А в газетах так выглядело все безоблачно-бодро.
А молодому так хочется принять, что все хорошо.
Теперь я понимаю, как Броневицким было опасно что-нибудь нам рассказывать. Но немного он нам приоткрыл, старый инженер, попавший под один из самых жестоких ударов ГПУ. Он потерял здоровье в тюрьмах, знал больше, чем одну посадку и лагерь не один - но со вспыхнувшей страстью рассказал только о раннем Джезказгане - о воде, отравленной медью; об отравленном воздухе; об убийствах; о бесплодности жалоб в Москву. Даже самое это слово Джез-каз-ган подирало по коже теркой, как безжалостные его истории. (И что же? Хоть чуть повернул этот Джез-каз-ган наше восприятие мира? Нет, конечно. Ведь это не рядом. Ведь это не с нами. Этого никому не передашь. Легче не думать. Легче - забыть.)
Туда, в Джезказган, когда Броневицкий был расконвоирован, к нему приехала еще девушкой его нынешняя жена. Там, в сени колючей проволоки, они поженились. А к началу войны чудом оказались на свободе, в Морозовске, с подпорченными, конечно, паспортами. Он работал в какой-то жалкой стройконторе, она - бухгалтером.
Потом я ушел в армию, моя жена уехала из Морозовска. Поселок попал под оккупацию. Потом был освобожден. И как-то жена написала мне на фронт: "Представляешь, говорят, что в Морозовске при немцах Броневицкий был бургомистром! Какая гадость!" И я тоже поразился и подумал: "Какая мерзость!"
Но прошли еще годы. Где-то на тюремных темных нарах, перебирая в памяти, я вспомнил Броневицкого. И уже не нашел в себе мальчишеской легкости осудить его. Его не по праву лишали работы, потом давали работу недостойную, его заточали, пытали, били, морили, плевали ему в лицо - а он? Он должен был верить, что все это - прогрессивно, и что его собственная жизнь, телесная и духовная, и жизни его близких, и защемленная жизнь всего народа не имеют никакого значения.
|
За брошенным нам клочком тумана "культа личности" и за слоями времени, в которых мы менялись (а от слоя к слою преломление и отклонение луча), мы теперь видим и себя, и 30-е годы не на том месте и не в том виде, как на самом деле мы и они были. То обожествление Сталина и та вера во все, без сомнения и без края, совсем не были состоянием общенародным, а только - партии; комсомола; городской учащейся молодежи; заменителя интеллигенции (поставленного вместо уничтоженных и рассеянных); да отчасти - городского мещанства (рабочего класса) <Именно с 30-х годов рабочий класс стал главным косяком нашего мещанства, весь включился в него.>, у кого не выключались репродукторы трансляции от утреннего боя Спасской башни до полуночного Интернационала, для кого голос Левитана стал голосом их совести. ("Отчасти" - потому что производственные Указы "двадцать минут опоздания" да закрепление на заводах тоже не вербовали себе защитников.) Однако, было и городское меньшинство, и не такое уж маленькое, во всяком случае, из нескольких миллионов, кто с отвращение выдергивал вилку радиотрансляции, как только смел; на каждой странице каждой газеты видел только ложь, разлитую по всей полосе; и день голосования был для этих миллионов днем страдания и унижения. Для этого меньшинства существующая у нас диктатура не была ни пролетарской, ни народной, ни (кто точно помнил первоначальный смысл слова) советской, а - захватной диктатурой другого меньшинства, отнюдь не элиты духа.
|
Человечество почти лишено познания безэмоционального, бесчувственного. В том, что человек разглядел как дурное, он почти не может заставить себя видеть также и хорошее. Не все сплошь было отвратно в нашей жизни, и не каждое слово в газетах была ложь - но это загнанное, затравленное и стукачами обложенное меньшинство воспринимало жизнь страны - целиком как отвратность, и газетные полосы - целиком как ложь. Напомним, что тогда не было западных передач на русском языке (да и радиоприемников ничтожно мало), что единственнную информацию житель мог получить только из наших газет и официального радио, а именно их Броневицкие и подобные ему опробовали как невылазную назойную ложь или трусливую утайку. И все, что писалось о загранице, и о бесповоротной гибели западного мира в 1930-м году, и о предательстве западных социалистов, и о едином порыве всей Испании против Франко (а в 1942 г. о предательском стремлении Неру к свободе для Индии - ведь это ослабляло союзную английскую империю) - тоже оказалось ложью. Ненавистническая осточертелая агитация по системе "кто не с нами, тот против нас", никогда не отличала позиций Марии Спиридоновой от Николая II, Леона Блюма от Гитлера, английского парламента от германского рейхстага. И почему же фантастические по виду рассказы о книжных кострах на германских площадях и воскрешении какого-то древнего тевтонского зверства (не забудем, что о зверстве тевтонов достаточно прилыгала и царская пропаганда в мировую войну) Броневицкий должен был отличить и выделить как правду, и в германском нацизме (обруганном почти в тех же - то есть, предельных - выражениях, как ранее Пуанкаре, Пилсудский и английские консерваторы) узнать четвероногое, достойное того, которое уже четверть столетия вполне реально и во плоти душило, отравляло и когтило в кровь его самого, и Архипелаг, и русский город, и русскую деревню? И всякий газетный поворот о гитлеровцах - то дружеские встречи наших добрых часовых в гадкой Польше, и вся волна газетной симпатии к этим мужественным воинам против англо-французских банкиров, и дословные речи Гитлера на целую страницу "Правды"; то потом в единое утро (второе утро войны) взрыв заголовков, что вся Европа истошно стонет под их пятой, - только подтверждали вертлявость газетной лжи и никак не могли бы убедить Броневицкого, что есть на земле палачи, сравнимые с нашими палачами, которых он-то знал истинно. И если б теперь, для убеждения, перед ним каждый день клали информационный листок Би-Би-Си, то самое большее, в чем еще можно было его убедить - что Гитлер - вторая опасность для России, но никак, при Сталине, не первая. Однако, Би-Би-Си не клало листка; а Информбюро и в день своего рождения имело столько же кредита, сколько ТАСС; а слухи, доносимые эвакуированными, тоже были не из первых рук (не из Германии, не из-под оккупации, оттуда еще ни одного живого свидетеля); а из первых рук был только Джезказганский лагерь, да 37-й год, да голод 32-го, да раскулачивание, да разгром церквей. И с приближением немецкой армии Броневицкий (и десятки тысяч других таких же одиночек) испытывали, что подходит их час - тот единственный неповторимый час, на который уже двадцать лет не было надежды и который единожды только и может выпасть человеку при краткости нашей жизни сравнимо с медлительными историческими передвигами - тот час, когда он (они) может заявить свое несогласие с происшедшим, с проделанным, просвистанным, протоптанным по стране, и каким-то еще совсем неизвестным, неясным путем послужить гибнущей стране, послужить возрождению какой-то русской общественности. Да, Броневицкий все запомнил и ничего не простил. И никак не могла ему быть родною та власть, которая избила Россию, довела до колхозной нищеты, до нравственного вырождения и вот теперь до оглушающего военного поражения. И он задыхаясь смотрел на таких телят, как я, как мы, не в силах нас переуверить. Он ждал кого-нибудь, кого-нибудь, только на смену сталинской власти! (Известная психологическая переполюсовка: любое другое, лишь бы не тошнотворное свое! Разве можно вообразить на свете кого-нибудь хуже наших? Кстати, область была донская - а там половина населения вот так же ждала немцев.) И так, всю жизнь прожив существом неполитическим, Броневицкий на седьмом десятке решил сделать политический шаг.
|
Он согласился возглавить морозовскую городскую управу...
А там, я думаю, он быстро увидел, во что он влопался: что для пришедших Россия еще ничтожней и омерзительней, чем для ушедших. Что только соки русские нужны вурдалаку, а тело замертво пропади. Не русскую общественность предстояло вести новому бургомистру, а подручных немецкой полиции. Однако, уж он был насажен на ось, и оставалось ему, хорошо ли, дурно ли, а крутиться. Освободясь от одних палачей, помогать другим. И ту патриотическую идею, которую он мнил противопоставленной идее советской, - вдруг узнал он слитою с советской: непостижимым образом она от хранившего ее меньшинства, как в решето, ушла к большинству - забыто было, как за нее расстреливали, и как над ней глумились, и вот уж она была главный ствол чужого древа.
Должно быть, жутко и безысходно стало ему (им). Ущелье сдвинулось и выход остался: либо в смерть, либо в каторжный приговор.
Конечно, не все там были Броневицкие. Конечно, на этот короткий чумной пир слетелось во множестве и воронье, любящее власть и кровь. Но эти - куда не слетаются! Такие и к НКВД прекрасно подошли. Таков и Мамулов, и Дудинский Антонов, и какой-нибудь Пой-суй-шапка - разве можно себе представить палачей мерзее? Да княжествуют десятилетиями и изводят народу во сто крат. А скоро встретиться нам надзиратель Ткач - так тот и туда и сюда поспел.
Сказав о городе, не упустим теперь и о деревне. Среди сегодняшних либералов распространено упрекать деревню в политической тупости и консерватизме. Но довоенная деревня - вся, подавляюще вся была трезва, несравнимо трезвее города, она нисколько не разделяла обожествления батьки Сталина (да и мировой революции туда же). Она была просто нормальна рассудком, и хорошо помнила, как ей землю обещали и как отобрали; как жила она, ела и одевалась до колхозов и как при колхозах: как со двора сводили теленка, овечку и даже курицу; как посрамляли и поганили церкви. О тот год еще не гундосило радио по избам и газеты читал не в каждой деревне один грамотей, и все эти Чжан-Цзо-лины, Макдональды или Гитлеры были русской деревне - чужими, равными и ненужными болвашками.
В одном селе Рязанской области 3 июля 1941 г. собрались мужики близ кузни и слушали по репродуктору речь Сталина. И как только доселе железный и такой неумолимый к русским крестьянским слезам сблажил растерянный и полуплачущий батька: "Братья и сестры!..", - один мужик черной бумажной глотке:
- А-а, б...дь, а вот не хотел? - и показал репродуктору излюбленный грубый русский жест, когда секут руку по локоть и ею покачивают.
И зароготали мужики.
Если бы по всем селам да всех очевидцев опросить, - десять тысяч мы таких бы случаев узнали, еще и похлеще.
Вот таково было настроение русской деревни в начале войны - и, значит, тех запасных, кто пил последние поллитра на полустанке и в пыли плясал с родными. А к тому же навалилось еще невиданное на русской памяти поражение, и огромные деревенские пространства до обеих столиц и до Волги и многие мужицкие миллионы мгновенно выпали из-под колхозной власти, и - довольно же лгать и ретушировать историю! - оказалось, что республики хотят только независимости! деревня - только свободы от колхозов! рабочие - свободы от крепостных Указов! И если бы пришельцы не были так безнадежно тупы и чванны, не сохраняли бы для Великогермании удобную казенную колхозную администрацию, не замыслили бы такую гнусь, как обратить Россию в колонию, - то не воротилась бы национальная идея туда, где вечно душили ей, и вряд ли пришлось бы нам праздновать двадцатипятилетие российского коммунизма. (И еще о партизанах кому-то когда-то придется рассказать, как совсем не добрым выбором шли туда оккупированные мужики. Как поначалу они вооружались против партизан, чтоб не отдавать им хлеба и скота.)
Кто помнит великий исход населения с Северного Кавказа в январе 1943 - и кто его даст аналог из мировой истории? Чтобы население, особенно сельское, уходило бы массами с разбитым врагом, с чужеземцами, - только бы не оставаться у победивших своих, - обозы, обозы, обозы, в лютую январскую стужу с ветрами!
Вот здесь и лежат общественные корни тех добровольческих сотен тысяч, которые даже при гитлеровском уродстве отчаялись и надели мундир врага. Тут приходит нам пора снова объясниться о власовцах. В 1-й части этой книги читатель еще не был приготовлен принять правду всю (да всею не владею я, напишутся специальные исследования, для меня эта тема побочная). Там, в начале, пока читатель с нами вместе не прошел всего лагерного пути, ему выставлена была только насторожка, приглашенье подумать. Сейчас, после всех этапов, пересылок, лесоповалов и лагерных помоек быть может читатель станет посогласнее. В 1-й части я говорил о тех власовцах, какие взяли оружие от отчаяния, от пленного голода, от безвыходности. (Впрочем, и там задуматься: ведь немцы начали использовать русских военнопленных только для нестроевой и тыловой помощи своим войскам, и кажется это был лучший выход для тех, кто только спасался, - зачем же оружие брали и шли лоб-на-лоб против Красной армии?) А теперь, отодвигать дальше некуда, надо ж и о тех сказать, кто еще до 41-го ни о чем другом не мечтал, как только взять оружие и бить этих красных комиссаров, чекистов и коллективизаторщиков? Помните, у Ленина: "Угнетенный класс, который не стремиться к тому, чтобы научиться владеть оружием, иметь оружие, заслуживал бы лишь того, чтобы с ним обращались как с рабами" (изд. 4, том 23, стр. 85). Так вот, на гордость нашу, показала советско-германская война, что не такие-то мы рабы, как нас заплевали во всех либерально-исторических исследованиях: не рабами тянулись к сабле снести голову Сталину-батюшке (да не рабами и с этой стороны распрямились в красноармейской шинелке - эту сложную форму краткой свободы невозможно было предсказать социологически).
Эти люди, пережившие на своей шкуре 24 года коммунистического счастья, уже в 1941-м знали то, чего не знал еще никто в мире: что на всей планете и во всей истории не было режима более злого, кровавого и вместе с тем более лукаво-изворотливого, чем большевистский, самоназвавшийся "советским". Что ни по числу замученных, ни по вкоренчивости на долготу лет, ни по дальности замысла, ни сквозной унифицированной тоталитарностью не может сравниться с ним никакой другой земной режим, ни даже ученический гитлеровский, к тому времени затмивший Западу все глаза. И вот - пришла пора, оружие давалось этим людям в руки - и неужели они должны были смирить себя, дать большевизму пережить свой смертельный час, снова укрепиться в жестоком угнетении - и только тогда начинать с ним борьбу (и посегодня не начатую почти нигде в мире)? Нет, естественно было повторить прием самого большевизма: как он сам вгрызся в тело России, ослабленное Первой мировой войной, так и бить его в подобный же момент во Второй.
Да уже в советско-финской войне 1939 года проявилось наше нежелание воевать. Это настроение пытался использовать Б. Г. Бажанов, бывший секретарь Политбюро и Оргбюро ВКЛ (б), близкий помощник Сталина: обратить пленных красноармейцев под командой русских эмигрантов-офицеров против советского фронта - не для сражения, но для убеждения. Опыт оборвался внезапной капитуляцией Финляндии.
Когда началась советско-германская война - через 10 лет после душегубской коллективизации, через 8 лет после великого украинского мора (шесть миллионов мертвых и даже не замечены соседнею Европой), через 4 года после бесовского разгула НКВД, через год после кандальных законов о производстве, и все это - при 15-миллионных лагерях в стране и при ясной памяти еще всего пожилого населения о дореволюционной жизни, - естественным движением народа было - вздохнуть и освободиться, естественным чувством - отвращение к своей власти. И не "застиг врасплох" и не "численное превосходство авиации и танков" (кстати, всеми численными превосходствами обладало РККА) так легко замыкало катастрофические котлы - по 300 тысяч (Белосток, Смоленск) и по 650 тысяч вооруженных мужчин (Брянск, Киев), разваливало целые фронты, и гнало в такой стремительный и глубокий откат армий, какого не знала Россия за все 1000 лет, да наверно и ни одна страна, ни в одной войне, - а мгновенный паралич ничтожной власти, от которой отшатнулись подданные как от виснущего трупа. (Райкомы, горкомы сдувало в пять минут, и захлебнулся Сталин.) А в 1941 году это сотрясение могло пройти доконечно (к декабрю 1941 г. 60 миллионов советского населения из 150 уже было вне власти Сталина). Не зря колотился сталинский приказ (0019, 16.7.41): "На всех (!) фронтах имеются многочисленные (!) элементы, которые даже бегут навстречу противнику (!) и при первом соприкосновении с ним бросают оружие". (В Белостокском котле, начало июля 1941, при 340 тысячах пленных было 20 тысяч перебежчиков!) Положение казалось Сталину настолько отчаянным, что в октябре 1941 он телеграфно предлагал Черчилю высадить на советскую территорию 25-30 английских дивизий - какой коммунист глубже падал духом! Вот настроение того времени: 22 августа 1941 г. командир 436-го стрелкового полка майор Конов открыто объявил своему полку, что переходит к немцам, чтобы влиться в Освободительную армию для свержения Сталина, - и пригласил с собой желающих. Он не только не встретил сопротивления, но весь полк пошел за ним! Уже через три недели Конов создал на той стороне добровольческий казачий полк (он сам был донским казаком). Когда он прибыл в лагерь военнопленных под Могилевым для вербовки желающих, то из 5000 тамошних пленных - 4000 тут же выразило желание идти к нему, да он их взять не мог. В лагере под Тильзитом в том же году половина советских военнопленных - 12 тыс. человек - подписали заявление, что пришла пора превратить войну в гражданскую. Мы не забыли и всенародное движение и Локтя Брянского: создание автономного русского самоуправления еще до прихода немцев и независимо от них, устойчивая процветающая область из 8 районов, более миллиона жителей. Требования локотян были совершенно отчетливы: русское национальное правительство, русское самоуправление во всех занятых областях, декларация о независимости России в границах 1938 г. и создание освободительной армии под русским командованием. А группа ленинградской молодежи свыше 1000 человек (студент Рутченко) вышла в леса под Гатчину, чтоб дождаться немцев и бороться против сталинского режима. (Но немцы послали их в свой тыл - шоферами и кухонными помощниками.) С хлебом-солью встречали немцев и донские станицы. Населению СССР до 1941 г. естественно рисовалось: приход иностранной армии - значит, свержение коммунистического режима, никакого другого смысла для нас не могло быть в таком приходе. Ждали политической программы, освобождающей от большевизма.
Разве от нас - через глушь советской пропаганды, через толщу гитлеровской армии, - легко было поверить, что западные союзники вошли в эту войну не за свободу вообще, а только за свою западно-европейскую свободу, только против нацизма, получше использовать советские армии, а на том и кончить? Разве не естественней было нам верить, что наши союзники верны самому принципу свободы - и не покинут нас под тиранией худшей?.. Правда, именно эти союзники, за которых мы умирали и в 1-ю Мировую войну, уже и тогда покинули нашу армию в разгроме, спеша обернуться к своему благополучию. Но опыт слишком жесток, чтоб усвоиться сердцем.
Справедливо научившись не верить советской пропаганде ни в чем, мы естественно не верили, что за басни рассказывались о желании нацистов сделать Россию - колонией, а нас - немецким рабами, такой глупости нельзя было предположить в головах ХХ века, невозможно было поверить, не испытав реально на себе. Еще и в 1942 году русское формирование в Осинторфе привлекало больше добровольцев, чем могла принять развертывающаяся часть, на Смоленщине и Белоруссии для самоохраны сельских жителей от партизан, руководимых Москвой, создалась добровольная стотысячная "народная милиция" (в испуге запрещенная немцами). Даже и весной 1943 года еще повсеместное воодушевление встречало Власова в двух его пропагандистких поездках, смоленской и псковской. Еще и тогда население ждало: когда же будет наше независимое правительство и наша независимая армия? Есть у меня свидетельство из Пожеревицкого района Псковской области, как крестьянское население радушно относилось к тамошней власовской части - та часть не грабила, не дебоширила, имела старую русскую форму, помогала в уборке урожая, воспринималась как русская неколхозная власть. В нее приходили записываться добровольцы, из гражданского населения (как записывались и в Локте к Воскобойникову) - надо же задуматься - по какой нужде? ведь не из лагеря военнопленных! да немцы запрещали власовцам принимать пополнения (пусть-де записываются в полицаи). Еще в марте 1943-го в лагере военнопленных под Харьковом читали листовки о власовском движении (мнимом) - и 730 офицеров подписали обращение о вступлении в русскую освободительную армию - это с опытом двух полных лет войны, многие - герои сталинградской битвы, среди них комнадиры дивизий, комиссары полков! - притом лагерь был очень сытый, не голодное отчаяние влекло их на подписи. (Но характерно для немецкой тупости: из 730 подписавших 722 так никогда до конца войны не были освобождены из лагеря и не привлечены к действию.) Даже в 1943 году за отступающей немецкой армией вереницами тянулись из советских областей десятки тысяч беженцев - только б не остаться под коммунизмом.
Возьму на себя сказать: да ничего бы не стоил наш народ, был бы народом безнадежных холопов, если б в эту войну упустил хоть издали потрясти винтовкой сталинскому правительству, упустил бы хоть замахнуться да матюгнуться на Отца родного. У немцев был генеральский заговор - а у нас? Наши генеральские верхи были (и остались посегодня) ничтожны, растлены партийной идеологией и корыстью и не сохранили в себе национального духа, как это бывает в других странах. И только низы солдатско-мужицко-казацкие замахнулись и ударили. Это были сплошь - низы, там исчезающе мало было участие бывшего дворянства из эмиграции или бывших богатых слоев, или интеллигенции. И если бы дан был этому движению свободный размах, как он потек с первых недель войны - то это стало бы некой новой Пугачевщиной: по широте и уровню захваченных слоев, по поддержке населения, по казачьему участию, по духу - рассчитаться с вельможными злодеями, по стихийности напора при слабости руководства. Во всяком случае, движение это было куда более народным, простонародным, чем все интеллигентское "освободительное движение" с начала ХХ века и до февраля 17 г. с его мнимо-народными целями и с его октябрьскими плодами. Но не суждено было ему развернуться, а погибнуть позорно с клеймом: измена священной нашей Родине!
Потеряли мы вкус к социальным объяснениям событий, это у нас - переверташка, когда как выгодно. А дружеский пакт с Риббентропом и Гитлером? А хорохоренье молотовское и ворошиловское перед войною? И потом - оглушительная бездарность, неготовность, неумение (и трусливое бегство правительства из Москвы), и по полмиллиона войск, оставляемых в котлах - это не измена Родине? Не с большими последствиями? Почему же этих изменников мы так бережем в квартирах на улице Грановского?
О-о, долга! долга! долга та скамья, на которой расселись бы все палачи и все предатели нашего народа, если б сажать их от самых... и до самых...
На неудобное у нас не отвечают. Умалчивают. Вместо этого вот что нам вскричат:
- Но принцип! Но самый принцип! Но имеет ли право русский человек для достижения своих политических целей, пусть кажущихся ему правильными, опереться на локоть немецкого империализма?!.. Да еще в момент беспощадной с ним войны?
Вот, правда, ключевой вопрос: для целей, кажущихся тебе благородными, можно ли воспользоваться поддержкой воюющего с Россией немецкого империализма?
Все единодушно воскликнут сегодня: нет! нет! нет!
Но откуда же тогда - немецкий пломбированный вагон от Швейцарии до Швеции и с заездом (как мы теперь узнали) в Берлин? Вся печать от меньшевиков до кадетов тоже кричала: нет! нет! - а большевики разъяснили, что это можно, что даже смешно в этом укорять. Да и не один там был вагон. А летом 1918-го сколько вагонов большевики погнали из России - то с продуктами, то с золотом - и все Вильгельму в пасть! Превратить войну в гражданскую - это Ленин предложил прежде власовцев.
- Но цели! но цели какие были?!
А - какие?
А ведь то - Вильгельм! кайзер! кайзерчик! То же - не Гитлер! И в России рази ж было правительство? временное...
Впрочем, по военной запальчивости мы и о кайзере когда-то не писали иного, как "лютый" да "кровожадный", о кайзеровских солдат незапасливо кричали, что они младенцам головы колют о камни. Но пусть - кайзер. Однако и Временное же: ЧК не имело, в затылки не стреляло, в лагеря не сажало, в колхозы не загоняло, мутью к горлу не подступало. Временное - тоже не сталинское.
Пропорционально.
***
Не то, чтоб у кого-то дрогнуло сердце, что умирают каторжные алфавиты, а просто кончалась война, острастка такая уже не была потребна, новых полицаев образоваться не могло, рабочая сила была нужна, а в каторге вымирали зря. И уже к 1945 году бараки каторжан перестали быть тюремными камерами, двери отперлись на день, параши вынесли в уборную, в санчасть каторжане получили право ходить своими ногами, а в столовую гоняли их рысью - для бодрости. И сняли блатных, объедавших каторжан, и из самих каторжан назначили обслугу. Потом и письма стали им разрешать, дважды в год.
В годы 46-47-й грань между каторгой и лагерем стала достаточным образом стираться: политически-неразборчивое инженерное начальство, гонясь за производственным планом, стало (во всяком случае на Воркуте) хороших специалистов-каторжан переводить на обычные лагпункты, где уж ничего не оставалось каторжанину от каторги, кроме его номера, а чернорабочую скотинку с ИТЛовских лагпунктов для пополнения совать на каторжные.
И так засмыкали бы неразумные хозяйственники великую сталинскую идею воскрешения каторги, - если бы в 1948 году не подоспела у Сталина новая идея вообще разделить туземцев ГУЛага, отделить социально-близких блатных и бытовиков от социально-безнадежной Пятьдесят Восьмой.
Все это было частью еще более великого замысла Укрепления Тыла (из названия видно, что Сталин готовился к близкой войне). Созданы были ОСОБЫЕ ЛАГЕРЯ <Сравни 1921 год - лагеря Особого Назначения.> с особым уставом - малость помягче ранней каторги, но жестче обычных лагерей.
Для отличия придумали таким лагерям давать названия не по местности, а фантастическо-поэтические. Развернуты были: Горлаг (Горный Лагерь) в Норильске, Берлаг (Береговой лагерь) на Колыме, Минлаг (Минеральный) на Инте, Речлаг на Печоре, Дубровлаг в Потьме, Озерлаг в Тайшете, Степлаг, Песчанлаг и Луглаг в Казахстане, Камышлаг в Кемеровской области.
По ИТЛовским лагерям поползли мрачные слухи, что Пятьдесят Восьмую будут посылать в Особые лагеря уничтожения. (Ни исполнителям, ни жертвам не вступало, конечно, в голову, что для этого может понадобиться какой-нибудь там особый новый приговор.)
Закипела работа в УРЧах <УРЧ - Учебно-Распределительная Часть.> и оперчекистских отделах. Писались таинственные списки и возились куда-то на согласование. Затем подгонялись долгие красные эшелоны, подходили роты бодрого конвоя краснопогонников с автоматами, собаками и молотками, - и враги народа, выкликнутые по списку, неотклонимо и неумолимо вызывались из пригретых бараков на далекий этап.
Но называли Пятьдесят Восьмую не всю. Лишь потом, сообразя по знакомым, арестанты поняли, кого оставляли с бытовиками на островах ИТЛ - оставили чистую 58-10, то есть простую антисоветскую агитацию, значит - одиночную, ни к кому не обращенную, ни с кем не связанную, самозабвенную. (И хотя почти невозможно было представить себе таких агитаторов, но миллионы их были зарегистрированы и оставлены на старых ГУЛаговских островах.) Если же агитаторы были вдвоем или втроем, если они имели хоть какую-нибудь наклонность к выслушиванию друг друга, к перекличке или к хору, - они имели довесок 58-11 "группового пункта" и как дрожжи антисоветских организаций ехали теперь в Особые лагеря. Само собой ехали туда изменники Родины (58-1-а и -б), буржуазные националисты и сепаратисты (58-2), агенты мировой буржуазии (58-4), шпионы (58-6), диверсанты (58-7), террористы (58-8), вредители (58-9) и экономические саботажники (58-14). Сюда же удобно помещались те военнопленные немцы (Минлаг) и японцы (Озерлаг), которых намеревались держать и после 1948 года.
Зато в лагерях ИТЛ оставались недоносители (58-12) и пособники врага (58-3). Наоборот, каторжане, посаженные именно за пособничество врагу, ехали теперь в Особые лагеря вместе со всеми.
Разделение было еще глубозначительнее, чем мы его описали. По каким-то непонятным признакам оставались в ИТЛ то двадцатипятилетницы-изменницы (Унжлаг), то кое-где цельные лагпункты из одной Пятьдесят Восьмой, включая власовцев и полицаев - не Особлаги, без номеров, но с жестоким режимом (например, Красная Глинка на волжской Самарской луке; лагерь Туим в Ширинском районе Хакасии; южно-сахалинский). Лагеря эти оказались суровы, и не легче было в них жить, чем в Особлагах.
А чтобы однажды произведенный Великий Раздел Архипелага не вернулся опять к смешению, установлено было с 1949 года, что каждый новообработанный с воли туземец получает кроме приговора еще и постановление (ОблГБ и прокуратуры) в тюремном деле: в каких лагерях этого козлика постоянно содержат.
***
Так, подобно зерну, умирающему, чтобы дать растение, зерно сталинской каторги проросло в Особлаги.
Красные эшелоны по диагоналям Родины и Архипелага повезли новый контингент.