Своеобразие инонационального характера




Сосредоточив внимание читателя на становлении характера в новых для него условиях, Леонов начинает постепенно вводить в повествование детали татарского колорита. То мелькнет упоминание о широких, как у его кочевых предков, бровях Сайфуллы, то вдруг звучит его глухое гортанное слово, то не требующая перевода любовная обмолвка или, наконец, желание поделиться думой об оставленных в глуши родителях: Сайфулла бормотал всю дорогу, мешая русскую речь с жаркими татарскими словами, как вскипали они на сердце. Порой этим и ограничивались авторы повестей и романов о национальных республиках. Неизмеримое преимущество Леонова перед ними как раз заключалось в том, что он показывал суть национального как глубину сознания и даже подсознания.

Одним из таких моментов, тонко раскрывающих национальную ментальность Сайфуллы, родство его с товарищами по бригаде и даже с бабушкой Махуб, стала пляска апипа. Закономерность появления в романе именно такой художественной картины подтверждается рассуждениями Бахтина, который видел в пляске действие, разрушающее бытийственную преграду между людьми, приобщение к бытию других. В пляске "наличное бытие стихийно-активно во мне",- утверждал мыслитель (2; 120). В романе пляска передает борьбу чувств в душе Сайфуллы, влюбленного в стрелочницу Катю Решеткину, что заслонила от него образ невесты - далекой и гордой Марьям:

"И когда остался от Марьям лишь клочок, малый, как кровинка, - выскочил на середину Сайфулла и гортанно закричал о чем-то по-своему татарам..., и те запели что-то протяжное, выбивая такт в ладоши, раскачиваясь, перемигиваясь и поталкивая друг друга в бока. И пошел он по кругу между ними, как бы распихивая ладонями воздух вокруг себя".

Таким образом, танец в романе вовсе не этнографическая подробность (обычно не связанная ни с развитием сюжета, ни с непосредственной характеристикой героя), а средство глубокого раскрытия внутреннего мира человека. Пляска Сайфуллы выражает борьбу новой любви и верности прежней в душе героя; он танцует "со всей стремительностью крови, со сдержанной и четкой страстью. Это была грация мужественного тела, привычного к тяжестям, к длительному напряжению и предельно уверенного в себе... И казалось, нарочно, в угоду Кате, прищурившейся и застывшей у притолоки, он топчет свое прошлое..."

И далее, как бы достигнув в своих переживаниях наивысшего напряжения (это передано ворвавшейся в текст романа любовной татарской песней), Сайфулла убегает в звездную ночь. И здесь автор переводит образ из сферы национального к высотам общечеловеческого:

"Провалясь по колено в мокрый снег, он один стоял под звездами, вслушиваясь в глухую, дальнюю перекличку ночных паровозов. Точно завихренные скоростью его бега, звезды кружились над головой. Облака, похожие на сугробы, веще проносились вверху. Это было счастье... И мало было Сайфулле зимнего холода..., и полными пригоршнями он хватал снег и прикладывал к воспаленным вискам..., и корчился от ледяной щекотки, уползавшей за ворот рубахи".

Но Леонов тотчас возвращает разбег поэтической мысли к изначальному моменту - картине национального танца: "И его (Сайфуллы - Л.Е.) безотчетное круженье средь ночного леса, как беззвучное шевеление запухших губ, было самым выразительным из танцев созревающей юности, - самой безыскусственной из любовных песен!"

Второй, не менее важный момент для понимания национальной специфики образа - раскрытие ее истоков в семье, в быту, где протекало детство и юность. Оказалось, что у Сайфуллы - рубаха (подарок невесты) из грубой конопляной ткани, вышитая красными маленькими лебедями. Сайфулла вспоминает о родном селении: "Воспоминанье ведет Сайфуллу далеко в глубь Татарстана, к окошку бедной крестьянской избы". Лаконичны подробности быта: окошко разбито и заткнуто тряпкой, ветер шевелит соломенную кровлю. Совмещаются воображаемое настоящее и реалии, знакомые из прошлого: горячим лбом Сайфулла приникает к холодному стеклу и смотрит внутрь. Как бы увиденная при скудном свете коптилки картина корректируется усилиями памяти героя: в темном углу проступает громадный ткацкий станок, чыпта суккыч, хитроумное сплетенье деревянных колес, длинных перекладин и облакированных временем штырей, и две старухи, ткущие рогожу. "И пока одна сильным толчком руки прогоняет сквозь лубяную основу тяжелый, как полено, челнок, другая, наклонив голову, разбирает на полу пахучее, саднящее руки волокно". Одна из них женщин - мать, Биби-Камал, жесткое лицо, которое сын никогда не видел смеющимся. Картина завершается портретом отца Сайфуллы: лицо - как подорожный камень с тонкими, похожими на джеп, суровье, усами, и там, во впадинах, покорно молчащие глаза.

Крепкие нити кровного родства связывают Сайфуллу с этой избой, откуда ушел он шесть лет назад. Бумага, на которой написано было материнское письмо, проносилась на сгибе, распадалась на серые куски, чернила растеклись и выцвели от испарений тела. Но Сайфулла в минуты наивысшего волнения в доверительной дружеской беседе, почти не глядя, наизусть стал переводить его текст, не ошибаясь ни в едином слове. Не ограничиваясь пересказом письма Биби-Камал, Леонов вводит мать героя в действие: она приехала проведать сына и в ожидании расположилась на табуретке у койки, поглаживая бедное лоскутное одеяло. Глубоко волнующа эта встреча ставшего совсем взрослым сына и постаревшей за годы разлуки матери:

"- Вот, даже сердце забилось. Эх, куандыр, дын, анкай... обрадовала мать!..

Недоверчиво, но все еще улыбаясь всем своим существом, он пошел к ней... обнял старуху, и она забилась в его руках, забормотала - "тьфу, астагфирула - пропадает мое дитя..." - и заплакала.

... И было хорошо, что никто третий не мешал им в этом жадном ощупывании друг друга словами и пальцами".

Разговор с матерью обнажает родную речевую стихию Сайфуллы: все чаще звучат в авторском тексте иноязычные слова, символизируя собой гортанную татарскую речь. Хлеб, выпеченный руками матери (пресные лепешки - кабартма), своим забытым названием рождает в памяти тысячи подробностей: "Глаза увидели с предельной резкостью (и даже заболели глаза!) свое село, оно приблизилось на расстояние взгляда".

Одежда, разговор, обычаи - все то, что олицетворяет собой Биби-Камал - это все тот мир, в котором вырастал Сайфулла и не потерял с ним связи. "Жаль, думает он, что Катя не любит бус, не сурьмит бровей, не носит красивых, жестких и с синим отливом косиц; чач тулум, как та, прежняя" - ведь так выглядели женщины его народа и прежде всего мать. Навсегда накладывает на человека свою мету и то, какие сказки слушал он долгими зимними вечерами. Не случайно, ведя паровоз сквозь буран, Зиганшин чувствует, как "старая сказка проходила снова мимо ослепленных глаз". Это - легенда о Хасан-Баторе, заложившем Казань, о Хасан-Баторе - победителе великанской змеи Аждаги: "И вот огромные, в полмира крылья взмывают над головами батырей. Непобедимая, она убивает многих из них, чтобы через столетия народного сказа напороться на тоненькое, как лучинка, копье Хасана".

Национальный склад мышления героя проявляется в некоторых привычных для патриархального татарского быта понятиях, которые переносятся на явления жизни промышленного центра: Сайфулла ставит паровоз в "стойло" (совсем так, как могла бы сказать старая Биби-Камал).

И наконец, важным моментом в раскрытии национального своеобразия характера является кульминация душевных переживаний, наивысшие психические напряжения. У Сайфуллы они связаны с выбором дальнейшего жизненного пути: возвратиться по просьбе приехавшей к нему овдовевшей матери в отчий дом, жениться на Марьям или остаться в ставшей родной бригаде, отдаться любви к Кате. Отметим естественность возникновения у героя мыслей и воспоминаний, их объективно-психологическую мотивировку. Стоило Сайфулле достать из кармана привезенное матерью яблоко, как у него возникает мысль о той, на ком его хочет женить мать.

Своеобразный "символический реализм" Леонова как нельзя лучше проявляется в раскрытии этой любовной истории. Та борьба, которую ведут в душе Зиганшина Марьям и Катя, вовсе не страсть, а нечто большее. Марьям - это олицетворение старого патриархального уклада, старой жизни, с которой хочет порвать молодой татарин. Не случайно, когда мать заводит разговор о ремонте дома, сын слушал ее все угрюмее, связывая новые, уже чуждые ему заботы и ответственность с ее надеждой на его возвращение домой: "Ему казалось, что сейчас старуха произнесет самое горькое из слов - Марьям, отзывавшее полынью, запахами вечерних стад и суховеем степей. Он пожал плечами; нет, он вряд ли вернется туда, ведь там не проходят его паровозы". Отказ от прежней любви зиждется не только на интимных движениях сердца: Сайфулла "совестится прошлого, он читает книжки, он утром не дождется вечера, а ночью торопит утро..." Отказ от Марьям - это прежде всего отказ от наивных представлений патриархального сознания: "Не пой, Марьям, про то, чего не было. Ерлама!.. Не существует, Аджага, и легендарный твой Хасан - только выдумка бродячего поэта, терче. Ты зря не читаешь книг, Марьям".

Но символика Леонова никогда не становится отвлеченной. Поэтому так тяжелы сомнения Сайфуллы, поэтому читатель не может не сочувствовать и одинокой, покинутой Марьям. И хотя этой девушке суждено пройти в книге лишь отражением несбывшегося сватовства Сайфуллы, она силою его воспоминаний обретает в глазах читателя свою плоть и кровь. Как в сказочном кинокадре образ "далекой и гордой Марьям" вначале проступает сквозь смуглую прелесть Кати, танцевавшей цыганочку, возникает, чтобы следом же угаснуть в сияньи глаз соперницы. Более продолжителен второй кадр: Марьям ревниво заглядывает в избу Зиганшиных: не вернулся ли за нею ее гармончи-джигит. Ее лицо темное и худое ("золотые луны уже не качаются на маленьких мочках ушей") вызывает сочувствие не только у Сайфуллы. Поэтому-то так трогательно грустно звучат в романе раздумья автора: "Нет, не жди его, глупая... Он стал капитаном величественной и сильной машины, а капитаны - ветреный народ".

Леонов возвращает нас к первым дням любви Сайфуллы и Марьям. Этот авторский рассказ подан в форме несобственно-прямой речи: "Они встречались на суюлы, дороге воды, что вела от колодца, Марьям ставила ведра и подолгу глядела на Сайфуллу..." Потеряв семью при раскулачивании, Марьям, как сообщала Сайфулле мать, "каждый шестой день приходит в дом Биби-Камал и, почернелая, с опущенной головой, сидит на лавке. И никогда ни о чем не спросит, а дожидается молча милого своего жениха". И спустя шесть лет она оживает в воображении Сайфуллы - "в рубище, в тысячу раз красивее и чужее, чем прежде (...). Она вскинет стрельчатые глаза и протянет письма, что удалось сберечь от ревнивых рук отца. Она скажет: "Возьми, это написано тобою; не стыдись. Ут алсын аларнэ - пусть их съест огонь!"

На стороне Марьям - первая любовь и далекие зовы детства, а нравственно-философское и эстетическое восприятие детства у Леонова всегда многомерно. Из памяти, проникновенно говорит писатель, не вычеркнуть того, что "записано там лесами, молнией, запахами полевых цветов". Ослепительным видением встает перед Сайфуллой картина: "Мальчик и девочка бегут по опушке леса. Они торопятся, идет гроза... Удар - минутная слепота, отчаянный крик Марьям... Упав на колени, дети жмутся друг к другу". И такова сила этих невинных светлых воспоминаний, что даже в грохоте ветровых валов, обдавших паровоз, неминуемо приближающийся к катастрофе, Сайфулла слышит:

"Далеко, одна посреди поля, бездомная поет Марьям... О, Сайфулла узнал этот голос, бесхитростный и чистый на подъеме, точно звенели колокольчики из серебряной фольги. Напев уводил Сайфуллу куда-то за пределы ночи, в призрачный сумрак детских видений, радостей и испугов".

Образ Марьям, так и не ставший действующим лицом, - большая удача писателя. Его яркая национальная колоритность и поэтичность, придавая объективную ценность самому образу, удачно оттеняет и национальное своеобразие характера Сайфуллы. Ее образ, как и образ матери Биби-Камал, и второстепенных персонажей - Махуб, Абдурахмана - это "воздух", придающий объемность и жизненность главному герою. Но среди них Марьям занимает особое место, став тонким и поэтическим инструментом психологического анализа в наиболее кульминационные моменты душевных потрясений героя.

Леонов удивительно тонко рисует все психологические нюансы. В душе человека, тем более такого склада, как Сайфулла, борьба мыслей и чувств никогда не выступает в форме отвлеченных силлогизмов; это - всегда образная картина, мысленный спор с живым "носителем" противоположных эмоций, убеждая которого, человек убеждает и сам себя. (Перед Леоновым стояла особая трудность, так как в этих картинах ему надо было угадать самое сокровенное юноши иной национальности, культуры, выросшего в совершенно иной, чем писатель, бытовой среде). В таком трудном внутреннем споре Сайфуллы оживают многие сомнения, олицетворяемые воображаемыми упреками Марьям. Это - не просто спор, а строгий допрос Сайфуллы самому себе: не страх ли перед возможными служебными осложнениями (любил дочь кулака) движет им. Приводятся и его сомнения в прочности Катиной любви, подогреваемые слышанными ранее рассказами про веселье и изменчивость русских жен; и не лишенные реальных оснований опасения, что мать будет против его брака с марзой (так в просторечии старухи-татарки звали русских женщин). И все это олицетворяется в жгучих увещеваниях черной девушки, преследующей Сайфуллу, и он "с ожесточением выкинул руку, как бы отпихивая ее: "Уйди, Марьям, Югал, исчезни!"

И даже сам момент дорожной катастрофы, символическим предвестником которой стало воспоминание о зажженном молнией дереве, казалось, наступил после того, как прозвучала в его душе угроза: "О, пусть такой же гнев настигнет тебя с чужой женщиной, прежде чем ее кровь соединится с твоею, Сайфулла!"

Олицетворение психических состояний в предметных образах, проявляется и в такой, например, детали: после катастрофы Марьям появляется перед Сайфуллой и завладевает его душой именно тогда, когда особенно сильно захватывает одиночество: "Почти физически ощущалась теперь близость Марьям. Строгая, злая девушка опять стояла перед ним, протягивая руки для примиренья... И Сайфулле стало жалко ее. Но один из бригадиров молча вставил в его руку жестяную кружку с чаем. Сайфулла жадно выпил этот пустой солоноватый напиток, и ледяная Марьям истаяла на время, отошла в свое небытие". Но вот мучающийся не только сознанием вины, но и одиночеством, отчуждением товарищей, Сайфулла видит не заметившую его Катю, и вновь возникает образ Марьям. Леонов тонко показывает, что философские вопросы, обретающие у образованных людей характер высокопарных порой силлогизмов, рефлексии в наивной и неискушенной философскими раздумьями душе татарского парня проявляются как борьба милых сердцу женщин: "И уже не Марьям, а сама (Катя - Л.Е.) показалась ему видением".

При всей сложности и метафоричности леоновского повествования его описания восхищают максимальным приближением изобразительных средств к сущности изображаемого. Вот, например, портрет Сайфуллы в момент катастрофы:

"Лицо Сайфуллы дергалось, ручейки пота вымывали полоски копоти с его щек. Остатками пара он дал последний сигнал бригаде - тормозить.

- Эх, хараб булдым быт! - высоким голосом вскричал он, и жест, каким он бросил шапку об пол, означал то же самое: погиб потому, что слишком рано доверился удаче".

Авторское пояснение, придающее отрывку впечатление законченности и способствующее эмоциональному повышению тона повествования, является лишь свободным переводом слов, сказанных героем.

"Равнодушное отчаяние" Сайфуллы в момент осмотра машины Протоклитовым также переданы точными и безыскусственными обозначениями жестов героя: "Сайфулла глядел на начальника устало и безразлично. Мускулы его лица расслабились, и как он ни подымал свою тяжелую бровь, она неизменно сползала вниз. Его знобило: черные губы бормотали что-то и можно было подумать, что он пьян". И только время, ласка матери, ее настойчивый призыв вернуться в отчий дом постепенно вернули сознание Сайфуллы к действительности:

"...Вдруг ему стало жалко утерять дружбу товарищей, с которыми вырастал в люди; жалко загубленной вчера машины, а всего страшнее - что уже никогда он не вернется на свой (курсив Леонова) паровоз. Тогда он поджал ноги под себя, как века делали его отцы и деды, и, раскачиваясь, плакал..."

Характерно, что Леонов не рассматривал катастрофу как падение героя. Падением он называет моральное дезертирство Сайфуллы, желание убежать в ту жизнь, из пут которой он все время вырывался. Но при этом писатель далек от того, чтобы переложить всю тяжесть вины на его плечи. Чутьем писателя-гуманиста он схватывает атмосферу нетерпимости, царившую в комсомольских ячейках 30-х годов. Только легкомысленный и несерьезный Скурятников поддержал товарища в трудный час, сказав, с силой оборачивая Протоклитова к себе: "Жалей татарина, скотина. Он же тоже пролетарьят". Но уже в общежитии сосед Сайфуллы по койке как-то слишком быстро поторопился уйти. В отчаянии герой спешит к друзьям по комсомольской ячейке, но, как по сговору, они сделали вид, что не замечают Сайфуллу. Временно, до решения организации, он как бы перестал существовать в Черемшанске, с горькой иронией говорит Леонов. И даже у секретаря "не хватало дерзости" взглянуть в опустошенные глаза товарища. Стена отчуждения встала между Сайфуллой и коллективом, когда он от отчаяния решается сдать комсомольский билет и книжку ударника: "Сайфулла долго, всем показалось - лениво, рылся в кармане".

Верный принципу многогранного показа человека в его "текучести", Леонов не скрывает озлобленного равнодушия к Сайфулле даже со стороны милого авторскому сердцу Алеши Пересыпкина. Не случайно после жестких слов, брошенных Пересыпкиным, Леонов добавляет: "С ожесточением заводного механизма он (Сайфулла) продолжал работу..." Равнодушие и отступничество в беде недостойно человека, оно удел роботов - таков вывод писателя-гуманиста.

Однако без всякого снисхождения рисует Леонов пьяный угар Сайфуллы, то окруженного стайкой темных гулящих молодчиков, то вместе с забулдыгой Кормилицыным "догуливающего пропащий день". Наконец, последовал финал, собравший любопытствующих обывателей Черемшанска: "Посреди, весь в снегу и с рассеченной бровью, плясал Сайфулла; то была уже не лихая, сдержанного и бешеного ритма апипа, лишь беспорядочные конвульсии отравленного человека". И этот танец, как и упоминание (незадолго до того) о безотчетном кружении по лесным дорогам - "этом выразительном танце первого юношеского отчаяния", - становится лейтмотивом, отражая в себе, как в кривом зеркале, первый танец любви и такое же безотчетное кружение по заснеженным дорожкам в порыве счастья. Этот лейтмотив композиционно завершает образ, придавая ему гармоническую законченность.

Но в этих этапах падения героя художник-психолог чутко улавливает порыв живой души, ее протест против жестокой необходимости возвращения домой, смену отчаяния и смутной надежды на спасение, но никогда - апатии. Вот, остро ощущая неотвратимость беды, Зиганшин, услышав шаги в сенях, "торопливо поверил, что товарищи пришли за ним". Потом возникла спасительная мысль о пропаже денег: возвращаться назад в Альдермеш будет ему не с чем. "...Но опять эта отчаянная и, кажется, последняя надежда, не сбылась. Все было цело. Он смирился..."

И когда вместо кооператива, где надлежало купить свадебный подарок Марьям, он очутился у шинкарки, то к этому порогу, как показывает автор, его приводят сложные побуждения: "Возможно, он сделал это скорее из любопытства (вдобавок в его положении горше пытки было безделье), чем из подражания заправским машинистам, когда ожжет их горем; во всяком случае это посещение также могло отсрочить возвращение в Альдермеш",- говорит автор, поясняя: "в растрате предназначенных на подарок денег только и мнилось ему спасенье". Но даже в пьяном угаре Сайфулла - дитя своего племени - сохранил "суеверную надежду на какое-то древнее, у стариков хранимое, могущественное слово". Эта фольклорная реминисценция опять-таки акцентирует внимание на национальных истоках мышления Сайфуллы: "Стоит произнести его (слово - Л.Е.) в урочный час, и оно сизым пламенем вырвется наружу, опаляя гортань, и горе испепелится, и вторично судьба дарует юноше возможность с честью пройти через Сарзанский перевал".

Появление Кати всколыхнуло эти смутные надежды, несмотря на инерцию опьянения, продолжавшую тянуть его вниз. "И хотя он радовался, радовался (какое нарастание чувств звучит в этом повторе - Л.Е.), то она отыскала его здесь, отбивался, как мог: Кыт мун, нан... убирайся!"

Kульминационный момент в этом борении человека с самим собой, со своим прошлым наступил: "...Вечерний поезд уходил на Альдермеш. Юноша рванулся к двери... но самые руки Сайфуллы, уцепившиеся за край дощатой койки, не пустили его". К пониманию того, что "бросить Сайфуллу - значило потерять его навсегда" приходит любящая Катя. Это она укрыла его от позора до "возвращения человеческого обличья" в дорожной будке и выступила, презрев условности, против равнодушия к судьбе товарища на комсомольском бюро.

Это - последний штрих, который интересует писателя-психолога. Дальше Сайфулла Зиганшин сходит со сцены. Критика уже отмечала, что, интересуясь духовным ростом героя, новой выстраданной им правдой, писатель как будто останавливается на полпути к ней, раскрывая не столько само новое в душе человека, сколько волнующую красоту рождения нового. В главе "Глеб в действии" лишь сообщается, что Пересыпкин, выясняя некоторые подробности, связанные с Протоклитовым, ездил с Катей в Улган-Урман, где теперь работал слесарем Сайфулла. Из их беседы выяснилось, что вынужденная разлука лишь укрепила отношения между Катей и провинившимся машинистом. В послесловии Алеша Пересыпкин рассказывает повествователю "о вторичном, почти эпическом приезде Биби-Камал на свадьбу сына". Это, так сказать, фабульное завершение истории, хотя, как мы говорили выше, благодаря символичности образа Марьям, оно обретает смысл более глубокий, нежели простое разрешение "треугольника". Леонов показывает и итог того нравственного испытания, которое пришлось выдержать Сайфулле: "Пересыпкину предстал совсем иной человек; беда наложила на него отпечаток сосредоточенной серьезности и самостоятельности, от вчерашнего юноши не осталось и следа". Но как завершилось это возмужание - переход от юношеской беспечности к зрелости - Леонов не показывает: это его не интересует как художника.

Отметим, что Леонов, воссоздавая подробности приближения катастрофы, отводит роль в этой борьбе со стихией не только главному лицу, но и его спутникам. Рассказывая об аварии, едва не изменившей судьбу первого машиниста-татарина, Леонов подробно характеризует всю вышедшую в рейс бригаду. Сайфулла, неудержимо движущийся к катастрофе, не заслонил собой помощника Витю Решеткина и, особенно, кочегара Скурятникова с его неизменной губной гармошкой. Колоритные подробности его рассказов своей шутовской легкостью оттеняют заботы Сайфуллы, ведущего состав по мало знакомой дороге да еще в непогоду. Но и Скурятников в решительную минуту обрывал историю на полуслове, а повествователь начинал внимательно следить за его действиями, отмечая каждый шаг в борьбе со стихией.

В изображении второстепенных персонажей живет своей жизнью каждая деталь. Раз сообщив о ней, автор не забывает о ее присутствии. Так было с бумажкой на губе Вити Решеткина, и со снегом на плече Скурятникова. Сообщив о том, что на плечо Скурятникова, ближнее к выходу на тендер, нанесло снежку, Леонов через несколько страниц говорит о том, что Скурятников поднялся и, стряхнув снег с плеча, жестко заглянул в глаза Протоклитову. Такие, казалось бы, незначительные, вовсе не обязательные штрихи, придают изображению физическую ощутимость, осязаемость, создает иллюзию естественного течения жизни, не давая возможности заподозрить автора в заданности изображения. Все эти подробности - не просто фон, как бы дополняющий рассказ о Сайфулле, а следствие такого художественного видения, когда действительность воссоздается во всех подробностях, всех связях, без одностороннего выделения каких-либо из них. В романе Леонова наблюдается исключительное, хотя и подчиненное единому авторскому замыслу, многообразие аспектов изображения - от эпического размаха (судьба страны) до бесконечно малых величин анализа - истории скурятниковской кепки, унесенной бураном, или бумажки, которым был заклеен порез на Витиной губе.

"Дорога на Океан" вписала значительную страницу в историю русской литературы ХХ века, в историю русской философской прозы.

Симптоматично то, что непререкаемый авторитет Клавдии, жестко регламентирующий жизнь брата, падает по мере развития болезни Курилова. Приоритет общечеловеческого проступает в ее неуверенной пока фразе: "Ведь он (Омеличев - Л.Е.) может придти. Может, и я не прогоню его".

Список литературы

1. Алешкин П. Мой Леонид Леонов [О подготовке к изданию романа "Пирамида"] // Наш современник.- 1995.- N 6.

2. Бахтин М. Эстетика словесного творчества.- М., 1979.

3. Белая Г. Ранний Леонов (Эволюция метода)// Вопросы литературы.- 1970.- N 7.

4. Белая Г. Диалог-спор// Вопросы литературы.- 1973.- N 11.

5. Верность человеческому. Нравственно-эстетическая и философская позиция Л.Леонова.- М., 1992.

6. Грознова Н.А. Творчество Леонида Леонова и традиции русской классической литературы.- Л., 1982.

7. Кондюрина Э. Проблема культуры в раннем творчестве Л.Леонова// Литература.- Вильнюс. XXII.- 1980.

8. Леонид Леонов. Творческая индивидуальность и литературный процесс.- Л., 1987.

9. Леонид Леонов - Мастер художественного слова. Межвузовский сборник научных трудов.- М., 1981.

10. Лысов А. О культурно-историческом прототипе в творчестве Леонида Леонова// Литература. XXV.- Вильнюс, 1983.

11. Мировое значение творчества Леонида Леонова.- Л., 1981.

12. Писарева О.А. Роль сюжета в осмыслении философских мотивов бытия и небытия в романе Л.Леонова "Дорога на Океан"// Вечные темы и образы в советской литературе.- Грозный, 1989.

13. Скороспелова Е. Русская советская проза 20-30-х г.г.: Судьбы романа.- М. 1985.

14. Синявский А. Что такое социалистический реализм// Цена метафоры или Преступление и наказание Синявского и Даниэля.- М., 1990.

15. Хрулев В.И. Мысль и слово Леонида Леонова.- Уфа, 1989.

16. Хазан В.И. "Уход Хама" Л.Леонова: секуляризация библейского мифа// Филологические науки.- 1990.- N 1.

17. Харчевников А.В. Роман Л.Леонова "Дорога на Океан". Алексей Курилов и концепция человека будущего// Русская литература.- 1985.- N 1.

18. Харчевников А.В. Поиски нравственно-эстетических идеалов в романе Л.Леонова "Дорога на Океан" (Концепция человека)// Нравственно-эстетические проблемы художественной литературы. - Элиста, 1983.

19. Чалмаев В. "Гнездо наше - Родина..." Леонид Леонов// Русская литература ХХ в.: ч. 2.- М., 1991.

20. Щеглова Г.Н. Жанрово-стилевое своеобразие драматургии Леонова.- М., 1984.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: