– Но ведь ты веришь в то, что она – святая?
Мишель заколебался.
Наконец тихо ответил:
– Да.
– Тогда я понимаю твое смятение, – ровным голосом заметил Шарль. – Но даже в этом случае не твое дело судить, виновны или нет заключенные, а мое. Ты знаешь, что и Кретьен, и я абсолютно не разделяем твоего мнения, а мы оба выше тебя по чину. Что касается епископа, то он может угрожать, сколько ему вздумается, но сегодня же вечером я отправлю кардиналу депешу, в которой упомяну о неуместных замечаниях Риго. Тебе не стоит его бояться.
Несмотря на то, что сказал отец Шарль об аббатисе, Мишель верил в то, что священник поступит так, как велит Господь, ибо всегда поступал так раньше. Мать Мария‑Франсуаза была святой (и Мишель тайно молился ей). Шарль поймет это, когда встретит ее и услышит ее объяснение. Он вынесет справедливый приговор.
А Мишель будет неустанно молиться, прося Господа смягчить сердце кардинала.
Наконец движение на улице возобновилось. Молоко тихо плескалось в кувшинах и отдавало кисловатым запахом. Ускорив шаг, монахи вышли на узкую кирпичную улочку и двинулись мимо высоких, узких магазинчиков, деревянные прилавки которых выступали прямо на улицу, так что Мишель невольно задевал рукавом ароматные, свежие караваи хлеба, резко пахнущие круги сыра и только что подбитые башмаки. Вторые этажи деревянных домов, где жили торговцы со своими семьями, угрожающе выдавались вперед, иногда почти соприкасаясь с домами напротив и создавая внизу подобие крытого прохода. Услышав наверху смех, Мишель поднял голову и увидел, что жена пекаря, высунувшись из окна, шутливо хлопнула по руке свою соседку, жену виноторговца, улыбавшуюся ей из дома напротив.
|
Вскоре дома расступились, лавки стали реже, а улица шире. На ее пересечении с другой широкой улицей стояла тюрьма, большое каменное здание четырехугольной формы, шириной и высотой почти не уступающее собору, но совершенно невыразительное по архитектуре. Проследовав за священником мимо адвокатов и их взволнованных клиентов, Мишель поднялся по потертым, скошенным ступенькам к тяжелым деревянным дверям. У дверей стоял часовой с блестящим от пота и наморщенным от постоянной брани лбом. Когда доминиканцы приблизились, он молча указал им на одну из открытых дверей.
Мишель вошел внутрь и заморгал, пытаясь разглядеть что‑либо в темноте: в длинном, узком вестибюле не было окон. Единственным источником света был тряпичный факел, прикрепленный к покрытой плесенью стене.
– Тюремщик! – позвал священник, потом достал из рукава платок и прикрыл им нос, усы и большую часть своей тонюсенькой бороды. Конечно, здесь было прохладнее, чем на улице, но при этом ничуть не приятнее: аромат розы и лаванды не мог перебить запахов человеческого кала, кровавой мочи и страдания. Так пахла любая тюрьма, и всякий раз, когда Мишель оказывался в тюрьме, на него накатывало ужасное воспоминание о свинье, которую монастырский повар не сумел зарезать сразу, и она вырвалась из его рук с наполовину перерезанным горлом и заметалась по двору, истошно визжа и оставляя за собой кровь и экскременты, а самое главное – жуткий, резкий запах, который повар назвал впоследствии запахом страха.
Пытки над людьми производили похожую вонь, висевшую в воздухе еще долго после того, как прекращались людские страдания.
|
Какое‑то время было тихо, а потом послышались неровные шаги, сопровождаемые позвякиванием металла. Из темноты появился тюремщик – невысокий, прихрамывающий человек с толстенными ручищами и ножищами. На первый взгляд Мишелю показалось, что волосы у него на темени выбриты, как у монаха, однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что причиной его лысины являются лишь время и природа.
– О‑о, святой отец! – воскликнул он, осклабившись. – Отец Шарль, не так ли? Добро пожаловать! Добро пожаловать! Как мы вас ждали! Нечасто нам оказывают честь такие образованные люди, как вы! – тараторил он.
Хотя священник не отнимал от носа платка, было видно, что выражение его лица чуть потеплело, хотя он и не улыбался: слишком уж мрачной была предстоявшая ему работа. Он лишь величественно кивнул и приглушенно ответил:
– Скажите, отец Тома и его помощник уже прибыли?
Тюремщик покачал головой.
– Здесь только палачи… А про отца Тома я ничего не слыхал.
И действительно, Тома, еще один член инквизиторского суда, должен был прибыть сюда вместе с Шарлем и Мишелем, однако задержался на несколько часов «по личному делу». Если бы это был какой‑то другой священник, Мишель подумал бы, что задержать его могли разбойники на дорогах, однако он слышал кое‑что об отце Тома и по тому нарочитому молчанию, что хранил по этому поводу отец Шарль, заключил, что опоздание отца Тома, скорее всего, имело отношение к его любовнице. Как любимому протеже кардинала (любимому, по мнению Мишеля, даже больше, чем собственный сын), отцу Тома оказывалось особое снисхождение.
|
– Тогда мы можем увидеть заключенную? – вежливо спросил Шарль у тюремщика. – Мать настоятельницу Марию‑Франсуазу?
– О да! – Тюремщик выкатил глаза, темные и при этом настолько глубоко посаженные и такие узкие, что белков почти не было видно. – Великую каркассонскую шлюху, как некоторые ее называют? Но вам следует знать, что некоторые из здешних жителей до сих пор почитают ее за святую и им этот суд ох как не по душе! Но я‑то не из таких, нет! – Он замолчал, а потом похотливо спросил: – А что, святой отец, правда то, что о ней говорят? Что она вытворяла в папском дворце?
От омерзения Мишель невольно скривил губы. До него тоже дошел слух о том, что аббатиса публично совершила непристойный сексуальный акт, магический акт, призванный оскорбить Папу Иннокентия. Но ничего подобного она не совершала. На самом деле она сделала нечто прямо противоположное. Всего одним прикосновением она вылечила раненого человека.
Как правильно заметил Риго, Мишель лично был свидетелем этого – и ему в первое мгновение показалось (хотя он и не говорил об этом никому), что он смотрит на саму Святую Деву, излучающую свет. Но потом этот образ померк, и Мишель понял, что перед ним обычная женщина во францисканском одеянии. И тем не менее он по‑прежнему видел перед собой посланницу Бога, ибо лицо ее светилось не иначе как божественным светом.
И как могут грешники говорить о подобной святой такие мерзости?
В полумраке тюремного вестибюля Мишель заметил, что взгляд отца Шарля посуровел. Он опустил платок, и теперь его ставшее строгим царственное лицо с впалыми щеками и густыми, черными как уголь бровями было видно хорошо.
– Мы прямо сейчас взглянем на аббатису, – тихо сказал он тюремщику.
– Ну конечно, – вздохнул тот и повернулся так аккуратно, что ключи, висевшие на большом кольце у него на бедре, звякнули – вся связка одновременно.
Он медленно двинулся вперед, осторожно ступая на искалеченную ногу.
Шарль и Мишель последовали за ним и стали один за другим спускаться по чрезвычайно узкой, спиралевидной, похожей на раковину улитки каменной лестнице.
Откуда‑то снизу донеслись дикие крики. Кричала женщина. Мишель автоматически заставил себя подавить острое чувство жалости и начал молиться:
– Богородице Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою, благословенна Ты в женах, и благословен плод чрева Твоего… Святая Марие, Матерь Божия, молись за нас, грешных, и в час нашей смерти…
Услышав крик, отец Шарль как ястреб накинулся на тюремщика.
– Здесь есть другие заключенные, помимо францисканских сестер?
Тюремщик явно тянул с ответом, и Шарль сразу понял, что означает его молчание, и поэтому продолжал:
– Почему палачи занимаются моими арестантками? Они не имеют права действовать без моего приказа!
Мишель задыхался от гнева. Тюремщик опустил голову и стал рассматривать башмаки Шарля.
– Они прибыли из Парижа час назад, монсеньор, и потребовали, чтобы я привел монашек к ним. И я думал – я и в самом деле так думал, сеньор, – что они действуют по вашему приказанию.
– Это не так.
Тюремщик поднял голову, и неожиданно в его голосе послышались обвинительные нотки.
– Теперь я понимаю, добрый отец! Теперь я припоминаю, что они были вдрызг пьяными, когда потребовали привести монашек. Они явились сюда прямо из какой‑нибудь таверны или из борделя, где, наверное, кутили всю ночь напролет…
– Немедленно отведите меня к ним! – Отец Шарль решительно и сурово взмахнул черным рукавом, делая тюремщику знак замолчать и продолжать спуск по лестнице, что тот и сделал, хотя и не слишком ретиво.
Дойдя до конца лестницы, они оказались в просторном подвале. Справа находилась большая общая камера, слева – несколько маленьких одиночных камер, а рядом – большие двойные двери, одна створка которых была приоткрыта. Воздух здесь был прохладнее, чем наверху, но при этом куда более спертым.
Багровея и пыхтя, тюремщик повел мужчин по коридору, разделявшему одиночки и общую камеру, представлявшую собой огороженное железной решеткой пространство с каменным полом, покрытым соломой. На соломе сидели, сбившись в кучку, шесть монахинь – раздетые, в одних лишь нижних рубашках, жалкие и несчастные. У всех были тонкие носы с горбинкой и нежная кожа, что говорило о том, что они происходят из благородных французских семей; остриженные волосы подчеркивали изящные изгибы шеи. Они были рождены в богатстве и роскоши и в юном возрасте отправлены в монастырь. О жизни они не знали ничего, кроме рукоделия, чтения, религиозных размышлений. Кандалов и цепей на них не было; они вообще не были связаны – возможно, это свидетельствовало о тайном сочувствии к ним со стороны тюремщика.
Когда отец Шарль и брат Мишель проходили мимо них, монахини проводили их взглядом: женщины одновременно повернули головы в их сторону. Две из сестер – одна светловолосая, другая темноволосая – плакали, шепча молитвы; у них были розовые, как у младенцев, опухшие веки. На лицах остальных застыло выражение безмолвного ужаса, которое так часто доводилось видеть Мишелю.
Тюремщик остановился у дверей в камеру пыток, откуда доносился утробный гогот. Мишель не мог долее сдерживаться. Невзирая на возможное осуждение со стороны своего господина, он рванулся вперед и распахнул дверь. И в тот же миг его взору предстало бледное тело, подвешенное на высоте около фута над полом с помощью ворота и цепей, привязанных к каждому запястью и поднимавших руки назад и вверх. Это была страппадо, то есть дыба, использовавшая собственный вес жертвы для выворачивания плечевых суставов. Это пыточное устройство было весьма действенным, уже через несколько минут применения вызывавшим смещение суставов и агонию. Но этого было мало: после прекращения пытки боль только нарастала, поэтому жертва быстро сдавалась и сознавалась в своем преступлении.
Вздернутая на дыбу женщина была без сознания. Голова ее свесилась вперед, подбородок касался ключицы. Под маленькими, похожими на створки раковины гребешка грудями резко выступали ребра, под ними тянулся плоский белый живот; над дельтой золотистых волос выступали тазовые кости. Тонкие ноги были сжаты и слегка согнуты в коленях. На каменной стене в отсвете факелов покачивался ее силуэт – силуэт женщины‑мессии, распятой на невидимом кресте.
Один из палачей встал перед ней и, приподнявшись на цыпочки, схватил ее за груди. Второй, еле держась на ногах, подтаскивал к жертве какой‑то ящик, одновременно неловко пытаясь снять с себя штаны.
– Опустите ее! – закричал Мишель, вбегая в камеру, и с силой и ловкостью, поразившими его самого, пинком сбил с ног палача, тащившего ящик.
Второй палач, с мутными от хмеля глазами, отпустил свою жертву и с воинственным видом повернулся к ее спасителю. Мишель был высоким парнем, но второй палач был выше его и явно сильнее. Стоя вплотную, они с ненавистью смотрели друг другу в глаза. Мишель был готов драться.
– Опустите ее! – как гром прогремел от дверей голос Шарля, в котором слышалась ярость Христа, изгоняющего менял из храма.
Палач обратил свекольного цвета лицо к священнику:
– Но нам сказали…
– Мне все равно, что вам сказали другие. Отныне вы будете слушаться только меня!
– Но вы…
Отец Шарль угрожающе вскинул руку, требуя от него замолчать.
Здравый смысл взял верх над опьянением и темпераментом, и палач, сообразив, что Шарль – противник опасный, вздохнул и взялся за ворот дыбы. Женщина упала на землю, как брошенная марионетка. Мишель подхватил ее – груду костей, обтянутых кожей, – и подождал, пока второй палач снимет цепи с ее запястий.
Здесь было не до ложной скромности. При виде ее синяков и вывороченных костей, при мысли о бесчестии, которому она подвергалась, Мишель не испытывал ни замешательства, ни неловкости – один лишь ужас. Он постарался как можно лучше прикрыть ее тело рукавами рясы и вынес ее мимо отца Шарля в коридор.
Законы инквизиции запрещали тюремщикам, палачам и инквизиторам бить или насиловать жертв, но подобные преступления совершались сплошь и рядом. Шарлю и Мишелю не раз приходилось с этим сталкиваться, равно как и с невежеством относительно прав заключенных или наглым пренебрежением ими. Установленная практика запрещала пытки без присутствия или разрешения инквизитора. «Practice Officii Inquisitionis haereticae pravitatis», изданная Бернаром Ги три десятилетия назад, была чрезвычайно конкретна в этом отношении и гарантировала обвиняемым определенные права. Одним из этих прав было предоставление возможности признать свою вину до применения пыток. Второе предполагало, что пытки должны применяться не просто так, ради мучения жертвы, а лишь с целью добиться признания.
– Я должен был бы немедленно сообщить о вас, – убийственно гневным тоном сказал священник, обращаясь к палачам. – О том, что вы виновны не только в нарушении правил, но и в преступлении, которое вы едва не совершили. Однако у меня мало времени, поэтому я даю вам законную возможность признаться самим. Посмотрим, как вы воспользуетесь ею… В противном случае я сам учиню вам допрос. Полагаю, вы представляете себе, с какой фантазией палач способен применить свое искусство на другом палаче.
С этими словами Шарль вышел в коридор и вслед за Мишелем – с помощью ключа, предоставленного тюремщиком, – вошел в общую камеру. Мишель аккуратно положил все еще не приходящую в сознание монахиню на солому. Тут же их обоих облепили блохи. Монахини, не обращая внимания на инквизиторов, обступили ее и с рыданиями и причитаниями прикрыли ее наготу грязным одеялом.
– Сестры, – торжественно обратился к ним Шарль, не заходя вглубь камеры, – приношу прощения за это нарушение закона и напоминаю, что вам будет предоставлена возможность избежать подобной судьбы.
Одна или две монахини подняли на него затуманенные глаза. Трудно было сказать, что означает мрачное выражение их лиц – искреннее раскаяние или подавленную ненависть. Остальные не отрывали взгляда от искалеченного тела, лежавшего между ними, и ни одна не заметила, как оба инквизитора удалились, а тюремщик запер камеру на замок.
Не произнося ни слова, тюремщик провел обоих священнослужителей по коридору мимо второй, пустой общей камеры и целого ряда пустых одиночек к последней камере в этом ряду. Там он остановился перед деревянной, обитой ржавыми железными полосами двери с зарешеченным окошком на уровне глаз и щелью над полом, через которую можно было подавать пищу и воду. Дверь оказалась незапертой и со скрипом распахнулась.
Мишель вошел следом за Шарлем.
Эта камера была такая же, как все остальные: сырой земляной пол, покрытый соломой, давно не опустошавшийся сосуд для испражнений, и у входа – маленький светильник из смоченной жиром тряпки, от которого распространялся не столько свет, сколько чад, покрывавший все вокруг черной гарью.
В то же время она отличалась от остальных: на полу горела отличная белая свеча в керамической подставке, отчего по стенам расходились дуги света. И воняло здесь гораздо меньше, так что Шарль даже сунул платок в рукав.
«Святое место», – тут же подумал Мишель и ему почудился слабый аромат роз.
Воспоминание о том случае, когда он последний раз видел ее – в Авиньоне, среди шумной толпы, – нахлынуло на него.
На доске, подвешенной к стене цепями, лежала женщина – на спине, отвернувшись лицом к стене. В тот миг, когда оба инквизитора проходили между женщиной и свечой, их тени упали на нее и на стену, заслонив призрачный силуэт темного дыма, кружившегося над их плечами.
Даже в полутьме Мишель сразу заметил, что ее щека, видневшаяся из‑под пышной шапки коротко остриженных блестящих черных волос, раздута – возможно, кость была сломана, и что дыхание у нее короткое, прерывистое, неглубокое, как у человека со сломанными ребрами. Значит, мучители занимались ею в первую очередь. Мишель вспомнил о том, как в Авиньоне постигал науку врачевания, и тут же мысленно прописал ей ивовую кору от боли и мазь из листьев окопника, лепестков ноготков и оливкового масла – от синяков…
Отец Шарль сел на один из двух табуретов, предназначенных специально для инквизиторов. Мишель последовал его примеру и тоже сел, несколько позади священника, а затем отвязал от пояса сумку. Шарль мягко спросил:
– Мать Мария‑Франсуаза?
Тело женщины слегка напряглось.
– Я отец Шарль, доминиканский священник, присланный Церковью для расследования вашего дела. А это, – он показал на своего помощника с почти отцовской гордостью, – мой писец, приемный сын кардинала Кретьена, доминиканский монах брат Мишель.
На мгновение он замолчал, словно ожидая, что аббатиса повернется к ним и ответит на представление. Но так как она не сделала этого, его голос посуровел:
– Но сначала, матушка, я должен принести извинения за плохое обращение с вами. Эти люди не имели права трогать вас до тех пор, пока вам не будет дана возможность признаться самой. Я доложу об этом.
Женщина медленно повернула к ним лицо.
Мишель едва подавил крик ужаса. Он думал, что увидит перед собой ту миниатюрную женщину в монашеском одеянии, которую он видел так недавно на площади в Авиньоне, где она исцелила одним прикосновением руки глаз стоявшего перед ней на коленях арестанта, – красивую женщину с оливковой кожей, большими глазами и изящным носиком.
Теперь аббатиса смотрела на них лишь одним здоровым темно‑карим глазом; второй глаз, почти спрятанный за раздувшейся щекой, страшно отек и был залит свернувшейся кровью, натекшей из рассеченной прямо по изгибу брови. Кровь залила висок, щеку, крыло разбитого носа и стекала на лиловую верхнюю губу.
Она была очень молода, лет двадцати от роду, – слишком молода для того, чтобы успеть достичь высокого звания аббатисы и заслужить такие разноречивые оценки. И хотя в ее внешности, казалось, не было ничего выдающегося, в ее выдержке, в спокойном достоинстве перед лицом судьбы была величественная красота. За годы службы рядом с отцом Шарлем Мишель повидал бессчетное множество заключенных, и она была первая, в ком он не увидел страха.
Память снова вернула его в Авиньон, к тому мгновению, когда она оторвала взгляд от исцеленного и посмотрела прямо на него, на Мишеля. И в тот миг он понял, что она видит его насквозь, знает каждую его мысль, каждое движение его сердца. От нее исходила волна любви, предназначенной только ему, ему одному, любви такой святой, такой чистой и такой сильной, что он едва удержался на ногах, когда она захлестнула его. И он взглянул ей в глаза, и в этих глазах тоже была любовь и было понимание: Бог здесь.
И вдруг на него нахлынуло желание – столь сильное, какого он не испытывал никогда в жизни. Оно заполнило не только его чресла, но все его тело, и даже заныли кончики пальцев. Тут же его охватило чувство стыда за то, что он может испытывать похоть к такому святому созданию, и он стал молиться про себя: «Изыди, Сатана! Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие…»
При этом последние слова он обращал к аббатисе.
Напряженный от гнева голос отца Шарля вернул Мишеля к действительности.
– Они заплатят за преступление, матушка. Мы же пока, – тон священника стал несколько небрежным, – не будем терять времени. Против вас был составлен предварительный список обвинений.
Не оглядываясь на своего помощника, он протянул ему раскрытую ладонь.
Мишель очнулся, открыл сумку и развернул толстый свиток из нескольких листов пергамента. Выбрав нужный лист, он передал его отцу Шарлю. Хотя последний давно уже полагался при чтении на глаза Мишеля, он знал этот список наизусть: убийство невинных младенцев, общение с дьяволом, обучение ведьм, колдовство против отдельных лиц в Каркассоне, не говоря о самом тяжелом обвинении – колдовстве против его святейшества Папы Иннокентия…
Кроме этого последнего обвинения и имени обвиняемой, на всех пергаментах в сумке Мишеля значилось то же самое.
Шарль продолжал допрос:
– Матушка, я спрашиваю вас: признаете ли вы себя виновной в предъявленных вам обвинениях?
Внезапно здоровый глаз аббатисы затуманился, и одна слезинка скатилась по щеке.
Отец Шарль с мрачным видом показал ей пергамент, а Мишель достал чернильницу и перо.
– Документ уже готов, и вам остается лишь подписать его, – сказал священник. – Это список обвинений, который я вам зачитал.
Передавая Шарлю перо, Мишель увидел, что аббатиса смотрит не на пергамент, а на него самого. Потом она перевела взгляд на отца Шарля, и в это мгновение Мишелю удивительным и невыразимым словами образом открылось, что она плачет не от боли, причиненной ей палачами, не от позора тюрьмы и не от страха мучительной смерти.
Она плакала из жалости к ним, ее инквизиторам. Из глубочайшего сострадания к ним. И он почувствовал, как болезненно сжалось в ответ его сердце.
Она снова взглянула на Мишеля. Ее щеки сверкали слезами, смешанными с кровью, но выражение лица было спокойное. Какой невинной она выглядела – маленькая и израненная, на рваной грязно‑белой подстилке. Короткие волосы и большие глаза делали ее похожей на подростка.
Никто бы не смог увидеть ее такой и не разглядеть в ней святую, не увидеть за ней Бога. Несмотря на ужасающие раны, лицо ее и открытый глаз были полны святости. Возможно, именно таким, подумал Мишель, являлся Иисус своим мучителям накануне распятия.
Он хотел повернуться к отцу Шарлю, узнать, что чувствует его наставник, но внезапно голова у него закружилась и он почувствовал, что теряет сознание…
Он не был больше собой, монахом Мишелем. Он был другим человеком, чужим, незнакомым себе самому. Он лежал навзничь и смотрел в залитое солнцем небо. Небо было таким голубым, таким спокойным, безразличным и холодным – это вместилище криков людей, которых побивают камнями, – таким тихим, спокойным было оно теперь. Но там, в небесной синеве, неслись какие‑то темные вихри.
«Что это, – подумал он, – стервятники? Или приближающаяся смерть?»
Ему было все равно: он был слишком слаб, слишком спокоен, слишком опустошен.
Потом небо и стервятники исчезли, и вместо них возникло человеческое лицо – лицо женщины с большими черными глазами, темными бровями и ресницами, оливковой, загорелой кожей. Она склонилась к нему, улыбаясь. Он попытался улыбнуться в ответ, но не смог: слишком много крови вокруг – крови на металле, крови на земле, крови на языке… Но все это не имело никакого значения, ибо он видел ее. Наконец…
И несмотря на слабость, он преисполнился огромной любовью и непереносимым чувственным влечением, которого перед лицом неизбежной смерти совсем не стыдился. Такая страсть казалась святой, неотделимой от власти, изливавшейся из нее в него.
Ее голос, низкий и красивый, – голос, который он знал давным‑давно, голос, который он знал всегда, но не помнил: «Бог, которого ты ищешь, – здесь. Понимаешь? Твоя жизнь здесь…»
Эти слова и идущее от них тепло охватили его таким чувством свободы, такой глубокой радостью и освобождением, что он испустил дух.
Мишель вернулся к действительности. Он был поражен тем, что произошло. Он словно видел сон, но при этом не спал, ибо он только что передал перо отцу Шарлю, словно ничего не случилось. Нет, скорее это был не сон, а последнее воспоминание умирающего – какого‑то совершенно незнакомого ему человека. Он словно окунулся в это воспоминание.
Это было видение, ниспосланное ему Богом, но его значение ускользнуло от него. В то же время элемент похоти в этом видении смутил его, и он решил, что тому виной его собственная греховная природа.
Рука Мишеля инстинктивно потянулась к кресту, спрятанному у него на груди. Отец Шарль испытующе посмотрел на него и протянул перо и пергамент неподвижно лежавшей женщине.
Слезы мгновенно иссякли, и аббатиса покачала головой:
– Нет.
Удивительно, но Шарль не стал настаивать. Он опустил руки и вернул оба отвергнутых предмета Мишелю, который сунул их в сумку и вытащил восковую дощечку и палочку, использовавшиеся для записи дополнительных имен, обвинений и дополнений к признаниям.
Палочкой по воску писец написал следующее:
«В год 1357, в 22 день октября, мать Мария‑Франсуаза, настоятельница францисканского монастыря в Каркассоне, официально предстала перед судом доминиканского священника отца Шарля Донжона из Авиньона и отказалась признаться в преступлениях, в которых была обвинена».
Палочка повисла в воздухе: писец ждал, что отец Шарль спросит, желает ли аббатиса признаться в других преступлениях или сделать заявление.
К изумлению Мишеля, отец Шарль сказал монахине:
– Совершенно очевидно, что вы не испытываете желания сотрудничать со следствием.
С этими словами он встал и направился к выходу. Сбитый с толку Мишель поспешно собрал свои письменные принадлежности и хотел последовать за ним.
– Но я сделаю признание, – сказала вдруг аббатиса с внезапной силой. – Только это не будет подпись под вашим документом.
Шарль резко развернулся, махнув полой темной сутаны, и посмотрел на нее. Он произнес всего два слова, но Мишель услышал в его голосе нотки разочарования:
– Так вы…
– Признаюсь, – подтвердила она, но ни в ее голосе, ни во взгляде не было ни следа раскаяния или сожаления. – Своими собственными словами и только ему.
Она показала на Мишеля.
Густые, темные брови священника резко вскинулись домиком; губы стали тонкими и побледнели. Несколько секунд он взирал на аббатису испепеляющим взором и наконец сказал:
– Неужели я должен говорить вам то, что вы и без того знаете? Что мой помощник еще не достиг сана священника и официально не может принимать ваши признания? И что я никогда не позволю ему остаться с вами наедине?
– Неужели я должна говорить вам то, что вы и без того знаете? – возразила она с совершенным бесстрашием и непочтительностью. – Что вам приказано сделать заключение о том, что я – вероотступница, и приговорить меня к смерти независимо от того, что я скажу? – На секунду она остановилась и взглядом показала на Мишеля: – Он не боится услышать правду и записать ее.
С мертвенно‑бледным лицом, Шарль тяжело повернулся к Мишелю.
– Ей уже ничем не поможешь. Позови тюремщика, брат.
– Но, святой отец…
– Делай, как я сказал.
Все годы монашеского послушания и преданности отцу Шарлю потребовались Мишелю для того, чтобы подчиниться. Он выглянул в маленькое зарешеченное окошко и кликнул тюремщика – как оказалось, более громко, чем было необходимо, ибо тюремщик все это время ждал прямо за дверью. И его веселость, и та поспешность, с которой он отпер дверь, нимало не смогли скрыть смущение от того, что его застали в тот момент, когда он шпионил.
В течение всего трудного дня – а точнее, еще трех абсолютно безрезультатных допросов – подавленность отца Шарля лишь возрастала, и когда инквизиторы наконец покинули тюрьму и вышли на свежий воздух, брови его были нахмурены, а поступь – медлительна и тяжела. Вопреки своему обыкновению он не обсуждал происшедшее за день, а хранил полное молчание.
Мишель тоже молчал, столь глубоко было его разочарование в отце Шарле. Закон требовал, чтобы аббатисе было предоставлено несколько шансов сделать признание. Но Шарль уже произнес зловещие слова – слова, которые не произносил до сих пор ни разу, слова, которые звучали, как смертный приговор обвиняемой: «Ей уже ничем не поможешь».
«Я схожу с ума», – подумал Мишель, потому что мир и все, во что он верил, перевернулось с ног на голову.
Его наставник был честнейшим и благороднейшим человеком. Не было случая, чтобы отец Шарль не дал заключенному возможности высказаться и не выслушал бы его. Но сегодня он практически приговорил аббатису к смерти, не дав ей произнести ни слова. Церковь управлялась хорошими, почти святыми людьми – но сегодня Риго шантажом заставил священника пренебречь законами инквизиции.
Отец Шарль вздохнул и посмотрел вдаль. Людское движение заметно поредело: наступил час ужина. Освещенное лучами заходящего солнца лицо священника казалось страшно уставшим, почти изможденным.
– Брат Мишель, – сказал он. – Полагаю, что будет лучше, если завтра со мной пойдет другой писец.
Вот оно что! Отец Шарль собирался наутро вернуться к аббатисе и рекомендовать применение пыток. И он не хотел, чтобы его названый племянник присутствовал при совершении этого постыдного поступка.
В то же время что‑то мешало молодому монаху поверить в то, что это правда.
– Но почему, отец? По какой‑то причине аббатиса доверяет мне. И если мое присутствие может помочь получить признание…
– Она хочет, чтобы ты был один, Мишель. И причины, по которым она хочет этого, не имеют ничего общего с доверием. Я заметил странное выражение на твоем лице, когда ты впервые взглянул на нее сегодня утром. Ты был сам не свой. Осмелюсь я спросить, какие мысли посетили тебя?