Но в том же месяце смерть поплыла вверх по Роне к Авиньону, местожительству Папы, и люди шептались, что Бог наконец счел необходимым наказать Папу Клемента за разврат и излишества.
В апреле чума обрушилась на соседний Каркассон.
Не думаю, что мы искренно верили доходившим до нас жутким историям о болезни, от которой языки становятся черными, а под кожей образуются опухоли размером с яблоко, о прибитых к берегу кораблях с мертвыми гребцами на веслах, о монастырях в Марселе и Каркассоне, где не уцелела ни одна живая душа, о целых вымерших селеньях. Нам нравилось пересказывать друг другу эти страшные сказки, но мы никогда не принимали их близко к сердцу: они оставались для нас своего рода развлечением, как сказки о привидениях. Такие несчастья могут случаться с чужестранцами, но только не с нами. Только не с нами…
Здоровье делало нас самонадеянными, и мы не предприняли ничего для того, чтобы защитить себя, и не попытались убежать от надвигающейся напасти. Бог смеялся над нами. После окончания сева мы все весело плясали вокруг майского дерева. Мир расцвел щедрым обещанием лета, и нас просто распирало от самодовольства: мы знали, что у нас будет еда, тогда как жителей Нарбонна и Каркассона ждет голод, потому что у них не осталось достаточно людей, чтобы снять урожай.
В свое тринадцатое лето я была уже почти женщиной, и уже несколько лет Нони тайно обучала меня магии и ворожбе, когда мы с ней оставались наедине, что случалось редко, потому что моя матушка, похоже, подозревала, что между нами происходит. По этой причине мама часто брала меня с собой на мессу в деревенскую церковь, и к лету я была уже обручена с богатым крестьянином и добрым христианином Жерменом, тридцатилетним вдовцом, оставшимся после смерти жены с дочерьми, последняя из которых была старше меня. Обручение опечалило меня, и не потому, что Жермен мне не нравился, ибо он был со мной весьма мил, а потому, что я не хотела покидать Нони и прекращать уроки магии. И мне не очень хотелось расставаться с легкой жизнью и брать на себя заботу о шести девочках. Но поскольку я была к тому времени уже опытной и уважаемой повитухой, мои заработки и способности, составляя мое приданое, делали партию со мной вполне выгодной.
|
Поэтому тем летом мысли мои были сосредоточены на предстоящем браке, а никак не на чуме – до тех пор, пока Нони не слегла в лихорадке. Мы были в ужасе: неужели чума докатилась наконец до Тулузы?
Два дня мы с матерью поили ее отваром ивовой коры и прикладывали охлаждающие компрессы. Я была вне себя от горя и думала, что она умирает. На следующее утро после того, как заболела Нони, я увидела у нашего очага зловещий знак: мертвого кота с зажатой в лапах крысой – последней крысой, которую довелось ему сцапать.
Наш ужас несколько спал, когда Нони наконец вышла из забытья. На третий день она уже была в состоянии сидеть и немного поела, а потом улучила момент и, сжав мою руку, произнесла успокаивающе:
– Бона дэа показала мне: мое время еще не пришло.
Мы были вне себя от радости. Ее болезнь не имела ничего общего с тем, что творилось в Марселе и Нарбонне, а если и имела, то это означало, что слухи были слишком преувеличены.
На четвертый день бабушкиной болезни, когда она уже могла вставать, к нам в дверь постучал неожиданный гость. Это была кухарка, девица чуть старше меня, румяная и пухленькая, в замызганном белом фартуке и темной юбке, с рукавами, запачканными мукой.
|
То ли она работала в поместье сеньора, то ли явилась из города. По ее виду и голосу было видно, что она сильно переживала, несколько русых прядок выбивались из‑под белого платка.
– Повитуха! – задыхаясь, крикнула она моей матери, поспешившей на стук к двери, верхняя половина которой была открыта для того, чтобы свежий утренний воздух входил в дом. – Это вы – повитуха? Вам нужно пойти со мной. Моей госпоже плохо, а я не могу найти лекаря!
Матушка оглянулась на Нони, сидевшую на постели, а потом посмотрела на меня – я сидела на табурете рядом с ней. Молодая женщина повернула голову и с недоверием посмотрела на нас. Я увидела, что в ее глазах промелькнул ужас.
– Это просто малярия, – твердо сказала мама. – И сейчас ей уже лучше. Она – повитуха. Как и моя дочь, которая пойдет с вами.
Кухарка критически окинула меня взглядом. Видя на ее лице нерешительность, Нони сказала слабым голосом:
– Моя внучка так же хорошо владеет этим ремеслом, как и я. Я учила ее шесть лет.
– А я тоже пойду с вами и буду ей помогать, – добавила мать.
Она действительно часто помогала нам с Нони, а теперь сказала это, чтобы развеять все опасения в сердце пришедшей к нам женщины.
Когда мама произнесла это, Нони наклонилась ко мне и прошептала мне на ухо:
– Будь осторожна и не скажи и не сделай ничего такого, что может возбудить у твоей матушки подозрение.
Она знала, что я часто пользовалась внутренним зрением, когда помогала роженицам.
|
Я кивнула, заметив, что мама кинула на нас острый взгляд. Мне показалось, что она поняла, что сказала мне Нони.
– Тогда пойдемте скорее! – вскричала кухарка, стискивая свои пухлые, мягкие руки.
Я подхватила бабушкину сумку с травами и инструментами и поспешила к двери.
За дверью стояла добротная повозка, запряженная лоснящейся, ухоженной лошадью. В повозке сидело пятеро детей. Все они плакали. Мы не стали спрашивать, чьи это дети, но они явно были не кухаркины: на девочках – парчовые платья с меховой каймой, а на мальчиках – шелковые вышитые туники.
Мы с мамой стали их обнимать и утешать.
– Дети, почему вы плачете? – ласково спросила я их. – Это из‑за того, что случилось с вашей матушкой? Не беспокойтесь, мы о ней позаботимся, и скоро у вас будет сестричка или братик.
Но они вырвались из наших объятий, прижались друг к другу и не говорили ничего. Мы миновали деревенскую площадь и в полном молчании поехали через поля, мимо поместья сеньора, в обнесенный высокой стеной город.
Путешествие в город и обратно обычно занимало у нас целый день. Несколько раз в году мы ходили туда на ярмарку. Едва мы проезжали ворота, как мир вокруг словно оживал, наполняясь людьми самого разного происхождения и самой разной наружности. В деревне мы видели только простолюдинов, ничем не отличавшихся от нас самих, а здесь были и нищие батраки в лохмотьях, и благородные господа верхом на лошадях, разодетые в яркие шелка и шляпы, украшенные перьями, и купцы самого разного уровня богатства. Мы проехали центр города, миновав кузницу, мельницу, пекарню, таверну и гостиницу. Наконец мы свернули на улицу золотых дел мастеров – улицу ювелиров. Все дома здесь были похожи один на другой: четырехэтажные здания с деревянными опорами и балками, от старости наваливающиеся друг на друга, покрашенные в голубой или красный цвет, а то и просто побеленные.
Нижние этажи были заняты лавками, витрины которых выходили прямо на улицу, обычно запруженную народом, так что их владельцам приходилось постоянно следить, не стянули бы чего. Над витринами висели ярко раскрашенные вывески: подсвечник означал лавку серебряных дел мастера, три золотые пилюли – аптеку, белая рука с красными полосками – цирюльню, а вставший на дыбы единорог – золотых дел мастера.
Мы остановились перед лавкой золотых дел мастера. Кухарка слезка с повозки, привязала лошадь и, оставив хныкающих детей в повозке, помогла нам слезть и повела в дом. Сама лавка была заперта, и ставни закрыты. Это показалось мне странным, но я не встревожилась, потому что была поглощена мыслями о том, что мы как можно скорее должны оказать помощь.
Кухарка провела нас по узкой лестнице в столовую, которой темный очаг и окна, затянутые промасленным желтым пергаментом, придавали мрачный вид. Несмотря на это, комната показалась мне восхитительно чистой, потому что у очага был дымоход, благодаря чему стены оставались чистыми от копоти. И это было чудесно, потому что на стенах висели красивые гобелены, в том числе один с изображением единорога, бывшего символом ювелиров. В белой гриве единорога здесь светились нити из чистого золота. В этом доме явно жила только одна семья, хотя было так тихо, что казалось, в доме вообще никого нет.
В другом конце столовой, где стоял в разобранном виде большой стол, а на нем – пара вычурных серебряных подсвечников, находилась другая лестница, которая вела на третий этаж. Молодая кухарка остановилась и показала наверх:
– Госпожа наверху, в своей комнате. Я повернулась к ней.
– Нам нужно чистое белье и вода. Где мы можем это взять?
– Я принесу, – с неожиданной готовностью отозвалась кухарка и исчезла в дверях, ведущих в просторную кухню.
У меня в ушах до сих пор стоит стук матушкиных и моих собственных сабо по деревянным ступенькам крутой лестницы. Помню недоумение в голосе мамы, которая спросила:
– Но где же другие слуги?
Мне тоже стало не по себе, когда я сообразила, что время‑то предобеденное, а значит, слуги должны быть заняты приготовлениями к обеду, однако очаг не горел и из кухни не доносилось ни звуков, ни запахов. Если те пятеро ребятишек были детьми ювелира и его супруги, то они наверняка были сейчас голодны. Почему же их оставили на улице?
Несмотря на недоумение, я чувствовала, что должна подняться наверх. Матушка продолжала следовать за мной.
На верхней площадке лестницы мы увидели дверь в хозяйскую спальню. Она была отперта, но ставни – закрыты и комната была погружена во тьму. Какое‑то мгновение глаза мои привыкали к тусклому свету, единственным источником которого была открытая дверь. У ближней ко входу стены стояли два больших шкафа для платья и комод, над которым висело большое зеркало. В зеркале я увидела себя – печальную и смуглую, и матушку, красивую, но бледную, с лицом почти таким же белым, как ее плат и покрывало, накинутые поверх золотисто‑рыжих кос, уложенных вокруг головы. Комод был открыт и пуст, причем явно обчищен: лишь одна разорванная нитка жемчуга свешивалась через край выдвинутого ящика. Несколько жемчужин лежали россыпью на полу. В углу комнаты стояло деревянное родильное кресло, в чем не было ничего необыкновенного, однако я сильно встревожилась, потому что оно было пусто.
Роскошная кровать с резными спинками и парчовым балдахином на четырех подпорках стояла у дальней стены. Оттуда доносились страдальческие звуки – не громкие, ничем не стесненные крики роженицы, а слабые, еле слышные стоны умирающей.
«Мы опоздали, – подумала я. – Она уже родила и теперь умирает от потери крови».
Я двинулась к женщине, но внезапно остановилась. Должно быть, почувствовала что‑то в воздухе – слабый, но совершенно отчетливый тошнотворный запах, который никогда не встречался мне до этого страшного времени и ни разу не встречался мне с тех пор.
Чем бы ни был вызван этот запах, матушка тоже его почувствовала. В ту же секунду, когда я остановилась, она схватила меня и оттащила назад. Я помню этот момент с ужасной отчетливостью: мы долго стояли на пороге смерти, не зная, идти ли нам вперед или назад.
Потом, отринув страх, я оставила маму на пороге и пошла через комнату к окнам, чтобы открыть ставни. Поток света проник в комнату и осветил женщину, лежавшую на кровати.
К своим тринадцати годам я уже повидала много чего, и крики рожениц и вид крови нисколько не смущали меня. Я слышала, как женщины поносят своих мужей такими словами, какие вогнали бы в краску самого дьявола, и видела, как умирают в родах и мать, и дитя. Все это я умела сносить стоически, но вид женщины на кровати поразил меня до глубины души.
Она лежала тихо – слишком тихо, – не считая тех моментов, когда приходили схватки, вскидывавшие вверх ее большой, вздутый живот. Когда же они проходили, женщина замирала, как тряпичная кукла. Смятая куча одеял валялась у нее в ногах, а посередине кровати виднелось большое мокрое пятно. Это означало, что воды отошли прямо в постели, а ведь большинство беременных старались во что бы то ни стало этого избежать. Еще более странным было то, что никто из слуг не позаботился о том, чтобы воды не промочили перину.
Вглядевшись, мы поняли, что открывшееся нам зрелище еще более странное, чем показалось сначала. Дело в том, что женщина была полностью обнаженной. Это означало, что слуги вообще не одели ее нынешним утром. Ее голые раскинутые ноги были покрыты от бедер до ступней черными пятнами или синяками, и даже ногти на ногах были черными. Поначалу я испытала приступ гнева, подумав, что, наверное, это муж зверски избил ее, хотя ей скоро было рожать. Но когда я приблизилась к кровати и увидела ее лицо, у меня чуть колени не подогнулись от страха. Глаза ее были широко открыты, но явно ничего не видели; они были затянуты тусклой пленкой, как у умирающих. Когда‑то она, возможно, была красавицей, но теперь вид у нее был самый жуткий, ибо лицо было покрыто теми же фиолетово‑черными пятнами. Рот был открыт, и между окровавленных зубов виднелся темный, вздутый язык. Матушка подошла наконец ко мне и зажала нос и рот рукой, не в силах перенести запах. Мне показалось, что она сейчас упадет в обморок, и я хотела уже подхватить ее, но она справилась с собой и протянула руку к женщине:
– Мадам…
– Матушка, – мягко остановила я ее. – Она на пороге смерти и не слышит вас.
Раздался стон, потом резкий выдох, и женщина судорожно изогнула спину. Почти показалось окровавленное темечко ребенка. Над ним, на черновато‑лиловом, покрытом пятнами животе я увидела большие нарывы, из которых сочился желтовато‑зеленый гной.
Обычно я клала руку на живот женщины и с помощью внутреннего зрения определяла положение и самочувствие ребенка, но на этот раз страх так захлестнул меня, что я не была способна ни на что.
Мое смятение усилилось, когда я услышала изумленный вскрик матери и, проследив за взглядом ее широко раскрытых глаз, увидела на полу завернутый в саван труп – судя по размеру, мужской. Очевидно, он пролежал тут всего несколько часов, так как еще не начал разлагаться.
– Мари‑Сибилль, – произнесла вдруг матушка таким властным голосом, какого я прежде от нее не слышала, – в Тулузу пришла чума. Попроси кухарку отвезти тебя домой и ни с кем не разговаривай по дороге.
– Я не могу их оставить, – сказала я, указав подбородком на мать и дитя.
– Я сама останусь, – тут же возразила мама, с отчаянной храбростью сделала несколько шагов вперед и встала рядом со мной у кровати.
Я никогда не забуду этого волнующего мгновения, хотя тогда и сердилась на маму: несмотря на все свои страхи, она так сильно любила меня, что хотела умереть вместо своей единственной дочери.
– Если уж вы остаетесь, то разыщите кухарку, – велела я. – Справьтесь у нее насчет чистого белья и воды.
В обычное время матушка надрала бы мне уши за непослушание и попытку ей приказывать, но в этот миг я была опытной повитухой, а она – нет. Она сжала губы и вышла из комнаты.
Я слышала ее шаги на лестнице, а потом на втором этаже. Но кроме ее шагов, других не было слышно. Я поняла, что мы никогда больше не увидим ни кухарку, ни детей, ни повозку.
Когда матушка вернулась с бельем и водой, женщина на постели извивалась в яростных корчах. Поначалу я подумала, что это потуги и дитя вот‑вот родится, но потом ее судороги стали неестественными для роженицы. Она напряглась, потом резко дернулась, словно пыталась выброситься из постели, движением, похожим на движение пойманной рыбы, пытающейся добраться до воды. Матушка схватила ее за руки, чтобы она не упала и не поранилась. Женщина тут же зарычала, а потом с такой силой стиснула зубы, что, конечно же, прикусила свой вздутый черный язык. Я испугалась, что она вообще откусила его. Тонкая струйка темной жидкости потекла по ее подбородку.
А потом ее движения вдруг сразу прекратились и тело упало на перину. Тусклые, затуманенные глаза уставились в какую‑то точку, словно далеко за потолком она увидела что‑то ужасное.
Я тут же вытащила из сумки маленький нож с белой ручкой, который обычно использовала для перерезания пуповины. Но теперь я знала, что не смогу никакими усилиями вытащить ребенка из матки: самая широкая часть его головы еще не прошла. Когда я начала делать разрез, у матушки посерело лицо и над губой показались бисеринки пота, но она не пошевелилась.
Из разреза, сделанного мной во вздутом животе женщины, хлынула кровь. Я была знакома с запахом крови и родов и знала, как отвратительно пахнут человеческие внутренности. Но, разрезав живот мертвой жены ювелира, я почувствовала такой мерзкий запах, какого мне никогда прежде вдыхать не доводилось.
Я резала осторожно, медленно, пальцами свободной руки приподнимая почерневшую от чумы кожу вместе со слоем окровавленного желтого жира, и наконец добралась до ребенка внутри. Сначала мы увидели его крошечные ягодички, блестящие от темной крови и бледно‑желтой творожистой смазки, а потом и его маленькую спинку. Морщась от мягкого, скользкого ощущения крови и матки, я просунула руки ему под животик, в то время как матушка раздвигала в сторону кожу. Головка ребенка застряла в родовых путях, и мне пришлось потянуть его, чтобы освободить. Это потребовало большого усилия. Затем я потянула его вверх. Ребенок вышел наружу с громким хлюпом и чуть не выскользнул из моих рук. Несмотря на страшную обстановку вокруг, я радостно улыбнулась: ведь рождение ребенка способно развеять самую тяжелую печаль – и передала мальчика маме, которая завернула его в тряпицу и начала вытирать.
Но чувство радости быстро прошло, когда мы увидели, что малыш не шевелится и, несмотря на неоднократные шлепки, не делает ни единой попытки вздохнуть. Он лежал у меня в руках недвижно, как дохлый котенок.
Матушка завернула несчастного в кухонное полотенце и положила его между грудей его мертвой матери. Потом я накрыла окровавленный труп женщины одеялами и подняла свою сумку. Мы пошли вниз.
В доме не осталось ни одной живой души. Кухарка явно сбежала, причем на повозке. Я испытывала сильный гнев на нее за то, что она покинула свою хозяйку и еще не рожденное дитя, а также за то, что привезла нас в охваченный чумой дом. При этом я понимала, что она, вероятно, была доброй женщиной, а столь дурной поступок был продиктован страхом. По крайней мере, она позаботилась о хозяйских детях и доставила к умирающей хозяйке повитух, полагая, что те позаботятся о новорожденном. Возможно, она даже надеялась на то, что у знахарки найдутся травы, которые смогут спасти ее хозяйку.
Мы с матушкой направились в аптеку, находившуюся в соседнем доме, и сказали открывшей нам дверь жене аптекаря, что в дом ее соседей пришла чума, и попросили ее позвать священника, поскольку мы были почти уверены в том, что и женщина, и дитя умерли, не получив отпущения грехов, позволивших бы им попасть на небеса. К нашему великому сожалению, женщина просто захлопнула перед нами дверь.
Нам пришлось бы весь обратный путь проделать пешком, если бы не вмешалась богиня. Матушка встретила одного из слуг, работавших в поместье сеньора, который признал в нас жену и дочь Пьера де Кавакюля и разрешил нам сесть сзади на его телегу, в которой он вез продукты для поместья. Путь в несколько миль от господского замка до нашей деревни мы проделали пешком. К тому времени, как мы пришли домой, солнце уже село, а папа заканчивал свой скромный ужин, приготовленный Нони, которая казалась полностью здоровой.
Матушка поведала им страшную историю о жутких родах и чуме, о черной коже и гноящихся волдырях. Отец выслушал ее с мрачным видом и сказал, что один из крестьян, работавших на землях сеньора, сообщил, что заболел сам господин, недавно посетивший авиньонских прелатов. Теперь все боялись, что чума пришла и в поместье, а это означало, что скоро она доберется и до нашей деревни.
Нони не проронила ни слова. Но когда мы покончили с ужином и отправились спать, она зажгла масляную лампу и сшила четыре маленьких полотняных мешочка, которые набила смесью разных трав и снабдила шнурками, с помощью которых мешочки можно было бы носить на шее как амулеты. Я лежала рядом с мамой и сквозь дремоту из‑под полуприкрытых ресниц наблюдала, как ворожит бабушка.
Когда ровное посапывание матушки и храп отца убедили ее в том, что они заснули, она подошла к открытому окну и высунула мешочки с травами наружу, словно предлагая их луне. Она молчала, держа мешочки‑амулеты на вытянутых руках, и вдруг я увидела, что ее руки начали светиться целительным золотистым светом, который с каждой секундой становился все ярче и ярче.
Потом она начала бормотать молитву на своем родном языке. В то время я знала лишь несколько слов по‑итальянски, поэтому не могу в точности воспроизвести ее речь, но там была фраза, которую я знала хорошо: «Бона дэа, Диана, бона дэа…»
Она шептала это имя так же ласково, как любовник произносит имя возлюбленной, и в ее устах оно звучало так красиво, как никакой другой звук на свете. С каждым ее словом тучи все больше рассеивались, лунный свет все больше заливал и комнату, и мешочки с травами. Она медленно пела: «Диана… Диана…» – и с этими словами золотистое свечение словно стекало с рук Нони и проникало в мешочки, смешиваясь с лунным светом, пока наконец каждый амулет не приобрел собственное золотистое свечение. От этой красоты я даже ахнула. Думаю, Нони услышала меня, потому что с понимающим видом улыбнулась луне. Потом она разбудила меня, матушку и отца и быстро надела на нас, полусонных, эти амулеты.
– Лекарство, – сказала она. – Защита от чумы.
Но я знала, что это нечто гораздо большее. Даже матушка приняла амулет с радостью. Очевидно, жутких впечатлений этого дня было достаточно для того, чтобы усыпить ее подозрительность.
В темноте я видела, как амулет светится золотистым светом между моих девичьих грудей. В ту ночь я спала спокойно, чувствуя себя защищенной, чувствуя себя в полной безопасности, которую давало мне теплое сияние любви Нони и любви Дианы.
Через несколько дней отец был вызван в поместье для работы на землях сеньора, потому что те люди, что обычно обрабатывали господские земли, все заболели. Отец сердито заворчал, потому что его собственное поле требовало ухода, но он был должен сеньору несколько дней работы и не мог отказаться. Поэтому он оставил свое поле и отправился в поместье вместе с интендантом, который приходил за ним.
В тот же день к нам в дверь кто‑то постучал. Матушка в это время ушла за водой, я вычищала очаг, а бабушка сушила недавно собранные ею в ожидании вспышки чумы травы. Услышав стук, я отставила в сторону веник и поспешила к двери, верхняя часть которой была открыта.
За дверью стоял коренастый мужчина средних лет, богато одетый в короткую вышитую рубаху с широкими рукавами, желтые панталоны, красные бархатные туфли и желтую шляпу с плюмажем. Но лицо его не слишком сочеталось с элегантной одеждой: оно было широкое, с мясистыми носом и губами и маленькими, глубоко посаженными глазами. За его спиной, привязанный к цветущему кусту сирени, стоял, тяжело дыша, красивый вороной конь.
По морщинам на лбу мужчины и по тому, как он нетерпеливо переступал с ноги на ногу, было видно, что он крайне встревожен.
– Знахарка! – почти закричал он, не высокомерно, а с неподдельным отчаянием в голосе. – Здесь живет знахарка?
– Да, монсеньор, – сказала я, изобразив нечто вроде реверанса, и открыла щеколду, собираясь впустить его внутрь.
Но тут бабушка подскочила ко мне и с невиданной силой схватила меня за плечо.
– Нет, – прошептала она мне на ухо. – Я поговорю с ним снаружи. Оставайся здесь.
Я послушалась, а Нони вышла за порог.
– Я та, кого вы ищете, – произнесла она тоном, в котором слышались и любезность, и подозрительность. – Чем могу служить вам, монсеньор?
Лицо мужчины исказилось. Он поднес огромные бледные руки к глазам и заплакал. У меня по спине пробежал холодок: я поняла, почему он пришел и почему бабушка отказалась принять его в доме. Во все глаза я глядела на Нони, и мне казалось, что я вижу, даже при свете белого дня, мягкое золотистое свечение, исходящее от сердца Нони, оттуда, где висел у нее под одеждой ее амулет.
Сотрясаясь в рыданиях, мужчина не мог произнести ни слова. Тогда бабушка мягко спросила:
– Из Марселя пришла чума, да? Почернела кожа? Появились гнойные нарывы?
Он кивнул и с трудом произнес несколько слов, перемежавшихся стонами и рыданиями. Он был богатым адвокатом, его жена и трое детей заболели, а слуги либо заболели, либо разбежались.
– Но почему вы не обратились к лекарю? – спросила Нони.
В Тулузе было шесть лекарей, один из которых обладал исключительным правом обслуживать сеньора и его семью, а пятеро остальных предлагали свои услуги богатым гражданам города. То, что этот адвокат обратился за помощью к деревенской повитухе, не могло быть ничем иным, кроме как жестом крайнего отчаяния.
– Те из врачей, кто не бежал или не заболел сам, заняты с другими больными. Прошу вас… Я богат! Я заплачу вам. Заплачу столько, сколько хотите…
Секунду бабушка обдумывала эти слова, хотя ее решимость не была поколеблена.
– Я дам вам лекарства. Но пойти с вами в город я не могу.
– Да, да! Хорошо! – согласился этот человек. – Только скорее! Боюсь, они умрут прежде, чем я успею вернуться.
– Подождите здесь, – приказала Нони.
Она вернулась в дом и собрала для него трав. Я стояла у дверей и молча, с тревогой наблюдала за ней. Она дала ему траву, отвар которой помогал от лихорадки, а также желтый, пахнущий серой порошок для лечения гнойных нарывов. Все это она положила в маленькие полотняные мешочки, вернулась к мужчине и объяснила, как использовать эти травы.
Он выслушал ее с жадным нетерпением, а потом сказал:
– Но, мадам, нет ли у вас еще каких‑нибудь волшебных, магических средств? Мне надо спасти свою семью!
Услышав это, Нони отпрянула, словно ее оскорбили, и положила руку на сердце, на то место, где был спрятан амулет:
– Сеньор, я добрая христианка. Единственная магия, которой я владею, это знание лекарственных трав, которые по своей великой милости открыл для нас Господь!
Человек снова заплакал:
– Я тоже добрый христианин, но Господь по своей великой милости допустил, чтобы вся моя семья была поражена чумой. Умоляю вас, мадам! Моя жена, мои дети умирают! Сжальтесь же над нами!
И снова спрятал лицо в своих больших ладонях.
Бабушка вздохнула. Чувствуя себя неловко, оттого что такой богатый человек обращается к ней «мадам», она вернулась в дом. Стоя к мужчине спиной, она положила несколько трав в мешочек, связала его шнурком, положила на него руки и неслышно прошептала слова молитвы. Мешочек засветился слабым светом, однако совсем непохожим на сияние тех амулетов, что она сделала для нашей семьи. Потом она вернулась к тому человеку и отдала этот мешочек ему.
– Носите это на шее не снимая, – велела она ему. – Прикасайтесь к нему почаще, а прикасаясь, думайте о жене и детях как о здоровых.
– Да благословят вас Господь и Пресвятая Матерь Божья! – воскликнул мужчина и взамен вручил ей золотую монету. И Нони, и я смотрели на нее, как завороженные. Нам никогда прежде не платили золотом.
– Я не могу это взять. – Нони протянула ему монету. – За амулет вы мне не должны ничего, только за лекарственные травы. А это в три раза больше, чем плата лекаря!..
Но мужчина уже вскочил на своего прекрасного коня и галопом поскакал прочь.
В этот самый момент на пороге появилась матушка с коромыслом через плечо. Она недоуменно нахмурилась, взглянув вслед удаляющемуся всаднику, а потом перевела взгляд на Нони, которая любовалась золотой монетой, держа ее указательным и большим пальцами.
– Чума все больше свирепствует в городе, теперь уже и лекари умирают, – объяснила бабушка матушке, которая уже входила в дом.
Нони последовала за ней, и я подошла поближе и наклонилась, чтобы лучше рассмотреть монету. Позднее мы узнали, что это был настоящий золотой ливр – красивая, блестящая вещь. Нони сунула монету в рот, сильно сжала зубами и удовлетворенно улыбнулась. Мы стали богатыми.
Но наша радость, купленная чужим горем, была тут же омрачена. За нашими спинами послышался глухой звук удара, скрип дерева, плеск воды. Оглянувшись, мы увидели, что мама сидит на покрытом соломой земляном полу, ее платье мокро, а ведро перевернуто и лежит между ее колен.
Она поднесла руку к лицу и, рассеянно взглянув на нас, произнесла:
– Я пролила воду.
– Ты не ушиблась, Катрин? – спросила Нони, когда мы с ней подхватили маму под руки и помогли ей встать.
Сквозь мокрый рукав я почувствовала, какая горячая у матери рука.
– Я пролила воду, – повторила она, с каким‑то отчаянием переводя взгляд с моего лица на лицо Нони, словно хотела сказать нам что‑то очень важное, но не могла найти слов.
– Ничего, ничего, – успокаивала я ее, когда мы помогли ей лечь в постель. – Я возьму ведро и принесу еще.
– Сегодня холодно? – спросила матушка, и мы заметили, что ее колотит дрожь.
Стянув с нее мокрое платье, мы увидели, что слабый огонек, который шел от амулета, лежавшего между ее грудями, внезапно вспыхнул ярким пламенем, а затем погас.
Остаток дня матушка провела в постели. У нее были озноб и жар.
– Я умираю? – спрашивала она в те редкие моменты, когда приходила в себя. – Это чума?
– Нет, нет, – заверяли мы ее. – Кожа не почернела, и вонючих нарывов нет.
Это та же малярия, которой недавно переболела Нони, а значит, матушка скоро поправится.
То же самое мы сказали и отцу, когда, усталый и обессиленный, он вернулся домой почти ночью. Тем не менее он очень встревожился и попытался собственноручно покормить ее супом, однако лихорадка задела и желудок и матушка не могла есть.