, и землекопы, и саманщицы. Только на медные и вольфрамовые рудники женщин не назначали. Вот "29-я точка" КарЛага - сколько ж в этой точке женщин? Не много не мало - шесть тысяч! <Это - к вопросу о численности зэков на Архипелаге. Кто знал эту 29-ю точку? Последняя ли она в КарЛаге? И по сколько людей на остальных точках? Умножай, кто досужен! А кто знает какой-нибудь 5-й стройучасток Рыбинского гидроузла? А между тем там больше ста бараков, и при самом льготном наполнении, по полтысячи на барак, - тут тоже тысяченок шесть найдется, Лощилин же вспоминает - было больше десяти тысяч.> Кем же работать там женщине? Елена О. работает грузчиком - она таскает мешки по 80 и даже по 100 килограммов! - правда наваливать на плечи ей помогают, да и в молодости она была гимнасткой. (Все свои 10 лет проработала грузчиком и Елена Прокофьевна Чеботарева.)

На женских лагпунктах устанавливается не-женски жестокий общий нрав: вечный мат, вечный бой и озорство, иначе не проживешь. (Но, замечает бесконвойный инженер Пустовер-Прохоров, взятые с такой женской колонны в прислугу или на приличную работу женщины тут же оказываются тихими и трудолюбивыми. Он наблюдал такие колонны на БАМе, вторых сибирских путях, в 1930-е годы. Вот картинка: в жаркий день триста женщин просили конвой разрешить им искупаться в обводненном овраге. Конвой не разрешил. Тогда женщины с единодушием все разделись донага и легли загорать - возле самой магистрали, на виду у проходящих поездов. Пока шли поезда местные, советские, то была не беда, но ожидался международный экспресс, и в нем иностранцы. Женщины не поддавались командам одеться. Тогда вызвали пожарную машину и спугнули их брандсбойтом.)

Вот женская работа в Кривощекове. На кирпичном заводе, окончив разрабатывать участок карьера, обрушивают туда перекрытие (его перед разработкой стелят по поверхности земли). Теперь надо поднять метров на 10-12 тяжелые сырые бревна из большой ямы. Как это сделать? Читатель скажет: механизировать. Конечно. Женская бригада набрасывает два каната (их серединами) на два конца бревна, и двумя рядами бурлаков (равняясь, чтобы не вывалить бревно и не начинать с начала) вытягивают одну сторону каждого каната и так - бревно. А потом они вдвадцатером берут одно такое бревно на плечи и под командный мат отъявленной своей бригадирши несут бревнище на новое место и сваливают там. Вы скажете - трактор? Да помилуйте, откуда трактор, если это 1948 год? Вы скажете - кран? А вы забыли Вышинского - "труд-чародей, который из небытия и ничтожества превращает людей в героев"? Если кран - так как же с чародеем? Если кран - эти женщины так и погрязнут в ничтожестве!

Тело истощается на такую работу, и все, что в женщине есть женское, постоянное или в месяц раз, перестает быть. Если она дотянет до ближней комиссовки, то разденется перед врачами уже совсем не та, на которую облизывались придурки в банном коридоре: она стала безвозрастна; плечи ее выступают острыми углами, груди повисли иссохшими мешочками; избыточные складки кожи морщатся на плоских ягодицах, над коленями так мало плоти, что образовался просвет, куда овечья голова пройдет и даже футбольный мяч; голос погрубел, охрип, а на лицо уже находит загар пеллагры. (А за несколько месяцев лесоповала, говорит гинеколог, опущение и выпадение более важного органа.)

Труд- чародей!..

Ничто не равно в жизни вообще, а в лагере тем более. И на производстве выпадало не всем одинаково безнадежно. И чем моложе, тем иногда легче. Так и вижу девятнадцатилетнюю Напольную, всю как сбитую, с румянцем во всю деревенскую щеку. В лагерьке на Калужской заставе она была крановщицей на башенном кране. Как обезьяна лазила к себе на кран, иногда без надобности и на стрелу, оттуда всему строительству кричала "хо-го-о-о!", из кабины перекрикивалась с вольным прорабом, с десятниками, телефона у нее не было. Все ей было как будто забавно, весело, лагерь не в лагерь, хоть в комсомол вступай. С каким-то не лагерным добродушием она улыбалась всем. Ей всегда было выписано 140%, самая высокая в лагере пайка, и никакой враг ей не был страшен (ну, кроме кума) - ее прораб не дал бы в обиду. Одного только не знаю - как ей удалось в лагере обучиться на крановщицу - вот бескорыстно ли ее сюда приняли. Впрочем, она сидела по безобидной бытовой статье. Силы так и пышели из нее, а завоеванное положение позволяло ей любить не по нужде, а по влечению сердца.

Так же описывет свое состояние и Сачкова, посаженная в 19 лет. Она попала в сельхозколонию, где, впрочем, всегда сытней и потому легче. "С песней я бегала от жатки к жатке, училась вязать снопы". Если нет другой молодости, кроме лагерной - значит, надо веселиться здесь, а где же? Потом ее привезли в тундру под Норильск, так и он ей "показался каким-то сказочным городом, приснившимся в детстве". Отбыв срок, она осталась там вольнонаемной. "Помню, я шла в пургу, и у меня появилось какое-то задорное настроение, я шла, размахивая руками, борясь с пургой, пела "Легко на сердце от песни веселой", глядела на переливающиеся занавеси Северного сияния, бросалась на снег и смотрела в высоту. Хотелось запеть, чтоб услышал Норильск: что не меня пять лет победили, а я их, что кончились эти проволоки, нары и конвой.. Хотелось любить! Хотелось что-нибудь сделать для людей, чтобы больше не было зла на земле".

Ну, да это многим хотелось.

Освободить нас ото зла Сачковой все-таки не удалось: лагеря стоят. Но самой ей повезло: ведь не пяти лет, а пяти недель довольно, чтоб уничтожить и женщину и человека.

Вот эти два случая у меня только и стоят против тысяч безрадостных или бессовестных.

А конечно, где ж как не в лагере пережить тебе первую любовь, если посадили тебя (по политической статье!) пятнадцати лет, восьмиклассницей, как Нину Перегуд? Как не полюбить джазиста-красавца Василия Козьмина, которым еще недавно на воле весь город восхищался, и в ореоле славы он казался тебе недоступен? И Нина пишет стих "Ветка белой сирени", а он кладет на музыку и поет ей через зону (их уже разделили, он снова недоступен).

Девочки из кривощековского барака тоже носили цветочки, вколотые в волоса - признак, что - в лагерном браке, но может быть - и в любви?

Законодательство внешнее (вне ГУЛага) как будто способствовало лагерной любви. Всесоюзный Указ от 8.7.44 об укреплении брачных уз сопровождался негласным Постановлением СНК и инструкцией НКЮ от 27.11.44, где говорилось, что суд обязан по первому желанию вольного советского человека беспрекословно расторгать его с половиной, оказавшейся в заключении (или в сумасшедшем доме), и поощрить даже тем, что освободить от платы сумм при выдаче разводного свидетельства. (И никто при этом законодательно не обязывался сообщать той, другой, половине о произошедшем разводе!) Тем самым гражданки и граждане призывались поскорее бросать в беде своих заключенных мужей и жен, а заключенные - забывать поглуше о супружестве. Уже не только глупо и несоциалистично, но становилось противозаконно женщине тосковать по отлученному мужу, если он остался на воле. У Зои Якушевой, севшей за мужа как ЧС, получилось так: года через три мужа освободили как важного специалиста, и он не поставил непременным условием освобождение жены. Все свои восемь она и оттянула за него...)

Забывать о супружестве, да, но инструкции внутри ГУЛага осуждали и любовный разгул как диверсию против производственного плана. Ведь, разбредясь по производству, эти бессовестные женщины, забывшие свой долг перед государством и Архипелагом, готовы были лечь на спину где угодно - на сырой земле, на дровяной щепе, на щебенке, на шлаке, на железных стружках - а план срывался! а пятилетка топталась на месте! а премии гулаговским начальникам не шли! Кроме того некоторые из зэчек таили гнусный замысел забеременеть, и под эту беременность, пользуясь гуманностью наших законов, урвать несколько месяцев из своего срока, иногда короткого пятилетнего или трехлетнего, и эти месяцы не работать. Потому инструкции ГУЛага требовали: уличенных в сожительстве немедленно разлучать и менее ценного из них отсылать этапом. (Это, конечно, ничуть не напоминало Салтычих, отсылавших девок в дальние деревни.)

Досадчива была вся эта подбушлатная лирика и надзору. Ночами, когда гражданин надзиратель мог бы храпануть в дежурке, он должен был ходить с фонарем и ловить этих голоногих наглых баб в койках мужского барака и мужиков в бараках женских. Не говоря уже о возможных собственных вожделениях (ведь и гражданин надзиратель тоже не каменный), он должен был еще трудиться отводить виновную в карцер или целую ночь увещевать ее, объясняя, чем ее поведение дурно, а потом и писать докладные (что при отсутствии высшего образования даже мучительно).

Ограбленные во всем, что наполняет женскую и вообще человеческую жизнь - в семье, в материнстве, в дружеском окружении, в привычной и может быть интересной работе, кто и в искусстве, и в книгах, а тут давимые страхом, голодом, забытостью и зверством, - к чему ж еще могли повернуться лагерницы, если не к любви? Благословением божьим возникала любовь почти уже и не плотская потому что в кустах стыдно, в бараке при всех невозможно, да и мужчина не всегда в силе, да и лагерный надзор изо всякой заначки (уединения) таскает и сажает в карцер. Но от бесплотности, вспоминают теперь женщины, еще глубже становилась духовность лагерной любви. Именно от бесплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами не спали от случайной улыбки, от мимолетного внимания. И так резко выделялся свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!

"Заговор счастья" видела Н. Столярова на лице своей подруги, московской артистки, и ее неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла, что никто никогда не любил ее так - ни муж-кинорежиссер, ни все бывшие поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.

Да еще этот риск - почти военный, почти смертельный: за одно раскрытое свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности, где так глубеют и разворачиваются характеры, где каждый вершок оплачен жертвами - ведь героическая любовь! (Аня Лехтонен в Ортау разлюбила своего возлюбленного за те двадцать минут, что стрелок вел их в карцер, а тот униженно умолял отпустить.) Кто-то шел содержанками придурков без любви - чтобы спастись, а кто-то шел на общие и гиб - за любовь.

И совсем немолодые женщины оказывались тоже в этом замешаны, даже ставя надзирателей в тупик: на воле на такую женщину никак не подумал бы! А женщины эти не страсти уже искали, а насытить свою потребность о ком-то позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить; обстирать его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их священным обручальным кольцом. "Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня ему рубашку починить, да картошку сварим", - объясняла одна доктору Зубову. Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать, а надзор как раз и ловит... Так в Унжлаге больничную прачку тетю Полю, рано овдовевшую, потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли ночью с мужчиной уже в конце ее лагерного срока. "Как же это, тетя Поля? - ахали врачи. - А мы-то на тебя надеялись! А теперь тебя на общие пошлют." - "Да уж виновата, - сокрушенно кивала старушка. - По-евангельски блудница, а по лагерному....."

Но и в наказании уличенных любовников, как и во всем строе ГУЛага, не было беспристрастия. Если один из любовников был придурок, близкий начальству или очень нужный по работе, то на связь его могли и годами смотреть сквозь пальцы. (Когда на ОЛП женской больницы Унжлага приезжал бесконвойный электромонтер, в услугах которого были заинтересованы все вольняшки, главврач, вольная, вызывала сестру-хозяйку, зэчку, и распоряжалась: "Создайте условия Мусе Бутенко" - медсестре, из-за которой монтер и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или опальные, они наказывались быстро и жестоко.

В Монголии, в Гулжедээсовском лагере (наши зэки строили там дорогу в 1947-50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к лошади и, сидя верхом, ПРОГНАЛ ИХ ПО СТЕПИ. <Кто отыщет теперь его фамилию? И его самого? Да скажи ему - он поразится: он-то в чем виноват? Ему сказали так! А пусть не ходят к мужикам, сучки...> Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.

Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлученные они поддерживали переписку, а после освобождения соединялись. Известен такой случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере потерял счет своим связям - не пропущена была ни одна медсестра и сверх того. Но вот в этом ряду попалась З*, и ряд остановился. З* не прервала беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог ехать в свой город. Но он остался вольнонаемным при лагере, чтобы быть близко к З* и к ребенку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама сюда. Тогда он спрятался от нее в зону (! где жена не могла его достичь), жил там с З*, а жене всячески передавал, что он развелся с ней, чтоб она уезжала.

 

***

 

Но не только надзор и начальство могут разлучить лагерных супругов. Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребенка. За месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная больница с родильным отделением и где резвые голосенки кричат, что не хотят быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый ближний лагпункт мамок.

Тут надо прерваться! Тут нельзя не прерваться! Сколько самонасмешки в этом слове! "Мы - не настоящие!.." Язык зэков очень любит и упорно проводит эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а мамка; не больница, а больничка; не свидание, а свиданКа; не помилование, а помиловКа; не вольный, а вольняшка; не жениться, а поджениться - та же насмешка, хоть и не в суффиксе. И даже четвертная (двадцатипятилетний срок) снижается до четвертака, то есть от двадцати пяти рублей до двадцати пяти копеек!

Этим настойчивым уклоном языка зэки показывают и что на Архипелаге все не настоящее, все поддельное, все последнего сорта. И что сами они не дорожат тем, чем дорожат обычные люди, они отдают себе отчет и в поддельности лечения, которое им дают, и в поддельности просьб о помиловании, которые они вынуждено и без веры пишут. И снижением до двадцати пяти копеек зэк хочет показать свое превосходство даже над почти пожизненным сроком!

Так вот на своем лагпункте мамки живут и работают, пока оттуда их под конвоем водят кормить грудью новорожденных туземцев. Ребенок в это время находится уже не в больнице, а в "детгородке" или "доме малютки", как это в разных местах называется. После конца кормления матерям больше не дают свиданий с ними - или в виде исключения "при образцовой работе и дисциплине" (ну, да смысл в том, что не держать же их из-за этого под боком, матерей надо отправлять работать туда, куда требует производство). Но и на старый лагпункт к своему лагерному "мужу" женщина тоже уже не вернется чаще всего. И отец вообще не увидит своего ребенка, пока он в лагере. Дети же в детгородке после отъема от груди еще содержатся с год (их питают по нормам вольных детей и поэтому лагерный медперсонал и хозобслуга кормится вокруг них). Некоторые не могут приспособиться без матери к искусственному питанию, умирают. Детей выживших отправляют через год в общий детдом. Так сын туземки и туземца пока уходит с Архипелага, не без надежды вернуться сюда малолеткой.

Кто следил за этим, говорят, что нечасто мать после освобождения берет своего ребенка из детдома (блатнячки - никогда) - так прокляты многие из этих детей, захватившие первым вздохом маленьких легких заразного воздуха Архипелага. Другие - берут или даже еще раньше присылают за ним каких-то темных (может быть религиозных) бабушек. В ущерб казенному воспитанию и невозвратно потеряв деньги на родильный дом, на отпуск матери и на дом малютки, ГУЛаг отпускает этих детей.

Все те годы, предвоенные и военные, когда беременность разлучала лагерных супругов, нарушала этот трудно найденный, усильно скрываемый, отовсюду угрожаемый и без того неустойчивый союз, - женщины старались не иметь детей. И опять-таки Архипелаг не был похож, на волю: в годы, когда на воле аборты были запрещены, преследовались судом, очень не легко давались женщинам, - здесь лагерное начальство снисходительно смотрело на аборты, то и дело совершаемые в больнице: ведь так было лучше для лагеря.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: