Первый парижский дневник 2 глава




«Утренний визит». Два друга в шелковых платьях стоят у стола, разукрашенного перламутром и слоновой костью. Они раскрыли папку с цветными гравюрами и через лорнет разглядывают оттиски. Комната пестра, пышна, затейлива; в особенности бросается в глаза богатая инкрустация стола. Но в столе этом есть нечто необычное. Присмотревшись, я обнаружил, что под ним таится стоящая на коленях женщина. Тяжелое парчовое платье, слегка припудренное лицо, шляпа с пестрым пером так слились с формой стола, что спрятанная под ним напоминает одну из тех бабочек, что неотличимы от цветов, на которых они отдыхают. И вот теперь я ясно ощущаю ужас, таящийся за веселой пестротой залитой утренним светом комнаты, и читаю загадочную картинку, линии которой отчетливо выявляют этот ужас. Смысл картины скрывался уже в названии, так как речь здесь идет не только о посетителе, но и о посетительнице, его прелестной обожаемой супруге.

 

Венсен, 26 мая 1941

Днем у Хёля, на шестом этаже дома на рю Монтрей. Втроем мы осушили несколько бокалов: сперва за его модель Мадлен, затем за прекрасную радугу, появившуюся над крышами Венсена, словно двойные ворота счастья.

Разговоры, связанные с профессией девушки, «entraîneuse», удерживающей клиентов в ночном кафе. Красота, конечно, не мешает, но образование, хорошее происхождение и еще, вероятно, доброта, по-видимому, излишни при этом занятии. Но надо кормить больную мать. Как всегда в подобных случаях, охватывает смесь легкомыслия и грусти. Так на украшенном гирляндами из цветов и листьев корабле движутся к пропасти. Инфляция, развращающая эти буржуазные создания, требует большего благоразумия; в конце концов, она является завершением всеобщего оскудения. Деньги скрывают в себе одну из величайших тайн. Когда я кладу на прилавок монету и получаю за это кусок хлеба, в этом отражается не только государственный, но и мировой порядок. Нумизматикой высшего толка было бы исследование, изучающее, как знание отражено в вычеканенных на монетах символах.

Общение с Хёлем действует благотворно, отвлекая меня от тех опасных мыслей, в которые я погружен с начала года. На самом дне бездны я оказался в феврале, когда в течение недели отказывался от пищи и во всех отношениях истощил все, накопленное прежде. Я похож на обитающего в пустыне человека, нечто между демоном и мертвецом. Демон зовет к действию, труп взывает к сочувствию. Как уже не раз случалось в моей жизни, в период кризиса мне на помощь приходит человек искусства. Он один в силах доставить утешение богатством мира.

 

Париж, 29 мая 1941

К массе всяких мерзостных вещей, угнетавших меня, добавился еще приказ осуществить надзор за расстрелом одного солдата, приговоренного к смерти за дезертирство. Сначала я хотел сказаться больным, но эта уловка показалась мне слишком дешевой. К тому же я подумал: а может, и к лучшему, что это ты, а не кто-то другой. В самом деле, я мог бы внести в это что-то более человеческое, чем было предусмотрено.

В сущности, это было любопытство особого рода, совершенно неожиданное для меня. Я видел много смертей, но ни одной — в заранее определенное для нее время. Как выглядит событие, грозящее ныне каждому из нас, отбрасывающее тень на все наше существование? Как ведут себя в нем?

Я просмотрел акты, заключавшиеся приговором. Речь шла о ефрейторе, девять месяцев тому назад покинувшем часть, чтобы исчезнуть в городе, где его приютила одна француженка. Он передвигался в основном то в штатском, то в форме морского офицера и даже затеял какие-то дела. Кажется, он постепенно осмелел и не только дал своей возлюбленной повод для ревности, но даже стал ее поколачивать. Она отомстила, донеся на него полиции, передавшей его немецким властям.

Потому и отправился я вчера с судьей в маленький лесок под Робинсоном — предуказанное место. На поляне — ясень, ствол расщеплен предыдущими казнями. Видны две серии выстрелов: вверху — в голову и пониже — в сердце. В древесине, среди порванных тонких волокон растрепанного луба, отдыхают несколько темных навозных мух. Ими вызвано то чувство, с каким я подходил сюда: невозможно уберечь место казни от деталей, напоминающих о живодерне.

К этому леску мы и выехали сегодня. В машине — штабной врач и старший лейтенант, возглавляющий команду. Разговоры во время поездки «как если бы он здесь присутствовал», они отличаются некой особой доверительностью и конфиденциальностью.

Команда уже на поляне. Она образует перед ясенем нечто вроде коридора. Выходит солнце после дождя, сопровождавшего нас по дороге; его капли сверкают на зеленой траве. Мы ждем еще немного, около пяти на узкой лесной дороге появляется частная машина. Осужденный выходит, с ним двое тюремных охранников и священник. После них приезжает еще один грузовик; он привозит могильщиков и гроб, заказанный согласно инструкции: «обычного размера в самом дешевом исполнении».

Человека вводят в коридор; меня охватывает чувство подавленности, вдруг становится трудно дышать. Его ставят перед военным судьей, который находится Рядом со мной: я вижу, что руки осужденного схвачены наручниками за спиной. На нем серые брюки из добротной материи, серая шелковая рубашка и распахнутый военный китель, наброшенный кем-то ему на плечи. Он держится прямо, хорошо сложен, черты его лица приятны: такие нравятся женщинам.

Зачитывается приговор. Обреченный следит за церемонией с величайше напряженным вниманием, и все же мне показалось, что смысл текста не доходит до него. Широко открытые глаза, большие и неподвижные, впивают в себя окружающих. Все происходящее — будто придаток к ним; полные губы шевелятся, точно он по буквам повторяет текст. Его взгляд падает на меня и на секунду задерживается на моем лице с пронзительным испытующим напряжением. Я вижу, что возбуждение красит его, сообщая ему даже что-то детское.

Крошечная муха вьется у его левой щеки и несколько раз впивается возле уха; он подергивает плечами и трясет головой. Зачитывание длится долю минуты, но мне кажется, что время тянется бесконечно. Медленно и тяжело раскачивается маятник. Затем часовые подводят приговоренного к ясеню; священник сопровождает его. Смертельная тяжесть разливается вокруг. До меня доходит, что следует спросить, не нужна ли ему повязка на глаза. Священник отвечает за него; затем часовые обвязывают его двумя полосами белой ткани. Священник тихо задает ему несколько вопросов; я слышу, как он утвердительно отвечает. Затем он целует маленький серебряный крестик, поданный ему, и врач укрепляет ему на рубашке в области сердца кусок красного картона с игральную карту величиной.

Между тем по знаку старшего лейтенанта стрелки отходят и встают за священником, пока еще закрывающим собой приговоренного. Вот он отступает, последний раз взмахнув перед ним рукой. Следуют команды, и с ними я вновь прихожу в сознание. Мне хочется отвести глаза, но я заставляю себя смотреть туда и ловлю миг, когда на картоне следом за залпом образуются пять маленьких темных отверстий, похожих на капли росы. Человек еще стоит у дерева; его лицо выражает безмерное удивление. Я вижу, как открывается и закрывается его рот, пытаясь вытолкнуть гласные, силясь высказать что-то. Момент замешательства — и снова время тянется бесконечно. Появляется ощущение, что теперь этот человек очень опасен. Наконец, колени его подгибаются. Веревки снимают, смертельная бледность заливает его лицо, словно на него вылили ведро извести. Торопливо подходит врач и объявляет: «Он мертв». Один из двух охранников снимает наручники и обтирает тряпкой кровь с блестящего металла. Труп укладывают в гроб; мне кажется, маленькая муха все еще пляшет над ним в солнечном луче.

Возвращение в новом, еще более сильном приступе депрессии. Штабной врач объясняет мне, что жесты умирающего всего лишь пустые рефлексы. Он не заметил того, что так очевидно в таком ужасном свете явилось мне.

 

Венсен, 30 мая 1941

Днем в «Рице» с полковником Шпейделем, Грюнингером, Клеменсом Подевильсом. Мысль Грюнингера, моего одаренного читателя и, пожалуй, ученика, что пребывание в Париже для меня — самое лучшее из всего, чем я занимался прежде. Пожалуй, этот город на самом деле таит в себе не только особые дары, но также источники труда и деятельности. В каком-то теперь, быть может, даже более важном смысле он все еще остается хранилищем, символом и цитаделью унаследованных от прошлого жизненной высоты и связующих идей, которых ныне так не хватает нациям. Может, я правильно поступил, использовав возможность обрести здесь почву под ногами. Впрочем, она возникла сама собой, без моего участия.

Вечером меня навестили две сестры, знакомые по квартире в Нуази. Мы болтали втроем. Старшая в разводе с мужем, промотавшем ее приданое; она говорит о его «подвигах» и своем иске с романской деловитостью в выражениях опытного нотариуса. Заметно, что тут нет сложных проблем. Кажется, она одержима враждебностью если не к мужчинам вообще, то по крайней мере к браку, и собирается свою младшую, похожую на амазонку сестру вести в жизни по своему пути. Примечательно здесь заключенное в педагогическую форму эпикурейское содержание.

 

Венсен, 3 июня 1941

Днем в маленькой кондитерской Ладюре на рю Руаяль я прощаюсь с «амазонкой». Красная кожаная куртка, зеленая сумка на длинном ремешке, родинка над левым уголком рта при улыбке нервно мило вздергивается, при этом обнажается резец. В субботу ей исполнится восемнадцать.

От всего, что раньше обозначалось словом «train» — умения мужчины и его окружения прожигать жизнь, — осталось только общество хорошенькой женщины, и одно оно еще позволяет ощутить это забытое состояние.

Большие города не только делают наслаждение своей специальностью, но и выделяют вещи, вообще-то специфические, в отдельный ряд. Так, в Барселоне мне бросилось в глаза, что есть особые магазины для всяких солений, пирожковые, антикварные, где скупают книжные переплеты XVIII века, и те, в которых продают русское серебро.

Чтение: Анатоль Франс, «Sur la Pierre Blanche».[8] Мысли очищены от всяких примесей, с математической ясностью выявляя манеру автора. Стиль пропущен сквозь фильтр скепсиса, обретя на этом пути прозрачность дистиллированной воды. Подобная проза читается с удвоенной скоростью — потому уже, что каждое слово стоит на своем логическом месте. В этом ее недостаток и ее достоинство.

 

Монж, 8 июня 1941

Прощание со своей маленькой квартирой в Венсене. В спальне висит фотография сбежавшего хозяина, который сразу стал мне неприятен. В его чертах было что-то напряженное, что-то подстрекающее: признаки неудовлетворенной души, — это отразилось и на подборе книг его библиотеки. Я часто, особенно вечерами, думал о том, чтобы убрать портрет, и только боязнь изменить что-нибудь в обстановке квартиры удерживала меня от этого. И вдруг мне показалось, что в лице этого незнакомца, не по своей охоте ставшего моим хозяином, я открываю новые черты — будто из-под маски проступило и улыбнулось что-то иное, проблеск согласия, симпатии. Это удивительно — точно в отплату за то, что я вел себя в этой квартире по-человечески, или, может, в ответ на то, что я по собственному желанию проник сквозь поверхностную личину туда, где мы все едины и понятны друг другу: в боли, в таящемся на дне страдании.

Днем 5 июня мы отбываем. Девушки Монтрея и Венсена выстроились шпалерами перед воротами форта, как некогда красотки на проводах войск Александра из Вавилона. Хёль тоже прощался здесь со мной. Все-таки общение с художниками, ведущими свободную, легкую жизнь, всегда сказывалось на мне самым плодотворным образом.

Мы двинулись сквозь Венсенский лес, затем через Нож, Шель, Ле-Пен, Месси, Винант в Монж, где я пробыл с ротой три дня. Название этого места, говорят, происходит от «mons Jupiter».[9] Я живу здесь у некоего господина Патруи и его супруги, людей уже преклонных лет, но еще бодрых и энергичных. Муж — инженер, проводит всю неделю в Париже, где у него свое дело. Жена занята домом, а также большим садом, который обильно приносит им плоды и овощи и орошается семью поливальными устройствами. Болтая о цветах и фруктах, я обнаружил в ней любительницу в лучшем смысле этого слова. Это видно хотя бы из того, что она охотно делает подарки из своего богатейшего урожая, но никогда не продает его. Господин Патруи — каталонец, родившийся в Перпиньяне; мы беседовали о его языке, о котором он сказал, что из всех существующих языков он ближе всего к латыни.

Чтобы дожить до старости, полагает он, нужно работать; только лентяи умирают рано. Я же считаю: чтобы дожить до старости, нужно оставаться молодым.

 

Виллер-Котре, 9 июня 1941

Марш по огромным лесам в тумане, под сильным дождем до Виллер-Котре. Там я согрелся у печи в квартире одного врача. Мы разговаривали за столом, и, когда его срочно вызвали, он оставил меня в компании своей дочери. Она, жена хирурга, оказалась человеком, много путешествовавшим и начитанным; мы беседовали о Марокко и Балеарах, затем о Рембо и Малларме, в особенности о первой строфе «Brise Marine».[10] Знание литературы представлено здесь сплоченной группой ее почитателей, неким кружком, тогда как у нас дома это в лучшем случае отдельные индивиды, разобщенные одиночки, обособившиеся к тому же по политическим направлениям. То же самое в отношении живописи; я видел в Париже совсем простых людей, останавливавшихся перед витриной торговцев живописью, и слышал от них дельные суждения о выставленных картинах. Без сомнения, литературная одаренность должна сочетаться с живописной; странно, однако, что у такого музыкального народа, как немецкий, так мало развито чувство пластики.

 

Суассон, 10 июня 1941

Мы двигались до Суассона, где я ночевал в «Красном Льве». Фасады домов изуродованы осколками снарядов — часто неясно, этой или прошлой войны. Может быть, в памяти картины обеих войн вскоре вообще сольются в одну.

 

Нувьон-ле-Конт, 11 июня 1941

Трудный марш до Нувьон-ле-Конта. Справа на возвышенности величественные руины Суси-ле-Шато. Обед на стекольной фабрике Сен-Гобэн. Из-за непогоды ели в помещении между горами стеклянных пластинок и брусков, мне бросилась в глаза стерильность этого материала. Несмотря на усталость, я пошел вечером на берег Сэр на «деликатную» охоту — ловлю насекомых. Ее радости похожи на душ, смывающий пыль службы, в них кроется свобода.

Собственно, 12 июня мы провели как дождливый выходной. Писал письма, заполнял дневники, работал. Вечером легкий хмель белого бордо, при этом читал Жионо{11}: «Pour saluer Melville».[11] В таком настроении книги воспринимаются лучше. Мы фантазируем над ними, импровизируем, точно на клавишах рояля.

 

Сен-Альги, 13 июня 1941

Марш с боевыми учениями полка в Буа-де-Берюмоне. Только около одиннадцати часов вечера мы добрались до квартир в Сен-Альги. Я сидел там еще час вместе с семьей хозяина у очага за сидром и сыром с хлебом. Мы хорошо поговорили, напоследок хозяйка поставила кофе, подала сахар, стаканчик глинтвейна.

Особенно мне понравился глава дома, мужчина пятидесяти шести лет, сидевший за столом в жилетке, в которой он работал в поле. Я задавал себе вопрос: как в наши дни могло сохраниться такое простое, доброе, обезоруживающее своей детскостью существо? В его лице, прежде всего во взгляде голубых глаз, была не только внутренняя веселость, но и черта какого-то высшего благородства; это был, без сомнения, человек из прошлой жизни. Я особенно почувствовал это, когда он с большой деликатностью задавал мне свои вопросы, вроде: «Vous avez aussi une dame?»,[12] и как заблестели его глаза, когда он обнаружил, что кроме этого я обладаю еще и массой других достоинств!

 

Сен-Мишель, 14 июня 1941

Еще утром я пил кофе в обществе моих хозяев, и вот мы в Ориньи шагаем на боевые учения. После их обсуждения на нагретом солнцем холме генерал Шёде отвел меня в сторону и сообщил, что меня отзывают в штаб главнокомандующего. Я понял, что Шпейдель позаботился обо мне. Время подобно горячему предмету, температуру которого уменьшить нельзя, но ее можно переносить дольше, если перебрасывать предмет из руки в руку. К тому же мое положение напоминает положение человека, владеющего запасом золотых самородков, но напрасно перерывающего карманы в поисках мелкой монеты, когда ее у него требуют. Нередко, особенно в Дилмиссах и в начале моего пребывания в Париже, попадал я в круговерть обстоятельств, но всегда мне хватало дыхания если не плыть, то хотя бы просто держаться на поверхности. Теперь предстояло то же самое, но формы, в которые все это облекалось, были для меня новыми.

Днем мы снова прибыли в наш старый Сен-Мишель. Мадам Ришар приветствовала меня с трогательной радостью; по ее мнению, время без меня тянулось ужасно медленно. После дойки пришла тетушка со своей корзинкой и спросила, не пришлось ли мне пережить в Париже coup de foudre. Потом мы с Ремом в прежнем домашнем кругу распили бутылку вина.

Чтение писем; среди них одно от Хёля с рю Монтрей, в котором он вспоминает радугу. В письме постскриптум от Жермены, выражающей надежду, что она еще увидит обоих немецких capitaine, встретившихся ей в поворотный момент ее жизни, Вообще, должен сказать, что парижский период оказался плодотворным еще и Потому, что принес мне массу знакомств. В людских душах еще таятся семена, они смогут вновь дать всходы, когда смягчится непогода и появится солнце.

Хорошие письма от Перпетуи. Вот отрывок одного из них от 10 июня: «Вчера ночью опять странный сон. Вместе с молодым Майером и Ламанном я задержала грабителя, прятавшегося ночью в нашем шкафу, пока ты поднимался по лестнице. При звуке мужских голосов выражение твоего лица стало таким, какое у тебя обычно появляется, если тебе что-то неприятно. Я показала вора, и ты рассмеялся. Затем долго разглядывал меня и сказал; „Напомню тебе одно мое замечание о Гёльдерлине{12}, о его высказывании, что страх, парализующий все чувства, придает лицу человека странный демонизм, но как только лицо от него освобождается, то разглаживается и излучает чудесную веселость. Так же происходит и с тобой, и ты мне нравишься еще больше“».

Я пишу эти строки у стола овальной формы, за которым я уже столько раз читал и работал. Среди писем, дневников и рукописей стоит высокая ваза с розами, срезанными мадам Ришар в саду к Троице. Время от времени с цветов, раскрывшихся полностью, падает темно-красный или бледно-фиолетовый лепесток, так что беспорядок предметов на столе еще увеличивается за счет беспорядка цветочного.

Впрочем, записи обычно лишь на следующий день обретают окончательный вид, но датирую я их не по времени написания, а по событиям. Иногда все же обе даты вторгаются друг в друга, так возникают некоторые неточности перспективы, которым я следую не без удовольствия. С ними происходит то же самое, что я только что сказал о цветах.

 

Сен-Мишель, 17 июня 1941

В субботу местность у ручья Гландбах, где я впервые в этом году предоставил людям возможность заняться спортом. Сам я занялся ловлей насекомых в чудесной листве на заросшем берегу. Однажды, еще до пребывания в Париже, в одном древесном грибе я нашел красно-коричневую орхезию, теперь я добыл родственный ей вид с оранжевыми пятнами и немного дальше, на ольховом пне, — разновидность эухении. В этот раз мне отчетливо были видны обычно неразличимые стафилиниды. В азарте жизни, отставив задки, они плясали в солнечном свете на свежей корке прибрежного ила, точно черное пламя. В лаковом блеске их хитина узнаёшь, до чего же благороден черный цвет.

Я снова вспомнил свою работу о черном и белом цвете. Мне кажется, чтобы приступить к ней, я должен еще заработать средства.

О том, кто спрашивает неотступно. К одному старому отшельнику пришел однажды юноша и спросил, по какому правилу следует жить. Отшельник ответил:

— Желай достижимого.

Юноша поблагодарил и спросил, не будет ли нескромным попросить еще о напутствии на дорогу. На это отшельник присовокупил к первому совету еще один:

— Желай недостижимого.

Вечером в саду мадам Ришар. Пчела, облетавшая розовый люпин, повисла на нижней губе цветка, заметно склонившегося под ее тяжестью. Тем самым открылось второе, узкое, темно-красное в глубине влагалище, в котором расположились тычинки. Ими пчелы лакомились сбоку, совсем у основания цветка, куда их заманивает цвет.

Затем я долго стоял у лилового ириса с разрезанным на три части венчиком, путь в чашечку которого ведет Через золотистое руно в аметистовую бездну.

О вы, цветы, кто вас выдумал?

Уже поздно в гости приехал на машине Хёль. Так как мой фельдфебель праздновал день рождения, я взял Хёля с собой к унтер-офицерам. Была крепкая попойка; около двух часов ночи мы выпили с ним на брудершафт.

Он привез с рю Монтрей фотоснимок. Лица и крыши удались вполне, но не было радуги, символа взаимной приязни. Мертвая линза не вбирает своеобычного и чудесного.

 

Сен-Мишель, 18 июня 1941

Во сне я сидел с отцом за обильным столом в конце трапезы в обществе еще нескольких человек. Он был в хорошем настроении и втолковывал нам, в какой мере каждый жест мужчины в разговоре с женщиной имеет эротический смысл. Он обнажил в некотором роде каркас жестикуляции, что казалось довольно циничным, однако впечатление смягчалось его удивительной начитанностью. Так, в связи с жестами, которыми мужчины стремятся засвидетельствовать свою опытность, он упомянул Ювенала.

Прежде чем расстроился круг сидящих за столом, ему протянули кубок, в котором красная земляника ярко светилась на холмике белого льда. Я слышал, как он сделал по этому поводу какое-то замечание, к сожалению, забытое мной; оно было скорее глубокомысленным, чем шутливым.

 

Париж, 24 июня 1941

В ранний час отбытие в Париж. На рю Ла-Боветт мадам Ришар и ее тетушка, вновь предостерегшая меня от coup de foudre, живо обняли меня.

Снова Лаон с его собором, к которому прикипело мое сердце. В лесу виднеются заросли каштана, обозначающие собой климатическую зону. Вплотную к метрополии — кроны, полные крупной чудесной черешни, которая, созревая, светится коралловым цветом. Они уже переходят границы садоводческого искусства, переливаясь светом драгоценных камней и ожерелий, подобно деревьям, которые Аладдин увидел в волшебной пещере.

Уже три дня мы находимся в состоянии войны с Россией; странно, как мало затрагивает меня эта весть. Вообще, способность воспринимать факты в наше время ограничена, если только не относишься к ним с известной долей безразличия.

 

Париж, 25 июня 1941

Снова перед «Лотарингией», площадь Терн. Опять встреча с часами, на которых столько раз останавливался мой взгляд.

Когда я, как в понедельник при прощании со своей ротой, стою перед частью, то чувствую, что мне хочется отклониться от оси отряда, — черта, указывающая на склонность к наблюдению, к созерцательности.

Вечером с Циглером у Друана на Буйабес. Я ожидал его на авеню Опера перед магазином ковров, оружия и украшений из Сахары. Среди них — тяжелые серебряные браслеты для рук и ног, снабженные замками и шипами, — украшения, привычные для стран рабов и гаремов.

Затем в «Кафе де ла Пэ». Обсуждение положения, становящегося все более ясным.

 

Париж, 26 июня 1941

Под утро сон о землетрясении; я видел, как земля поглощала дома. Зрелище ошеломляло, как водная пучина, грозило головокружением, в котором исчезнет и самый разум. Я стал сопротивляться и все же полетел в водоворот уничтожения, точно во вращающуюся шахту. Прыжок был связан с восторгом, сопровождавшим ужас и преодолевшим его, как будто тело растворилось в зловещей атомистической музыке. И точно склоненное знамя, тут же присутствовала печаль.

В «Амбассадоре» продолжение разговора с Циглером о нашем положении. Также о некоем даре провидения, переходящем по наследству в семье его жены. Она видела пожар на цеппелине, воздушном корабле, за три часа до того, как радио объявило о нем, и т. п. Да, существуют особые источники, питающие наше предвидение; например, она видела Кньеболо лежащим на земле с залитым кровью лицом.

 

Париж, 27 июня 1941

За столом я шутил с чудесным трехлетним ребенком, сразу пришедшимся мне по сердцу. Мысль: это один из твоих детей, не зачатых и не рожденных.

Вечером с сестрами на Монмартре, кипящем, как кратер. Обе дополняют друг друга, точно сиамские близнецы духовно-телесного рода.

В полусне проникал в дух языка, особенно четко представились мне группы согласных m — n, m — s, m — j, которыми выражаются высота, мужественность и мастерство.

 

Париж, 5 июля 1941

Морис, с которым я познакомился на площади Анвер, ему 67, духовно активен и оживлен. Всю свою жизнь он занимался тем, что водил богатых англичан, американцев и скандинавов по городу, о котором имеет во всех отношениях основательные познания. Велик его опыт и в подпольной сфере, в пороках богатых и сильных мира сего. Как и у всех, кто прошел эти сферы, лицо его несет печать демонизма. Пока мы обедали с ним на бульваре Рошешуар, он прочел мне доклад о технике эротического сближения. Его глаз почти безошибочно отличает женщин, которым надо платить, — черта низшего порядка. Несмотря на всю его опустошенность, в глубине его есть что-то достойное любви. При этом на меня пахнуло холодом одиночества человека, долгие годы проведшего в квартале этого большого города, предоставленного самому себе.

 

Париж, 12 июля 1941

Прогулка с мадам Скриттор к площади Тертр напротив старой мэрии. Недалеко от Сакре-Кёр я показал ей коровяк, вылезший из унылой трещины в стене, о котором она сказала, что он расцвел там «стараниями Святого Духа». Разговор о муже, хорошем супруге, но плохом любовнике. В этих случаях женщинам свойственно утешать себя: «Я всегда вела двойную жизнь». Меня удивила такая доверительность; дело, по-видимому, в одиночестве, с каким два человека существуют друг подле друга.

В подобных случаях мужчины живут будто над пропастью, кое-как прикрытой цветами, тогда как на дне ее шипят змеи и торчат обломки костей. Но почему так? Потому только, что им внушают неуверенность и страх. При совершенном, при божественном взаимопонимании наши близкие спокойно доверяли бы нам свои тайны, как дети.

Мы пообедали в винном погребке на площади Анвер. Я доставил себе удовольствие, расспрашивая свою спутницу о подробностях французской истории, например о геральдическом значении лилий. За соседним столиком сидела супружеская пара, явно люди «тонкого образования», как выразился китаец; они проявляли беспокойный, все растущий интерес к нашему разговору. Пару раз муж с трудом удерживал свою супругу, желающую вмешаться в процесс моего просвещения.

 

Париж, 14 июля 1941

День Бастилии. Оживленные улицы. Когда я шел вечером по площади Терн, почувствовал вдруг, как кто-то тронул меня за руку. Человек со скрипкой под мышкой крепко на ходу пожал мне руку, молча, но тепло. Эта встреча приободрила меня и поправила мое довольно грустное настроение.

Город подобен подруге; его улицы и площади полны сюрпризов. Особенно нравятся мне парочки, идущие обнявшись, время от времени тянущиеся в поцелуе друг к другу.

 

Париж, 19 июля 1941

Днем со Шпейделем на «блошином» рынке, в водовороте которого я бродил несколько часов, чувствуя себя, как в сказке «Аладдин и волшебная лампа». Место, где совершенно чудесным образом смешались Восток и Запад.

Впечатление сказочности усиливается тем, что сокровища металлов, камней, картин, тканей, древностей расположились средь уличной толчеи. В дешевых лавках находишь подлинные чудеса, среди наваленного хлама — драгоценные вещи.

Здесь — перевалочный пункт вещей, годами, десятилетиями, веками ведших дремотное существование в семьях и домах. Они стекаются сюда из комнат, чердаков и кладовок, принося с собой чужие воспоминания. Весь рынок наполнен дыханием безымянных домашних очагов.

 

Париж, 8 октября 1941

Из-за переезда в Париж в моих заметках образовался пробел. Еще больше в этом повинны начавшиеся одновременно с этим события в России, вызвавшие, вероятно, не только у меня своего рода духовный шок. Кажется, война спускается с лестницы, устроенной по законам неведомой драмы. Впрочем, об этом можно только догадываться, поскольку тот, кто переживает этот процесс, ощущает его как стихию. Пучина близка, она увлекает за собой, и нигде, даже на этом старом острове, нет укрытия. Ее прибой проникает уже и в лагуны.

В полдень со Шпейделем у посла де Бринона, угол улицы Рюд и авеню Фош. Маленький дворец, в котором он нас принял, говорят, принадлежит его жене-еврейке, что не мешало ему за столом потешаться над «жидами». Я познакомился там с Саша Гитри{13}, показавшимся мне приятным, хотя живость мимики перевешивает в нем артистизм. Он обладает южным темпераментом — таким я представляю себе Дюма-отца. На мизинце сверкает огромный перстень с печаткой, на золотом поле которого вырезаны S. G. Я беседовал с ним о Мирбо, он мне рассказывал, что тот умер у него на руках, шепча на ухо: «Ne collaborez jamais!»,[13] которое я внес в свое собрание слов, произнесенных перед смертью. Имелось в виду соавторство в работе над комедиями, ибо тогда эта фраза не приобрела еще сегодняшнего оттенка.

За столом рядом с актрисой Арлетти, недавно снявшейся в фильме «Madame Sans-gêne».[14] Чтобы ее рассмешить, достаточно слова Соси; в этой стране она всегда веселая. В вазе орхидеи, гладкие, крепкие, с разделяющейся на дрожащие усики губой. Цвет их: удивительно белое сало, точно эмаль, нанесенная специально для глаз насекомых в девственном лесу. Блуд и невинность чудесным образом соединились в этих цветах.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: