Восьмая глава
Симплициус снова не прочь ожениться,
Узнав, кто он родом, не стал сим гордиться.
Я изрядно приготовился к свадьбе, ибо был на седьмом небе от блаженства; я не только выкупил полностью крестьянский двор, где родилась моя невеста, но и принялся возводить новую красивую постройку, как если бы собрался завести тут большое хозяйство; и, еще не справив свадьбу, поставил свыше тридцати голов скота, ибо как раз столько можно было продержать там круглый год. Словом, я устроил все как ни на есть лучше и даже обзавелся самою дорогою утварью, какую только могла промыслить моя дурость. Но вскорости моя дудочка шлепнулась прямо в грязь, ибо в то самое время, когда я думал, что с попутным ветром заведу свой фрегат в узкую бухточку в Англии [207], попал я против всякого чаяния в просторный канал в Голландии, и тут‑то, однако ж слишком поздно, узнал, по какой причине моя невеста с такою неохотою пошла за меня замуж; а всего более мне досаждало, что я никому не мог посетовать на смешное свое горе. Правда, теперь мог я рассудить, что мне пришлось по справедливости расплатиться за свои старые грехи, однако ж такой приговор не подвинул меня к смирению, тем менее к благочестию, напротив, увидев себя столь бесчестно обманутым, решил я обманывать сию обманщицу и принялся пастись на всякой травке, где только ее находил; сверх того свое время провождал я более в приятном обществе на Кислых водах, нежели у себя дома; одним словом, я повел свое хозяйство спустя рукава; да и моя супружница также была весьма нерадива: был у нее бык, которого я велел забить на нашем дворе и засолить мясо в бочонках; а когда она захотела попотчевать меня молочным поросенком, то умудрилась общипать его, словно птицу, а также порывалась варить зайчатину, жарить на решетке раков и на вертеле форелей. По сим примерам с легкостию судить можно, сколь рачительно я с нею жил. Также с большой охотою попивала она вино и подносила его другим добрым людям, что предвещало мне грядущую погибель.
|
Однажды, прогуливаясь, спустился я с несколькими щеголями в долину, чтобы проведать общество, собравшееся на водах; по дороге повстречался нам старый крестьянин, который вел на веревке козу на продажу; и как мне помнилось, что я когда‑то видел этого мужика, то спросил его, откуда он идет с этой козой. Он же сдернул шляпенку и ответил: «Благородный барин, про то не могу тут молвить». Я сказал: «Ты верно ее не украл?» – «Нет, – продолжал мужик, – я‑то веду ее из местечка [208], что там, в долине, а из какого, не могу молвить при барине, раз у нас речь зашла о козах». Сие повергло всю компанию в смех, и как я изменился в лице, то все подумали, что я приведен в досаду или устыдился, что мужик меня так ловко поддел. Но у меня были другие мысли; ибо по большой бородавке, которая торчала у мужика посреди лба, словно рог, я уверился, что то был мой батька из Шпессерта, и того ради захотел сперва, прежде чем открою ему себя и порадую таким знатным сыном, каким я тогда казался по платью, разыграть ворожея, а потому спросил: «Любезный мой старый батюшка, а ты, часом, не из Шпессерта?» – «Да, барин!» – отвечал мужик. Тогда я сказал: «А не у тебя ли лет эдак восемнадцать тому назад всадники разорили и сожгли дом?» – «Да, боже ты милостивый! – воскликнул мужик. – Неужто с тех пор прошло столько времени?» Я же продолжал: «А не было ли у тебя в ту пору двух детей, взрослой дочери и мальчонки, который у тебя пас овец?» – «Барин, – отвечал батька, – девка вправду была моей дочерью, а мальчонка нет; я хотел вырастить его себе заместо сына». Тут из его слов я уразумел, что не был сыном этого грубого пентюха, что меня отчасти обрадовало, но также и опечалило, ибо мне взошло на ум, что я, должно быть, байстрюк или подкидыш; того ради спросил батьку, где он раздобыл себе этого мальчонку или по какой причине решил он вырастить его заместо сына. «Ах, отвечал он, с ним вышло все диковинно: мне принесла его война, и война же его у меня отняла». Но понеже был я в опасении, что тут может выйти наружу какая‑нибудь диковинная история о моем рождении и повредит моей репутации, то повернул я наш дискурс снова на козу и спросил, не собирается ли он продать ее трактирщице на кухню, что мне весьма странно, ибо гости, съезжающиеся на Кислые воды, не жалуют старой козлятины. «Э, нет, барин! – отвечал мужик. У трактирщицы‑то полно коз, и она не даст за нее ни гроша. Я веду ее к графине, что там купается на водах, а дохтур Ковсякойбочкезатычка прописал ей всякие травы, так что коза должна их жрать, а молоко от нее берет дохтур и готовит лекарство, а графиня должна то молоко пить и от него выздороветь. Бают, что у графини хвороба в утробе, а коли ей коза пособит, то от козы будет больше проку, нежели от дохтура и его хаптекаря [209]». Слушая сию реляцию, обдумывал я, каким образом мне устроить, чтобы еще поговорить с мужиком, а потому предложил за козу на талер больше, чем ему за нее давал доктор или графиня, на что мужик сразу же согласился (ибо и малейший барыш скоро переменяет людские намерения), однако ж с условием, что он должен сперва объявить графине, что я предложил ему талером больше; захочет она тогда взять за эту цену, то ее почин, а нет, так он отдаст козу мне и вечером обскажет мне, каков был торг.
|
|
Итак, пошел мой батька своею дорогою, а я со всей компанией своей; но я никак не хотел, не мог и не был в силах долее с ними прогуливаться, а своротил в сторону и пошел туда, где повстречал мужика, который все еще стоял с козой, ибо те, что рядились с ним, за нее так много не дали, так что я на таких богатых людей подивился, но не стал от этого скупее. Я отвел его на свой новокупленный двор, заплатил за козу, и когда мы это дельце спрыснули и он был под хмельком, то спросил его: а откуда взялся у него тот мальчонка, о котором мы сегодня утром баяли. «Ах, барин, – отвечал он, – мансфельдова война меня им одарила, битва при Нёрдлингене опять забрала». Я сказал: «Забавная, должно быть, история!», и попросил, коли уж нам не о чем больше говорить, то рассказать мне ее скуки ради. Тогда он поведал мне следующее: «Когда Мансфельд [210]проиграл сражение под Хёхстом, то его разбитое войско рассыпалось повсюду, ибо не знали, куда им ретироваться. Много их забрело в Шпессерт, где они прятались в кустарниках, но, избежав смерти в долине, обретали ее в наших горах, и понеже обе воюющие стороны почитали справедливым грабить и убивать друг друга на нашей кровной земле, то и мы давали им нахлобучку. Тогда редко какой мужик ходил по зарослям без мушкета, ибо когда корчуешь да пашешь, то не приходится сидеть дома. Во время этой заварухи, после того как послышалось несколько выстрелов, набрел я неподалеку от нашего двора в диком нечищеном лесу на красивую молодую женщину на дородной лошади; я сперва почел ее за мужчину, так молодцевато скакала она верхом, но когда я увидел ее очи и руки, воздетые к небу, и услышал, как она прежалостно лопочет не по‑нашему [211]и взывает к богу, то опустил мушкет, хотя уже собрался в нее стрелять, но отвел курок, ибо ее крики и мины уверили меня, что эта женщина в горе, чем она и склонила меня к сожалению. Тут приблизились мы друг к другу, и, завидев меня, она сказала: «Ах! Когда ты честная христианская душа, то, прошу тебя, ради бога и его милосердия, ради самого Страшного суда, перед коим мы все предстанем и дадим отчет о наших делах и поступках, отведи меня к честным женщинам, которые бы с божиею помощию помогли мне разрешиться от беремени». Сие напоминовение о столь священных предметах совокупно с ласковым словом и хотя печальным, но все же прекрасным лицом побудило меня к такому сожалению, что я взял под уздцы ее лошадь и вывел через все заросли и кустарники в самую чащобу, куда сам укрыл свою жену, ребенка, челядь и скотину. Там‑то не далее как через полчаса и родила она мальчонку, о котором мы сегодня толковали».
Такими словами закончил рассказ батька, отхлебнув разок, я же щедро ему подливал. Когда же он опорожнил стакан, я спросил: «Ну, а что сталось потом о этой женщиной?» Он же отвечал: «Когда она разрешилась от беремени, то позвала меня в кумовья, и как я хотел вскорости отнести дитя крестить, назвала мне свое и мужнино имя, чтобы записать их в церковные книги; меж тем открыла она свой чемодан, в котором было много отличных и драгоценных вещей, и подарила мне, моей жене, дочери и служанке и еще одной, случившейся тут женщине столько всего, что мы остались ею весьма довольны. Но меж тем, как она с нами обходилась и рассказывала о муже, умерла она у нас на руках, вверив нам сына. Но как по всей стране было великое нестроение и беспокойство, так что никто не осмеливался остаться дома, то нам едва удалось сыскать пастора, который был бы при погребении и крестил младенца; когда же все свершилось, то наш староста и священник наказали мне, что я должен воспитать ребенка, покуда он не подрастет, и за свои труды и иждивение взять все после родильницы, кроме четок, некоторых драгоценных камней и всякой мелочи, что надлежит отдать дитяти. И вот вскормила моя жена этого младенца козьим молоком, и мальчонка нам так полюбился, что мы думали, когда он подрастет, отдать за него в замужество нашу дочь; но после битвы при Нёрдлингене [212]потерял я обоих, девочку и мальчонку, вместе со всем, чем только владел».
«Ты поведал мне, – сказал я своему батьке, – премилую и весьма куриозную историю, но позабыл самое лучшее: ты не объявил мне, как звали эту женщину, ее мужа и мальчонку». – «Ах, барин, – отвечал он, – да мне и невдомек было, что тебе охота о сем знать. Благородную женщину звали Сюзанна Рамзай, мужа – капитан Штернфельс фон Фуксгейм, а как меня самого зовут Мельхиором, то я при крещении младенца нарек этим именем и велел записать его в церковные книги Мельхиором Штернфельсом фон Фуксгеймом».
Из сего рассказа я достоверно уведомился, что довожусь моему отшельнику и сестре губернатора Рамзая любимым сыном; но, ах горе! Слишком поздно, ибо родители мои были оба мертвы, а о моем дядюшке Рамзае я не мог ничего разузнать, кроме того, что ганауерцы его выдворили из города вместе со всем шведским гарнизоном, так что он от досады и гнева повредился в уме.
Я напоил своего крестного отца допьяна, а на другой день велел позвать и его жену. А когда я им открылся, то они этому поверили не прежде, покуда я не показал им на груди волосатое пятно, которое было у меня от рождения.
Девятая глава
Симплицию двух сыновей и то много,
А третий подброшен лежит у порога.
Вскорости после того взял я своего крестного к себе и отправился с ним верхом в Шпессерт, дабы раздобыть себе достоверное свидетельство и документы о своем происхождении и рождении в законном браке, что я и выправил без особливых трудов по церковным книгам и свидетельству моего крестного. Я сразу же завернул к священнику, который жил в Ганау и призрел меня там. Сей выдал мне письменное свидетельство о кончине блаженной памяти моего родителя, и что я находился при нем до самой его смерти, а потом под именем Симплициуса некоторое время пребывал у господина Рамзая, губернатора в Ганау; и я позаботился, чтобы вся моя история была собрана из всех устных свидетельств и обстоятельно изложена в документе, заверенном нотариусом, ибо помыслил: «Кто знает, зачем тебе это еще может понадобиться!» Сия поездка обошлась мне в четыреста талеров, ибо на обратном пути нас захватил, спешил и ограбил разъезжий отряд, так что я и мой батька, или крестный, воротились домой наги и босы и едва не лишившись жизни.
Меж тем и дома все пошло неладно; ибо как только женка моя узнала, что ее муж дворянин, то не только стала корчить знатную госпожу, но и своим нерадением расточала все в доме, что я сносил молча, ибо она тогда ходила на сносях; сверх того пришла беда в хлев, и у меня пала лучшая скотина.
Все сие еще можно было снести, но – о, mirum! [213]– ни одна беда не приходит одна: в тот самый час, когда жена разрешилась от беремени [214], лежала в родах и служанка. По правде, дитя, которое она принесла, было весьма со мной схоже, а то, что родила моя жена, походило, как две капли воды, на нашего батрака. Вдобавок и та самая дама, о коей выше было рассказано, в ту же самую ночь подложила к моим дверям младенца с письменным извещением, что я довожусь ему отцом, так что я одним махом заполучил троих детей, и мне уже казалось, что не иначе, как из каждого угла повылезет еще по одному, отчего можно было поседеть. Но такова, a не иная какая участь ждет тех, кто повел столь безбожную и распутную жизнь, какой я предавался в то время, следуя своим скотским вожделениям.
Ну чем тут пособить? Я принужден был окрестить детей, да к тому же еще стерпеть наложенный на меня по закону штраф, и так как власть тогда была шведская [215], я же до того служил имперским, то мне тем дороже пришлось платить за чужое похмелье, но все это, однако, было только прелюдией моей новой погибели. И в то время, как сии нечаянные беды меня чрезвычайно огорчали, жена моя мало о том печалилась и вдобавок еще день и ночь меня донимала, терзала и мучила за веселенькую находку у нашего порога и за то, что мне пришлось заплатить столько денег штрафу. А когда бы она дозналась, какие шашни завел я со служанкой, то уж, наверно, тиранила бы меня еще злее; но добрая девка была так простодушна, что поладила со мною ровно за ту же самую сумму денег, какую я должен был бы уплатить из‑за нее штрафу, и согласилась приписать своего младенца одному щеголю, который в прошлом году у меня пировал на свадьбе, но во всем прочем ее совершенно не знал. Все же ей пришлось убраться из дому, ибо моя жена подозревала меня в том, что я подумывал о ней и работнике, но не могла ни к чему подкопаться, ибо я ей втолковал, что не мог в один и тот же час быть и у нее, и у этой девки. Меж тем во время всех этих препирательств мучился я мыслью, что должен буду взрастить дитя, прижитое от работника, а мое собственное не станет моим наследником, и что я еще принужден помалкивать и радоваться, что никто о сем ничего не проведал. Подобными мыслями терзал я себя каждодневно, тогда как моя жена ежечасно ублажала себя вином, ибо с самой свадьбы не расставалась с кружкой, так что редко отнимала ее ото рта, и каждую ночь отправлялась спать в изрядном подпитии. И так она безвременно споила в гроб свое дитя и произвела в своей утробе такое воспаление, что вскорости снова сделала меня вдовцом, что я так близко принял к сердцу, что едва не заболел со смеху.
Десятая глава
Симплицию врут мужики‑ротозеи,
Что ведомо им о делах Муммельзее.
Когда я таким образом обрел наконец старую свободу, кошелек мой порядочно отощал, а все мое домоводство отягощено множеством скота и челяди; посему принял я в дом моего крестного как отца, мою крестную как мать, а бастрюка Симплициссимовича, которого мне подбросили к дверям, объявил своим наследником, передав обоим старикам дом и двор со всем моим имуществом, кроме малой толики рыжичков да кое‑каких драгоценностей, которые я еще сберег и отложил на случай крайней нужды; и я получил такое отвращение к сожительству и самому обществу женщин, что решил, раз уж мне с ними пришлось так солоно, никогда более не жениться. Сия престарелая чета, с коей in re rusticorum [216]никто не мог бы сравняться, тотчас же перекроила все мое хозяйство на совсем другой образец; они сбыли со двора всю бесполезную челядь и скотину и обзавелись всем тем, от чего можно было ожидать прибыток. Мой старый батька, или новый крестный, вместе с моею маткою нажелали мне всяческого добра и обнадежили, что ежели я оставлю их тут хозяйничать, то они всегда будут держать для меня лошадь в стойле и так все устроят, что я в любое время смогу с честным человеком распить бочонок вина. Я тотчас же приметил, кому препоручил свой двор: крестный с челядью принялся распахивать поле, промышлять торговлею и барышничать скотом, лесом и смолою похлеще любого еврея, а моя матка ходила за скотиной и столько выручала и откладывала в кубышку, сколько не могли мне принести десять скотниц, которых я держал. В короткое время мой двор был удостаточен необходимой утварью всякого рода, а также крупной и мелкой скотиной, так что прослыл самым лучшим во всей той местности. Я же мог спокойно разгуливать и производить различные обсервации, ибо видел, что моя крестная больше выколачивала из пчел воском и медом, нежели моя жена получила от рогатого скота и свиней и пр., то и мог с легкостью себе представить, что и во всем остальном ничего не прозевают.
Однажды отправился я прогуляться на Кислые воды скорее затем, чтобы побывать у источника, нежели для того, чтобы, по своему старому обыкновению, свести знакомство со щеголями, ибо я стал прислушиваться к сетованиям своих приемных родителей, которые мне отсоветовали особенно водиться с такими людьми, что бесплодно проматывали свое и родовое имение. Однако ж я попал в компанию людей среднего достатка, ибо они вели между собой дискурс о редкостном предмете, а именно о Муммельзее [217], бездонном озере, расположенном поблизости на одной из самых высоких гор; они также подозвали нескольких престарелых крестьян, которые могли порассказать, что доводилось им слышать о диковинном сем озере, чьи реляции слушал я с великим удовольствием, хотя и почитал их пустыми выдумками, ибо они казались мне столь же лживыми и смехотворными, как некоторые басни у Плиния.
Один уверял, что если взять нечет горошин, камешков или все равно чего и завязать в носовой платок, а затем спустить в озеро, то вытащишь чет, а опустишь чет, то вытащишь нечет. Другой, а за ним и прочие утверждали и приводили тому примеры: когда кто бросит в озеро один камень, а то и несколько, тотчас же подымется, какая бы перед тем ни была ясная погода, жестокая буря с ужасающим ливнем, градом и ветром. Засим перешли они на всевозможные странные истории, которые там приключились, и какая там диковинная блазнь от гномов и водяных, и о чем они толкуют с людьми. Один поведал, что в то самое время, когда некие пастухи пасли скот возле озера, из него вышел бурый бык и тотчас же вошел в стадо, а затем выскочил крохотный человечек и стал загонять его в озеро, а когда бык заартачился, то человечек пригрозил, что ежели он не воротится, то на его голову падут все человеческие беды, и после таких слов они нырнули обратно. Другой рассказал, что в то самое время, когда озеро уже замерзло, некий мужик безо всякого вреда переехал по нему на быках, которые везли несколько горбылей для настилки полов, а когда за ним побежала его собака, то лед под ней проломился, только ее и видели. А еще один уверял за правду, что некий стрелок шел за дичью по следу до самого озера, где на берегу сидел крохотный водяной, а у него полны колени золотых монет, которыми он забавлялся; а когда охотник собрался в него выстрелить, человечек пригнулся и молвил: «Когда бы ты меня попросил помочь тебе в твоей бедности, то ты бы разбогател со своею семьею. А за такую проделку ты и все твои потомки навеки останутся бедняками». Но самым баснословным из всего, что они нарассказали, было следующее: «Давным‑давно поздним вечером пришел к одному мужику в Хайдехёфе [218]крохотный человечек и попросил приютить на ночь; мужик извинился, что у него нет лишней постели, но ежели гость довольствуется скамейкой или сеновалом, то он охотно пустит его переночевать. В ответ человечек попросил лишь дозволить ему проспать ночь в мочильне для конопли, где ему более любо, нежели в самой мягкой постели. «По мне, – сказал мужик, – ночуй хоть в рыбном садке или водопойном корыте, ежели тебе это сгодится». С таким дозволением человечек на глазах у мужика отправился на мочильню и забился меж стеблей и грязи, словно лягушка или тот, кто в студеную пору зарывается в стог сена, чтобы провести ночь. Когда же рано поутру мужик поднялся, чтобы будить батраков на работу, то сказанный человечек вылез из воды и стал перед ним в совершенно сухом платье, в каком он забрался в мочильню, чему мужик весьма подивился и сказал: «До чего же странный и диковинный гость забрел ко мне!» – «Всеконечно, – отвечал человечек, – может статься, что тут лет сто никто вроде меня не ночевывал». Гуторя таким образом, дошли они в своих речах до того, что человечек наконец признался, что он‑де водяной, который потерял свою жену и хочет теперь сыскать ее в Муммельзее, упрашивая сделать ему такую угодность и проводить туда, на что мужик охотно согласился, ибо по платью своего гостя приметил, что то, должно быть, важная персона и ему тут доведется увидеть еще немало всяких диковин. По дороге малыш нарассказал мужику немало всяких удивительных историй, что и как ведется по озерам, где он уже искал, но не нашел свою похищенную жену, особливо же какое множество водится там всяких гадов, наипаче же в Черном озере [219], где живут жабы величиною с хлебную печь. Когда же они пришли к Муммельзее, то человечек нырнул туда, но сперва попросил мужика подождать, покуда он не воротится или не подаст ему какой‑либо знак. А когда он прождал примерно два‑три часа возле озера, то вдруг посреди его показался из воды посох, который имел при себе человечек, и появилась кровь целыми пригоршнями, так что мужик легко мог уразуметь, что то обещанный ему знак, после чего распрощался с озером и поспешил домой».
Сия и другие подобные ей истории, коих я немало наслушался, показались мне сказочными, которыми тешат детей, так что я смеялся над ними и не мог поверить, что может быть на вершине горы такое бездонное озеро; но тут случились и другие крестьяне, и притом старые, достойные доверия люди, которые рассказывали, что еще на их памяти и на памяти их отцов высокие княжеские особы подымались в горы, дабы осмотреть сие озеро, а однажды правящий герцог Вюртемберга, и прочая, и прочая, и прочая велел построить плот и проплыть на нем на середину, чтобы измерить глубину озера; но после того как мерильщики спустили с грузилом девять мотков суровой пряжи (мера, с коей шварцвальдские крестьянские женки лучше управляются, нежели иные геометры) и не достали еще дна, стал их деревянный плот, вопреки всякой натуре, погружаться в озеро, так что те, кто был на нем, принуждены были спасаться на берег, где и по сей день можно видеть обломки плота, княжеский герб Вюртемберга и всякие другие изображения, высеченные на камне в память об этом происшествии. Другие уверяли меня, ссылаясь на многих свидетелей, будто эрцгерцог Австрии, и прочая, и прочая, и прочая собирался даже спустить озеро, что ему всячески отсоветовали и по предстательству земских чинов от того удержали из опасения, что вся страна будет затоплена и погибнет. Сверх того помянутые князья повелели сбросить туда несколько чанов с форелями; однако ж не прошло и часу, как все они передохли и были вынесены течением из озера, невзирая на то, что река, которая протекает в долине под горою, где расположено озеро, и носит то же название, от природы кишит теми же рыбами и берет в нем свое начало и ту же самую воду.
Одиннадцатая глава
Симплициус слышит: честят эскулапов,
Не хочет попасть он в их хитрые лапы.
Сие последнее сказание произвело то, что я почти всему поверил, и оно так распалило мое любопытство, что я сам вознамерился осмотреть диковинное озеро. Среди тех, кто вместе со мною внимал этим россказням, всяк судил по‑своему, что явствовало из их многоразличных и противоречивых мнений. Я, правда, сказал, что немецкое название Муммельзее [220]довольно дает уразуметь, что тут, как на машкараде, все сокрыто под обманчивою личиною, так что не всякий сможет узнать его истинную сущность, так же как и глубину, которая так до сих пор и не вымерена, хотя сие и предпринимали столь высокие особы; после чего я отправился на то место, где в прошлом году впервые повстречал покойную мою жену и вкусил сладостный яд любви.
Там лег я на зеленую мураву в тени, но не внимал, как бывало прежде, тому, что насвистывают соловьи, а размышлял о том, какие я претерпел перемены. Тут представилось моим очам, как я на этом самом месте положил начало тому, что из свободного молодца стал рабом любви, так что из офицера превратился в мужика, а из богатого мужика в бедного дворянина, из Симплициуса в Мельхиора, из вдовца в молодожена, из молодожена в рогоносца, из рогоносца опять во вдовца; item что я из мужицкого сына стал сыном добропорядочного солдата и опять снова сыном своего батьки. Тогда взошло мне на ум, как рок лишил меня любезного Херцбрудера и, напротив, даровал мне престарелую супружескую чету. Я помыслил о богоугодном житии и кончине моего родителя, о прежалостной смерти моей матери, а также о многоразличных превратностях, коим я подвергался в жизни, так что не мог удержаться от слез. И тут вспомнил я также, сколько перебывало у меня денег и как бесполезно расточил я их и пропустил через глотку, и едва только стал о том сокрушаться, как приблизились ко мне двое дородных обжор и пьяниц, коим подагра разложила суставы, отчего они охромели и теперь нуждались в купаниях и кислых водах. Они сели неподалеку от меня, ибо там было приятное место для отдохновения, и, полагая, что они одни, стали жаловаться друг другу на свои беды. Один сказал: «Мой доктор послал меня сюда, либо потеряв надежду на мое выздоровление, либо потому, что должен был ублаготворить трактирщика, который намедни прислал ему в презент бочонок масла; по мне так уж лучше бы я его вовсе никогда не видел или, по крайности, присоветовал бы он мне спервоначалу отправиться на Кислые воды, то либо у меня осталось бы больше денег, нежели сейчас, либо я был бы здоровее, ибо Кислые воды мне сильно пособили». – «Ах! – отвечал другой. – Я благодарю создателя за то, что он не ущедрил меня деньгами больше, чем их было; ибо когда бы мой доктор почуял, что у меня водятся деньжата, то еще долго бы не посылал на Кислые воды, покуда не поделил бы их с аптекарем, который недаром же каждый год его подмазывает, а я бы оттого окочурился и помер. Эти скупердяи присоветуют нам целебное место не прежде, чем убедятся, что больше не могут и не знают, чем помочь, или же когда уже нечем больше поживиться. И если уж говорить по правде, то те, кого они возле себя удерживают и чуют, что у них водятся денежки, выгодны им лишь тогда, когда они больны».
Сии двое еще долго честили своих докторов, но я не расположен все то передавать, ибо, чего доброго, господа медики на меня озлобятся и пропишут мне такое проносное зелье, которое изгонит мою душу из тела. И я привожу их дискурс потому только, что один из пациентов вознес благодарение создателю за то, что тот не ущедрил его деньгами, и сие меня так утешило, что я выбил из своей головы все заботы и тяжелые раздумья из‑за денег или чего‑либо иного, что почитают в мире. И я принял намерение философствовать и прилежать богоугодному житию, также оплакивать свою нераскаянность и дерзать, подобно моему блаженной памяти родителю, подняться на высшую ступень добродетели.
Двенадцатая глава
Симплициус дышит в воде невозбранно,
Он с сильфом уходит на дно Океана.
Мое желание осмотреть Муммельзее возросло еще более, когда я узнал от моего крестного, что он там бывал и дорога туда ему ведома. Но когда он услышал, что я беспременно хочу сам туда отправиться, то сказал: «А что ты там добудешь, ежели доберешься? Господин сын и его батька ничегошеньки там не увидят, кроме своего отражения в озере, которое укрылось в густом лесу, и когда ты за свою теперешнюю охоту заплатишь тяжелой досадой, то ничего не приобретешь взамен, кроме раскаяния, натруженных ног (ибо верхом туда навряд ли доедешь) и ходьбы в оба конца. Меня бы ни один черт туда не загнал, ежели бы не привелось мне туда спасаться бегством, когда доктор Даниель (он хотел молвить Дюк де Ангиен [221]) со своими вояками забирал всю долину под Филиппсбургом». Однако ж мое любопытство не поддалось его увещаниям, и я подрядил одного малого, чтобы он проводил меня до озера. Когда же батька увидел, что я не отложил своего намерения, а как овес был уже посеян и не надобно было ничего ни корчевать, ни пахать, то пожелал сам показать мне туда дорогу; ибо он возымел ко мне такую любовь, что не хотел упускать из очей, и так как все тамошние жители думали, что я его кровный сын, то кичился мною и готов был ради меня на все, что только способен бедняк сделать для своего сына, который ковал свое счастье без его поддержки и вспоможения.
Итак, побрели мы через горы и долины, покуда менее чем через шесть часов не пришли к Муммельзее, ибо крестный мой был человек крепкий и отменный ходок, словно юноша. Сперва мы отдали честь кушаньям и напиткам, что взяли с собою, ибо дальняя дорога и крутизна горы, на которой расположено озеро, весьма нас утомили и заставили проголодаться. А когда мы подкрепились, то я осмотрел озеро и сразу же нашел несколько струганых жердей, которые мы с батькой почли за весла с вюртембергского плота. Я прикинул или измерил длину и ширину озера с помощью геометрии, ибо было весьма затруднительно идти вокруг озера и мерять его шагами и стопами, и начертил его границы в уменьшенном масштабе на аспидной дощечке; а когда я с этим покончил, то захотел, ибо небо было чистое и воздух безветрен и тепл, испытать, сколь правдив слух о том, что ежели бросить в озеро камень, то подымется непогода; ибо я по минеральному вкусу воды уже заключил, что молва о том, что в озере не могут жить форели, справедлива.
Для учинения такой пробы пошел я налево вдоль озера к тому месту, где вода, которая, впрочем, прозрачна, как кристалл, по причине ужасной глубины кажется черной, словно уголь, и потому имеет столь устрашительный вид, что жутко смотреть; там принялся я бросать в озеро самые большие камни, какие только мог поднять и донести. Мой крестный, или батька, не только не захотел пособлять мне в этом, но просил и увещевал, покуда еще возможно, отступить от сего намерения; я же усердно продолжал свое дело, и те камни, которые не в силах был из‑за их величины и тяжести поднять, скатывал вниз, покуда не накидал их более тридцати. Тут зачал дуть ветер и небо стали затягивать черные тучи, из коих доносился ужасающий гром, так что мой батька, что стоял по другую сторону озера у истока и причитал, глядючи на мои труды, закричал мне, чтобы я оттуда поскорее ретировался, дабы нас не захватили дождь и непогода или не стряслась иная какая еще горшая беда. Я же крикнул ему в ответ: «Батька, я тут останусь и дождусь, чем все кончится, хотя бы с неба метали копьями». – «Эва, – ответил батька, – ты ведешь себя, как все сорвиголовы, коим на все начхать, хоть пропади весь свет!»