О Колумбе и странствиях вообще 4 глава




– Нуте‑с, – уставился на Ивана Николаевича господин Киприянов, – сочинителю, стало быть, все известно? Стало быть, решился узурпатор? Во всеоружии нападет?

Иван Маркелович водит пальцем по полям «Русского вестника», словно ищет там скрытных мыслей сочинителя.

А может, те мысли ведомы Ивану Николаевичу? Ведь сочинитель статей противу Бонапарта Сергей Глинка, хоть и дальняя, а все‑таки родня новоспасским Глинкам; все они, Глинки, одного корня.

– Ответствуйте, сударь мой! – наступает Иван Маркелович на батюшку.

Но Иван Николаевич молча перечитывает журнальную статью.

Батюшка Иван Николаевич, наконец, отложил в сторону «Русский вестник».

Однако долго еще придется Мишелю довольствоваться обществом одного пуделя на диванной подушке.

– А что пишет вам достопочтенный Александр Иванович с дунайских берегов? – спрашивает Иван Николаевич у господина Киприянова.

– Там Михайла Ларионыч Голенищев‑Кутузов неукоснительно турок бьет. О том и отписывает сын!

– Нам бы поскорее там руки развязать, – говорит батюшка, быстро шагая по кабинету. – Все турецкие шашни от Бонапарта исходят и ему же куражу придают.

И только помянул батюшка Бонапарта, опять так вскипел Иван Маркелович, что ничем его не уймешь.

Не шелохнувшись, сидит на атласной подушке терпеливый пудель.

Изнывает подле пуделя юный книжник. Не придется перебирать сегодня с Иваном Маркеловичем книги…

И хвостатая звезда все тревожнее горит в осеннем небе. Не от нее ли и птицы до времени потянулись из Новоспасского?

Только варакушки, зорянки да малиновки остались зимовать в детской у Мишеля. Рады бы, пожалуй, и они улететь, да крепко сделаны клетки у Акима.

Придет Аким в детскую, присядет у клеток, и пойдет опять птичий разговор.

– Достану тебе, Михайла Иванович, юлок.

– А красивые они?

– По перу птицу не суди, не московская купчиха. Ты птицу по голосу принимай. Ворона, поди, себя тоже в первых птицах считает. А к чему она есть? Я так думаю, только другим птицам в поучение: если которая из вас в гордыню впадет, – это, слышь, господь бог птиц наставляет, – отниму у ней песню!.. Вот птицы и остерегаются: в вороны никому неохота… У птицы жизнь воздушная, песенная и характер должен быть легкий. Ты, Михаил Иванович, при случае к снегирю присмотрись. Посмотришь на него, когда на снежку растопырится, – истинно генерал. Весь в красный парад обмундирован. Уж очень против других птиц фасонист!

– А ты достань мне снегиря, Акимушка!

– Снегиря? – чуть не с упреком переспросил Аким. – Да на что он тебе надобен? Ни тебе от него радости, ни ему самому счастья нет!

– Да почему так?

– Баба у него злющая! – отрезал Аким. – Злее снегирихи зверя не сыщешь. Шипит да в драку лезет. Нет от нее снегирю ласки. Всю жизнь под началом ходит. Конечно, он, снегирь, тоже птица; ему, поди, тоже песни хочется. А как на снегириху глянет, так и себя пожалеет: ки‑ки! – вот и вся песня. Солнышко снег сгонит, летят птицы на сытные корма, на семейное гнездование, только снегирю опять нет радости: он уже в дальний путь собирается, в холодные страны: авось, рассуждает, мою снегириху морозы укротят! – да и там, поди, ту же судьбу терпит. Нешто от злой бабы спасешься?..

Аким мог бы добавить, что вот так же из опаски он и сам бобылем остался: чтобы никто не мешал ему птичьи голоса слушать. Да барчуку этого не понять: несмышленыш.

А несмышленыш, когда с делами управится, к печке скамеечку придвинет и думу думает: птицы пусть поют, а вот как ему с музыкой жить?

Музыка на фортепианах по косточкам ходит, а как ходит – не поймешь. Музыка в Шмакове живет, с Ильёвой ногой наперегонки скачет, а куда скачет – не видать. И только вздохнет новоспасский барчук, а музыка уж тут как тут: приступится, подхватит, понесет… И опять, как в Шмакове, манят скрипки: сюда, сюда!

А глянет Мишель в окошко детской – нет больше в небе хвостатого чудища. Померкла Бонапартова звезда. Только осень стелет тучку на тучку да знай кропит батюшкины сады и парки. И хотя скучно от дождей, а все‑таки вернулся с ними на небеса порядок. И там теперь порядок, как в нянькиных песнях.

 

Глава одиннадцатая

 

Вот и осень отплакала холодной слезой. Замело снегами все подъезды к новоспасскому дому. Теперь бы Мишелю побольше книг да песен и сказок. Зря нахвасталась прекрасная Шехерезада: нехватило у нее историй не только на тысячу и одну ночь, а даже сотой страницы, и той у растрепы не оказалось. Должно быть, растеряла их, пока добиралась в Новоспасское из Смоленска. А может быть, и в попутных усадьбах оставила по листику на память. Ну, вот и выручай теперь на долгую зиму, нянька Авдотья!

– А что приказать, Михайлушка, изволишь? Сказки сказывать или песни играть?

Трудную задачу задала нянька! Сидит‑раздумывает барчук, но, должно быть, песни проворнее всех живут и сказку всегда опередят.

– Пой, нянька, «Поле мое, поле чистое»!

Одну песню заказал, а другие в памяти держит, чтобы хватило песен не на одну зиму, а на всю жизнь.

Только играть‑то песни надо бы в тишине, а в доме все вверх дном. Жди, значит, гостей. И если бы хоть на день, на два, а то съедутся к матушкиным именинам на 24 декабря и, кажется, будут зимовать в Новоспасском.

На дворе возков, саней видимо‑невидимо! Пробовал было Мишель сосчитать гостей: двадцать, тридцать, сорок… А тут как назло новые гости подъехали. Сбился – бросил считать.

К матушке на половину не проберешься. Там пищат гостьи‑девицы. Им не попадайся! Увидят: «Мишель, душка, ах‑ах!..» Горничные девушки бегают там взад‑вперед с раскаленными утюгами и щипцами. Им тоже под руку не попадайся. Нет Мишелю доступа на матушкину половину. А у батюшки в кабинете от трубок и чубуков дым столбом. Там чуть не все соседи налицо. И наверху тоже покоя нет. В запасных горницах гости ночуют, в людских – – приезжие лакеи, казачки, кучера.

В канун именин явились шмаковские музыканты. В зале с утра идут сыгровки. Притопнет Илья, заиграет вся музыка разом… Ну, и что?

Присмотрится Мишель к оркестру. Постоит, послушает: да ведь один Петрович всю Ильёву команду перекроет, если начнет на колокольне ростовский звон. Обойдет барчук музыкантов с другой стороны – еще дольше постоит: нет, не променяет он нянькиных песен на всю дядюшкину музыку!

Но для чего же стоит тогда неотступно в зале новоспасский барчук, пока не кончится вся сыгровка? Стоит, как вкопанный, и соображает. Но некому да и некогда его об этом расспросить. Уже весь дом гудит от гостей.

Матушкины именины приходятся на самый рождественский сочельник. В сочельник все притихнут: и музыка, и даже девицы‑гостьи. Зато назавтра празднуют и Рождество, и именины Евгении Андреевны – все сразу!

Назавтра отец Иван отслужил заздравный молебен, пропели имениннице многолетие, и гости пошли к парадным столам. В столовой – столы, в проходной – столы, в зале – тоже столы. Все расселись и взялись за чарки. Тут Иван Маркелович провозгласил Евгении Андреевне здравицу, дядюшка Афанасий Андреевич махнул платком, и шмаковская музыка грянула со всем усердием. Музыканты старались, будто без них было мало шуму.

Но главные неприятности от музыки были все еще впереди. Едва убрали в зале столы, кавалеры стали приглашать дам. Теперь пойдут польские, кадрили, мазурки, опять кадрили да котильоны, и так без конца…

Из кабинета, в котором гости играли в карты, вышел в залу Иван Николаевич.

– Где Мишель?

А где ж ему быть, как не подле музыкантов? Музыка, куда ни ступит, задает ему загадки, а разгадок не дает. Вот он и сопит около Тишки‑кларнета да на скрипачей косится.

Подошел батюшка к сыну:

– Ах, вот ты где? Ну, ступай, танцуй!

Вот она и есть, главная неприятность! Батюшка любит, чтобы Мишель шел в паре с Полей. Мишель хмурится, но делать нечего. Взяв Полю за руку, он топчется с нею, как бог на душу положит. Так вот и танцуй, покуда не уведут тебя спать.

Другой бы, натоптавшись, сразу уснул. А ему нету сна. Опять музыка его от себя не отпускает. И вовсе не он ее в детскую звал, а она сама за ним по пятам ходит. И стоит чуть не у самого изголовья. Если бы дознаться, как музыка живет да почему с песнями врозь думает, вот тогда бы, пожалуй, и заснул. А пока не дознался – лежит и умствует.

– А кто же, нянька, ее‑то выдумал?

– Кого, родимый?

Мишель дивится на непонятливую няньку:

– Про музыку же спрашиваю: откуда она взялась?

Но этого даже нянька Авдотья не знает…

Матушкины именины давно прошли, но из гостей никто не уехал. За именинами будет Новый год, а на 7 января сам хозяин именинник. Зачем же зря гонять лошадей? Так и гостят гости в Новоспасском от Евгении до Ивана.

Танцы, музыка, игры… Или подкатят к дому тройки. Барышни прыгают, визжат: «Ах, тройки, какая приятность!..» – и бегут гурьбой к теплым салопам.

Ивану Николаевичу, после того как он свой конский завод завел, тройками хоть бы и в столицах похвастать. Пристяжные вихрем завиваются, коренной в дышле балует, бьет подковой – искры сыплются из‑под острых шипов.

И поскачут тройки по Десне, по расчищенным стежкам. За новоспасскими тройками подтягиваются Глинки из Шмакова, за ними ляховские да язвинские, со всего уезда гости. Сам ельнинский городничий в замке́ на паре скачет. Но никому не угнаться за новоспасскими конями, хоть и стараются кучера, хмельные от щедрого подношения. Ветер подхватит могучее кучерское: «Гей!» А из лесу эхо передразнит: «Эй!..»

Ветер вперед летит, мороз сзади нагоняет: вот вам и от меня угощение, не побрезгуйте!

Мишель прячется в шарфы, под башлык.

Ему скорее бы к печке. В детской можно с Акимом о птицах помечтать…

…Стоит Аким у притолоки, зипунишко на нем каши просит, пегая бороденка куделью сбилась, а по глазам видать – далеко странствует человек. В печке дрова трещат, пламя ходит, а Аким лесные зори видит, слышит лесные голоса.

– По весне, – говорит он, – если барин отпустит, за соловьями, Михаил Иванович, пойдем. Смышленый соловей архиерейским певчим – и тем не уступит. Слыхал я певчих в Москве – тоже, конечно, знатно. А соловей, если он в охоте, никому не поддастся. Не нашего, конечно, соловья возьмем, а бери ты курского соловья, каменовскую, скажем, птицу. Барин с весны будет в Курск обозы посылать, ты меня и отпроси! Акиму‑де всего‑то недельки две надо, чтобы за соловьями сходить, а правильный соловей, он не то что двух недель, он целой жизни стоит! Ты вот каменовскую птицу слыхал?

Да где ж ее слышать новоспасскому барчуку? У него только глаза горят и душа замирает.

– Не слыхал, значит? – говорит, помолчав, Аким, и по блуждающему его взору видно, что и сейчас он слышит каменовскую чудо‑птицу, и на пегую Акимову бороденку ложатся отсветы вешних зорь. – Сидишь ты, Михайла Иванович, с ночи, изготовишься, а он, подлец, и пустит малиновкой. У дельного соловья по такому началу всей песни жди – не обманет! Ни в жизнь не обманет, коли малиновкой начал! Только слушай да не дыши, да забудь, что ты на свете есть. Он малиновкой пройдется да в лешеву дудку, да россыпью, да в кукушкин перелет! И ведь не как‑нибудь, а с росчерком выпевает. Не в скороговорку рубит, ни‑ни, а с оттяжкой, вподряд!.. Слушаешь ты его, соловья, а он тебе душу жжет: «Эх, Аким, Аким! Не умеешь ты, Аким, жить! Где ты, Аким, бывал, какие думы передумал, какие песни слыхал? Ну‑ка меня, соловья, послушай!» И опять изначала припустит: соображай, мол, Аким! «Ты, может, какое мое колено не разобрал или с другим смешал, а я тебе, Аким, помогу: тук! Есть одно, считай дальше». И занесет опять неведомо куда. Ты на красоту распалишься, а он опять тук‑тук! Ты, мол, Аким, о себе подумай, как живешь?.. Ну, вернешься поутру от соловьев, весь день в дурмане ходишь. А к ночи – опять к ним. Это уж как пьяница в кабак, немыслимо отстать! Вот ты и отпроси меня у батюшки по весне!

Мечтательный мужик Аким! Он уже в весну смотрит, а в Новоспасском еще Новый год встречают. Под Новый год барышни‑гостьи и вся девичья взапуски гадают. Господа дворяне тоже о будущем повздыхают: прошлый год прожили, а теперь как будем жить?..

Впрочем, с Новым годом, с новым счастьем вас, дорогие гости новоспасские!

Глядя на скрипача Илью, на его беспокойную ногу, грянули изо всех сил музыканты дядюшки Афанасия Андреевича.

Пришел новый, 1812 год.

 

 

В бурю, во грозу

 

Глава первая

 

– Ты присмотрись, мать, к хлебам!

– А что?

Отец Иван прошелся по горенке и снова остановился перед попадьей.

– А то, мать: наливаются хлеба до времени, кое‑как. Торопятся до беды с полей убраться…

– Да какая же беда? Может, и не к нам?

– Не к нам, ко всей России стучится!

– Неужто Бонапартий?

– Некому больше, мать! Он. Он все державы порешил, все земли повоевал. Теперь к нам идет.

– В Ельню?! – попадья всплеснула руками и рассмеялась. – Чтобы в Ельне воевать, никакому Бонапартию не додуматься. Не было такой войны и быть не может, во веки веков, аминь!

– Аминь, мать! А слово мое запомни… – и отец Иван перевел разговор на житейское: – Вот дождем бы бог благословил…

А дождя давно не было. Хлеба наливались до времени, тужились из последних сил. Травы выгорели, стали колючими – тоже ожесточились. Вся земля истомилась, а на небе ни одной захожей тучки. Старики собирались в полях: можно бы по росам приметить, а росы пропали. Отец Иван молебны пел, крестные ходы собирал – нету ноне и от них проку. Не бывало еще такого бездождия, а сказывают, на всю Россию простерлось.

Непривычная стоит тишина. Птицы – и те молчат. Разве ворон прокричит, да своя у ворона песня: не на радость человеку.

– Вон кружит, окаянный, над самой дорогой! – проговорил, едучи в Ельню, новоспасский управитель Илья Лукич. Он прищурился на ворона против солнца и подогнал гнедую кобылу. Барских приказов он вез целый короб, а перво‑наперво надо было завернуть в почтовую контору.

Но когда Илья Лукич подъехал к конторе, то ничего не мог понять. Собралась здесь вся Ельня и гудит: война!

– Какая война?!

– Не знаешь? – накинулся на Илью Лукича приказный. – Тебе объясняй, а он, злодей, нашу землю воюет!

– Воюет! – на разные голоса откликнулась толпа.

Новоспасский управитель протиснулся к самому почтмейстеру и от него получил, наконец, достоверные известия: да, война. Еще поутру прибыла из Смоленска экстра‑почта. Война, хотя никакого манифеста о ней до сих пор нет. Спасибо смоленскому почтмейстеру, прислал благодетель копию царского указа, который читан в армии. Вон с него перекопии снимают.

Илья Лукич раздобыл перекопию, поднес ее поближе к глазам, стал небойко разбирать:

– «Не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим об их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян…»

Слова были торжественны, похожи на молитву. На душе у Ильи Лукича тоже стало торжественно. Он сложил четвертушку и сунул было ее за голенище, но передумал и уважительно перепрятал за пазуху.

Роксана шла обратно в Новоспасское размашистой рысью. Впечатления Ильи Лукича укладывались в порядок.

«Война… – думал управитель. – Первое, значит, будем рекрутов ставить, потом обозы в армию пойдут…»

Лукич даже привстал в своей одноколке и фасонисто пошевелил вожжами: надобно прилично явиться с такой вестью.

В Новоспасском народ после всенощной задержался у церкви. Илья Лукич с ходу осадил Роксану.

– Война, православные! – и помчал во весь дух в барскую усадьбу.

А пономарь Петрович вернулся на колокольню.

– Ну, благовестники, сослужите службу народу! – сказал он, раскачав язык у самого большого колокола. – Собирай православных в бранный путь!..

Часто, отрывисто загудел колокол.

Страшен набат, когда сзывает людей против красного петуха, что скачет с крыши на крышу. Но еще грознее всполошный звон, когда все кругом спокойно и нет для него видимых или ближних причин, а колокол бьет, захлебываясь и надрываясь: бе‑да, бе‑да, бе‑да!..

Набат ворвался в барский дом, в кабинет Ивана Николаевича. Мишель вздрогнул: так еще никогда не гудели новоспасские колокола! Батюшка расспрашивал Илью о войне, а война – вот она сама сюда явилась: идет беда, бе‑да, бе‑да!..

Мишелю казалось, что по этому неотступному зову сойдут с места леса, двинутся горы и разольются реки, чтобы преградить дороги врагу. А там наедет на Бонапарта Егорий Храбрый, да Илья Муромец, да Еруслан… А может быть, они уже бьются, и звоном звенят богатырские мечи? Скорей на колокольню, все высмотреть своими глазами!

Но когда Мишель взбежал на колокольню, Петрович, вконец умаявшись, собрался уже уходить.

И колокола молчат. Будто и не они звонили. Мишель бросился к перилам: тронулись леса? Нет, стоят. Поднялся на цыпочки: может быть, дальние, брянские леса вперед пошли? Не видать! Ничего не видно с новоспасской колокольни…

Карповна, когда нашла Мишеля, уж ворчала, ворчала, и когда спать укладывала, все еще продолжала ворчать:

– Спи, неуемный!

– А зачем Бонапарту воевать?

– То ему знать… Спи, говорят!

Помолчала Карповна, подушки взбила, лампаду затеплила, опять помолчала, а барчук все ответа дожидается.

– Зачем ему воевать, нянька?

– На хозяйство наше зарится. «Дай, – думает, – отхвачу какой ни есть кус, авось Россия не заметит». Вишь он какой!..

– Ну?

– А того не знает, недоумок, что Россия хоть во все концы раскинулась, а каждую полосыньку в памяти держит. Может, какие земли ни в книгах, ни в грамотах не записаны – нешто Россию в книгу упишешь? А она, родимая, помнит, наше, мол… А ты спи, неуемный, все тебе знать надо!..

А как же не надо? Как все не разузнать, если переменилась вся новоспасская жизнь. Батюшка наутро в Москву ускакал. Матушка хоть и не подает виду, а грустит. Дядюшка Афанасий Андреевич чуть не каждый день навещает, а в детскую ни разу не зашел, словно ему даже до птиц дела нет. Девчонки даже – и те из куклиного приданого корпию щиплют, с матушки пример взяли. На матушкиной половине все теперь щиплют. Пробовал и Мишель щипать – нет, скучно!

Все люди переменились, и Аким сгинул. Едва дождался его барчук.

– Почему, Аким, долго не был? Куда ходил?

– Сам знаешь, Михаил Иванович, какие ноне дела. По баринову приказу далече я странствовал А на большаке видел, как наше воинство идет, идет, и нет ему конца. И впереди полков – песельники. Вот как идут… А песня и птице не каждой дадена, не то что человеку. Песня тому человеку положена, который в себе правду носит. На великую страду наши пошли. Вот и дадены им крылья. Песню, милый, никакими пушками не убьешь, нет у Бонапарта таких пушек!

– А Бонапарт где?

– Бонапарт‑то? – Аким задумался. – А вот бы ему, ежели он такой Палиён, зипунишко на плечи накинуть да самому бы присмотреться: «Почему с песнями идут? Стало быть, силу чувствуют и меня, Палиёна, не страшатся?» Вот бы ему как!

Мишель слушал пораженный: неужто никто, кроме Акима, не мог Бонапарту дельно посоветовать?

– И что ж бы тогда, Аким, было?

– То б и было, что опамятовался бы Бонапарт, призвал бы генералов да фельдмаршалов: «Извините, мол, господа фельдмаршалы, малость ошибся. Нету нам в Россию ходу, господа генералы!..» Вот бы как ему сказать. А теперь что с ним делать? Хочешь – не хочешь, а побить его придется… Ну, как у тебя юлка‑новоселка обживается?

Занялись птичьими делами. Мишель забыл про Наполеона…

А корпуса армии Бонапарта давно сошлись на берегах Немана, стянутые с Рейна и от Северного моря, от Эльбы и Дуная. К Неману пришла разноплеменная армия, исшагавшая Европу вдоль и поперек.

– Да здравствует император! – восторженно приветствовали войска маленького плотного человека в походном плаще.

Всего лишь несколько часов тому назад император написал в походной палатке приказ:

«…Солдаты, Россия обречена року, судьбы ее должны свершиться. Вперед, за Неман!..»

Император поставил под приказом подпись, словно вырубленную острой пикой.

– Меньше чем через два месяца Россия запросит мира, вы увидите! – сказал Наполеон маршалу Бертье, отдавая ему приказ.

Бертье, начальник императорской главной квартиры, молча датировал приказ по европейскому календарю: 22 июня 1812 года.

Берега Немана являли зрелище той единственной красоты, которую понимал Наполеон. На необозримых пространствах стояли лагерем войска. Как набежавшие волны, пенились белизной палатки и, как волны, уходили в бесконечную даль. Маркитанты раскидывали походные буфеты. Вблизи императорской ставки синели мундиры старой гвардии. Боевые кони тревожно ржали, предчувствуя поход.

 

Начиналася гроза, страшна непогодушка,

Поднималася война, шла несметна силушка…

 

В знойный день 23 июня Бонапарт взошел на прибрежный холм и долго смотрел в полевую трубу. Солнце, садясь, осветило императора последними лучами. Его тень, быстро удлиняясь, коснулась прибрежных вод.

– Вперед, за Неман!..

– Да здравствует император!..

Нашествие двунадесяти языков началось. На пятый день войны, которую Наполеон не счел нужным даже объявить России, он уже был в Вильно.

– Через месяц русские будут у моих ног! – снова предсказал он срок своей победы.

В июле война надвинулась на Смоленщину…

 

…А мы встретим гостя середи пути,

Середи пути, на краю земли,

А мы столики поставим – пушки медные,

А мы скатертью постелем – каленую картечь!..

 

 

Глава вторая

 

Когда Иван Николаевич Глинка приехал в Ельню на собрание дворян, пробиться в присутствие не было возможности. Люди, стоя на улице у всех окон, слушали манифест о всенародном ополчении:

«…Неприятель вступил в пределы наши и продолжает нести оружие свое внутрь России… Не можем и не должны мы скрывать от верных наших подданных, что собранные им разнодержавные силы велики и что отважность его требует неусыпного против него бодрствования…»

Читал манифест уездный предводитель дворянства Соколовский, из рода покойницы Феклы Александровны. Его слушали сумрачно, но спокойно: не пропустить бы какое важное слово.

На городской площади, неподалеку от присутствия, тоже стояла толпа, там тоже читали манифест. Людей множество, а какая тишина! Издалека было слышно каждое слово:

«…Ныне взываем ко всем сословиям и состояниям, духовным и мирским, приглашая их вместе с нами единодушным и общим восстанием содействовать противу всех вражеских замыслов и покушений…»

Кое‑как Иван Николаевич протиснулся, наконец, в собрание. Дворяне, которые никогда из своих берлог не поднимались, были налицо. В переднем углу слушал чтение старший брат Ивана Николаевича Дмитрий Николаевич. Он всю жизнь рыскал по отъезжим полям со своими псарями и сворами. Первый на весь уезд собачник, только на охоте его и видали. В Новоспасском по годам не бывал, а теперь объявился и он.

Когда чтение кончилось, предводитель добавил от себя:

– Не мы ли, смоляне, известны с давних лет готовностью к защите отечества? Ныне видим бедствия его. Уже оставлены войском нашим Витебск, Минск, Орша, Могилев. Уже ополчается губерния наша. Присоединимся и мы к этому священному движению сердец!

Тогда встал Сила Семенович Путята. Многие о нем давно забыли: помер, поди, старик в своей деревне. Ан нет, жив Путята! Заговорила военная кость.

– Господа дворяне, не время рассуждать, время действовать! Идет Наполеон! Мы, россияне, во имя правды ополчаемся! Пусть трепещет горделивец: иноплеменного правления не примем, как не приняли его праотцы наши. Сего не будет!

– Не будет! – отозвалось собрание.

– Господа смоляне! Отечество хранило нас от первого дня жизни нашей. Не мы ли обороним его?

Снова общим гулом ответило собрание. Старик выждал тишины:

– Не из тщеславия дерзну помянуть о себе. Отечеству отдаю имение и благословляю сыновей моих: на твердую защиту или на славную смерть!

Дмитрий Николаевич Глинка, едва дождавшись конца речи, пошел между рядов.

– Сколько круп да сухарей в готовности имеем? Ты, Михаила Михайлович, – обратился он к молодому соседу, – на крупу садись. А ты, сударь, на сухари! – и лишь легонько руку на плечо ему положил, а глядь, уже припечатал к стулу.

– Ну и силища, чтоб ему! – опешил дворянин, которому надлежало «сидеть» на сухарях.

А Дмитрий Николаевич дальше по рядам, где ступит, – там пол трещит.

– У городничего пики достанем, что от милиции остались. Так, господа дворяне?

– Обязательно пики! На это дело своих кузнецов поставим!

Но Дмитрий Николаевич уже вызывал охотников ехать в Смоленск промыслить пороху и свинца.

– А кто ополчение обучать будет? Много ли у нас по вотчинам штаб– и обер‑офицеров без пользы проживает? – продолжал Дмитрий Николаевич. – Господа офицеры, прошу писаться в командирскую ведомость!

Подивились было господа дворяне: какие в Ельне штаб– и обер‑офицеры? А есть! Они самые и есть. Кто смолоду не служил? Только обайбачились в деревнях.

– Нут‑ка, подтянись, господа офицеры, как по воинскому регламенту подобает!

И пошли писаться в командирскую ведомость.

Собрание закончилось выборами: кому быть тысячным начальником ополчению в Ельне? И выбирали недолго, быть тысячным отставному майору Дмитрию Глинке!

Вот тебе и псовый охотник!..

Братья Глинки вместе вышли с собрания.

– Ну, дай тебе бог разума да силы, Дмитрий Николаевич!

– Благодарствую, Ванюшка! Ты куда?

– Пока домой, а ты?

– А я, брат, уже вторую неделю на колесах. Вот потолкую с городничим – и опять в Смоленск… С подводами для ополчения поможешь?

– Две мастерские у себя в Новоспасском завел. А придут бумаги, по всей губернии ставить буду.

– Ну, то‑то! Прощай, брат!

– Ты бы, Дмитрий Николаевич, хоть в Новоспасское заехал…

– Не знаю, Ванюшка, на тебя надеюсь, а в других местах глаз надобен.

Братья крепко обнялись. Дмитрий Николаевич сказал:

– Невестке кланяйся, ребят обними… Прибавления не ждешь? Ты у нас за всех Глинок отвечаешь! – раскатился могучим смехом и пошел по площади семиверстным шагом.

Там все еще толпился народ. По рублям и копейкам Ельня сколачивала свой миллион на войну. Выходили воины, жертвователи и сами на себя дивились: «Да неужто это мы? А как же не мы? Коли беда на всех, – и мы на нее всем миром».

Это поняли везде: в черных избах, в дворянских усадьбах, в мещанских домишках, в казенных присутствиях. Поняли все люди. Только нелюди по вотчинам схоронились. Да те, мертвяки, не в счет. Им отечества нет!

Иван Николаевич разыскал своих лошадей и в дороге, обгоняя обозы, крепко задумался. Со всех угрожаемых городов стекались люди. Главный поток устремился по большаку к Москве, а мелкие ручьи пробились на Ельню. Правда, идут обозы из дальних городов. Из Смоленска, кажись, еще никто не тронулся. Неужто же семью увозить?

Но вскоре потянулись через Ельню и смоленские обозы, а глядя на них, тронулась Ельня. Через Новоспасское шли на Рославль давние знакомцы, теперь дорожные скитальцы На подводах медленно плыла житейская худоба: узлы и самовары, а меж них ребячьи головы. Хозяева шли у коней, хозяйки позади коров, смахивая одной рукой слезу, другой бережно постегивая животину.

– Куда, сердешные, путь держите?

– Куда бог укажет!..

Жалобно мычали коровенки, скрипуче стонали на ухабах подводы, плакали на подводах ребята.

Миша стоял с нянькой Авдотьей у дороги и слушал: вот это тоже война?

А вечером Авдотья запела еще одну песню:

 

Как сжигали, разбивали грады многие,

Пустошили, полонили землю русскую…

 

Нянька пела, не шелохнувшись, не роняя слезы. Не слезами те беды гасить. Гасить их гневом, всенародным отмщением!

Смоленск пылал. Сам Наполеон выбрал позиции для артиллерии. Тучи бомб, гранат и чиненых ядер летели в город. Горело все, что может гореть: дома, церкви и «магазеи». Багровое облако встало над городом и стояло не шевелясь.

В темную августовскую ночь последние смоленские подводы прошли через Ельню. В то время Иван Николаевич Глинка ставил мастерские для армии по всей губернии и почти не бывал в Новоспасском. Едва вырвался туда в последнюю минуту. Он не мог долее скрывать опасность от Евгении Андреевны.

– Крепись, душа моя!.. Надо ехать!

Евгения Андреевна долго не хотела понять: куда ехать?

Вопрос был не из легких и для самого Ивана Николаевича. Куда ехать, когда идет вся русская земля с запада на восток? Долго судили, и, наконец, Иван Николаевич выбрал: Орел. Там есть знакомые купцы, там найдутся для семьи кров и покой.

– А мне, Евгеньюшка, – заключил Иван Николаевич, – на перепутьях жить. Войско довольствовать надо, в том суть!

К парадному крыльцу выкатили дорожную коляску, возок, телеги. В коляску наспех укладывали барский багаж, на возок и телеги – домашние запасы. И настал час. С минуту в зале все посидели. Кое‑кто утер глаза. У дверей протяжно запричитала старуха из дворовых.

– Ну, с богом! – сказал Иван Николаевич.

Прошли по опустевшему дому. Люди заколачивали окна, уносили вещи в дальние сараи. Иван Николаевич отдал последние распоряжения управителю:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: