Весы Фемиды и стрелы Амура 7 глава




Юша отправился вперед договариваться с местными властями, а я и его жена Катя — сестра братьев Раевских — должны были выехать следом за ним. Пришла телеграмма: "Выезжайте Семенов Юша". И я отправился на Курский вокзал за билетами.

Бедные, бедные россияне. Сколько переживаний и треволнений приходилось им переносить в течение всех семидесяти лет строительства социализма, когда они собирались в далекий путь! А зачем ехали? Лишь немногие в отпуск или по делам, а подавляющее большинство отправлялось за продуктами и промтоварами.

В первый день стояния в очереди я билетов не достал, явился к кассе посреди ночи, купил два билета до Нижнего Новгорода. Поезд отправился вечером. Мы заняли боковые полки. Катя легла внизу, я — наверху. Поехали. И вдруг на рассвете раздался душераздирающий визг. Визжала женщина, до того дремавшая на длинной нижней скамье у открытого из-за духоты окна. Весь вагон проснулся. Поезд медленно отходил от станции. В окне виднелись голова и плечи вора, одной рукой он держался за нижнюю оконную раму, а другой рукой вырывал узел из-под локтя женщины. И вырвал, и спрыгнул на ходу поезда, и с добычей под мышкой медленно углубился в березовую рощу.

Теперь мне постоянно приходится проезжать мимо станции Второво. От той березовой рощи остались лишь отдельные деревья между рядами маленьких домиков. И я всегда вспоминаю, как визжала в вагоне женщина, когда похищались через окно ее пожитки.

В Нижний Новгород мы приехали к полудню и, невыспавшиеся, отправились на трамвае через весь город на волжскую приставь, на большой лодке поплыли на другой берег Волги. Пока плыли, неожиданно хлынул дождь с грозой. А вид на город, на кремль с многоглавыми храмами, с высокой, напоминавшей Ивана Великого колокольней, с могучими стенами и башнями был чудесный.

А дождь хлестал. У Кати была широкополая соломенная шляпка, с которой на ее плечи вода стекала ручьями. Я побывал в Нижнем Новгороде за три года до того, а Катя видела его впервые.

— Посмотри, посмотри, какая красота! — вскричал я.

— Иди ты к черту со своей красотой! — вскричала Катя, увертываясь от холодных струй.

Приплыли. Дождь перестал. Совсем мокрые, мы отправились пешком за три версты на станцию Моховые Горы, откуда начинался железнодорожный путь на северо-восток, на Керженец и на Ветлугу, по воспетому Мельниковым-Печерским лесному, старообрядческому краю.

Не знаю, какие такие манатки уложила Катя в свой тяжелый чемодан, я взял с собой только наволочку, превращенную в легонький рюкзак. Тащил я тащил Катин чемодан, переменял руки, отдыхал, опять тащил. Хорошо, что наша одежда на солнце скоро высохла.

Вокзальчик на станции Моховые Горы был маленький, деревянный, и зеленые вагончики нас дожидались тоже маленькие. Билеты я взял неожиданно легко, стоял в очереди каких-нибудь полчаса. И мы поехали. Маленький паровозик медленно потянул поезд. Катя все беспокоилась, где в Семенове мы будем искать Юшу. К вечеру приехали, Юша нас встретил на станции. Оказывается, он несколько дней подряд приходил к поезду. Повел нас в гостиницу. Городок был маленький, уютный, с маленькими деревянными домиками в садах, каменные стояли только на главной площади по обеим сторонам собора.

На следующее утро мы пошли смотреть, как делают деревянные ложки. Не знаю, как изготовляют их теперь, а может, производство и вовсе заглохло. А тогда занимались этим, идущим с древних времен ремеслом семьями, а семьи были многодетные.

Во дворе одного дома на травке сидели по кругу и старые и малые. Мы подошли, встали в сторонке. Старик брал из поленницы кленовую, отпиленную определенной длины чурку и маленьким острым топориком, насаженным на короткое топорище, ударял по чурке семь раз, не больше не меньше, и передавал обрубок с углублением на одной стороне старшему сыну, тот с помощью такого же топорика придавал обрубку форму, отдаленно напоминавшую ложку, второй сын обрабатывал ножом. Так от одного к другому, потом к женщинам и девушкам — шлифовальщицам, лакировщицам и красильщицам передавалось изделие. Замыкал круг мальчик лет десяти, палочку, расщепленную на конце на несколько лучиков, он тыкал в миску со свинцовой краской, наносил на готовую ложку серебряные звездочки и клал ее рядом на доску сохнуть.

Юша записывал весь процесс изготовления, а Катя и я разинув рты смотрели и удивлялись той быстроте и сноровке, как на своеобразном конвейере рождались ложки. Тогда половина жителей нашей страны хлебала щи ложками, изготовленными в Семенове и в ближайших к городу селениях.

На следующий день рано утром нам предстояло отправиться за сорок верст в село Владимирское на реке Люнде; там невдалеке находилось озеро Светлояр моя давнишняя греза. Мы попадали туда накануне престольного праздника Владимирской Божьей Матери, когда праведные люди удостаиваются лицезреть на дне озера священный град Китеж и слышат звон колоколов на его невидимых храмах. У меня дух захватывало от нетерпения…

Юша отправился в райисполком договариваться о поездке. Вернулся он смущенный: нам дают маленькую, плетенную из ивовых прутьев таратайку на два седока с кучером.

Я сказал, что пойду пешком, что я привык ходить на большие расстояния. Юша поступил не как любящий супруг, а как того требовали интересы дела. Он оставляет Катю скучать в семеновской гостинице, а поедет вместе со мной его будущим помощником.

Выехали на следующее утро, уселись рядом в тесной корзинке, кучер впереди. Дорога шла то лесом, то полями, через деревни и села. По пути мы то и дело обгоняли женщин, девушек и девочек; все они были в черных одеждах, в белых платочках, шагали и старики, мужчин и мальчиков было мало. Все шли молча, наклонив головы, группами по трое и больше, выходили из боковых проселков, присоединялись к шедшим по главной дороге, шли сосредоточенные, нас оглядывали недоверчиво. Мы закурили, и тотчас же одна старуха подскочила к таратайке и нас одернула:

— Грех великий в сей день дым пускать.

И мы тотчас же затушили папиросы.

Остерегаясь кучера, мы молчали, обменивались красноречивыми взглядами. А богомольцев-старообрядцев обгоняли все больше и больше. И я думал: по всей стране власти в неистовстве гонят все религии — православную, старообрядческую, баптистскую, мусульманскую, иудейскую и закрывают храмы, арестовывают священников, проповедников, просто верующих. А тут идут и идут люди старой веры, в тайном чаянии увидеть утонувший древний священный град…

К вечеру приехали в большое село Владимирское, у здания сельсовета отпустили возчика, вошли внутрь. За столом сидел рослый мужчина с револьвером на поясе, толпились парни-активисты. Предсельсовета то ли из-за недостаточной грамотности, то ли, чтобы показать свою революционную бдительность, долго изучал Юшино командировочное удостоверение, долго всматривался в красивый, отпечатанный в две краски бланк — письмо Академии художеств с просьбой ко всем организациям оказывать нам всяческое содействие и прочая и прочая, что полагается писать особым канцелярским языком на подобных документах. Пред. вернул Юше документы и подозрительно посмотрел на меня. Я невольно вздрогнул.

— Это мой помощник товарищ Гальчин, — пояснил Юша, нарочно коверкая мою фамилию.

Он объяснял, чем мы будем заниматься. Слушали нас недоверчиво, никто не мог понять, для чего нужно записывать частушки, песни и сказки и какая от наших затей будет польза строительству социализма. Однако Юшины бумаги вызывали почтение, и пред после некоторого раздумья повелел одному из активистов "поставить нас на фатеру".

Хозяин и хозяйка встретили нас недоверчиво и напуганно, однако поставили самовар, принесли испеченные по случаю праздника пироги. Разговорились. Мы узнали, что они «твердозаданцы». Вот еще одно словцо из тех страшных лет, неизвестное нынешнему читателю. Это лучше кулака, но хуже середняка, на них накладывали "твердые задания", то есть обязывали в кратчайшие сроки сдать государству хлеб, внести столько-то денег, отработать столько-то дней. Выполнишь — могут дать второе твердое задание, не выполнишь — могут раскулачить, посадить. Такой крестьянин перед властью был беззащитен, его судьба целиком зависела от воли, вернее, от произвола активистов.

Хозяин нам сказал, что его семью «простили». За что простили, неизвестно, но можно было догадываться, сколько треволнений довелось им пережить. "Голос отняли, голос отдали", — говорил хозяин. Юша старался его успокоить. А тот по случаю предстоящего праздника поставил на стол полбутылки самогону…

Несмотря на поздний час и на усталость с дороги, Юша и я отправились к озеру Светлояр; идти предстояло три версты. Мы обгоняли медленно шагавших богомолок в белых платочках. Как и накануне, они двигались молча, наклонив головы. К нам присоединилось двое активистов, заговорили об опиуме для народа, о том, что им поручено взять кое-кого "на заметку", как они выражались.

Юша перебил их, сказал, что у нас серьезное задание записывать для науки, что они будут стеснять тех, кто будет нам рассказывать; мысленно он посылал этих активистов "ко всем чертям". Они ускорили шаг.

Солнышко закатывалось. А люди шли и шли, видно, собираясь устроиться ночевать на берегу озера, благо было совсем тепло.

"Скоро, скоро! Поднимемся на тот пригорочек и оттуда увидим", — шептал я самому себе в великом нетерпении.

И поднялись. Предстало перед нами в зеленой низине воспетое Пришвиным "голубое око с белыми березовыми ресницами". Да, голубое и круглое, словно огромный глаз. А березы при закате были розовые, и росли они вдоль одной стороны озера, а на другой поднимались три невысокие, поросшие соснами горы. Издали было видно, что народу на них толпилось полным-полно. Мы направились к тем горам. Подошли ближе и убедились, что люди там собрались совсем разные.

На одной горе предприимчивые кооператоры открыли торговлю с наскоро сколоченных лотков, продавали пряники, печенье, семечки, воблу. У лотков толпились девчата, но не в белых платочках, а в пестрых косынках, верно, местные. Мы увидели знакомых активистов. Но они не "брали на заметку", а просто пересмеивались с девчатами.

— Пойдем, нам тут нечего делать, — сказал Юша.

Мы поднялись на соседнюю гору. Там молодец играл на гармошке. В кружок столпились парни и девчата, смотрели, как двое пляшут, поочередно выкрикивая частушки, постукивая каблучками.

Нам полагалось записывать. Ведь официально приехали-то мы сюда ради частушек. Я собирался добросовестно заносить в блокнот все, что слышал. И одновременно разочарование охватывало меня. При чем тут озеро Светлояр и священный град Китеж? Обыкновенный сельский праздник. Я думал, что Юша сейчас вынет блокнот, начнет записывать, а он неожиданно сказал:

— Идем на третью гору.

Совсем стемнело. При свете костра мы увидели толпу, все больше мужчин, молодых и пожилых. Молча и внимательно они слушали, как спорили двое. Один был седобородый, похожий на библейского пророка старик. Отблеск костра горел в его глубоко сидящих глазах. Другой был много моложе, в военной гимнастерке, в брюках галифе. Когда-то на этой горе спорили между собой старообрядцы и православные. Теперь спор шел иной. Есть Бог — нет Бога. Старик говорил страстно, убеждал, порой поднимая руку к небу. Другой спорщик старался доказать свое, один из его доводов был: Ленин не верил в Бога, а раз так, значит, все верующие — враги Советской власти. Их надо сажать.

Да, такова была участь православной церкви. Ее поносили, обвиняли, а верующие, лишенные возможности защищаться, терпели, их арестовывали, ссылали за веру. И жила, и продолжала жить православная церковь, унижаемая, гонимая.

Да, на берегу озера Светлояр шел спор о вере, и это было удивительно, необычно. Юша и я остановились, начали слушать. А шел спор насмерть. Ясно было — побеждал старик. В конце концов атеист злобно махнул рукой и отошел, бросая угрозы:

— Недолго тебе разгуливать.

Юша и я начали спускаться. До нас донеслось тихое многоголосое пение. На склоне горы сидели женщины и пели, сколько их было, неизвестно. В темноте различались только белые платочки. Они пели молитвы, духовные стихи, пели заунывно, тягуче. Вокруг стояли люди, слушали… Постояли и мы, потом спустились к озеру.

На берегу тоже стояли люди молча и недвижно, здесь, в темноте, различалось лишь множество белых платочков. Все стояли к озеру лицом. Я понял: они ждали, ждали услышать звон колоколов, лицезреть невидимый для грешников град Китеж. Они верили страстно, непоколебимо, что поднимется из омутов озерных дивный белокаменный град…

Юша потянул меня за рукав, мы подошли к самой воде и тут увидели совершенно невероятное. От поверхности озера шел слабый свет. Я услышал шорох в камышах, всмотрелся и увидел старуху. Она ползла на локтях, перебирая траву руками. За нею ползли другая, третья. Сколько их было, неизвестно, темнота скрывала. Они дали обет проползти вокруг всего озера!

Юша опять потянул меня за рукав. Нехорошо глазеть на верующих с любопытством. Мы стали подниматься на ту гору, где в темноте женщины в белых платочках пели молитвы. Юша свернул в сторону, выбрал кустарник, и мы с ним прилегли рядышком поспать хоть на три часика, благо ночь была теплая и звездная. Я собрался перебрать в памяти все переживания того вечера, но тотчас же уснул…

Юша разбудил меня, когда солнышко еще стояло совсем низко, мы спустились к самой воде, умылись, огляделись. Опять ползли старухи! За камышами не было видно, сколько их ползло. Нехорошо было на них смотреть. Мы поднялись. Обе горы, где торговали и где плясали, были пусты. А та гора, где женщины пели молитвы, по склонам, между стволов сосен усеялась спящими. На светлом озере курился туман, едва различались березы на противоположном берегу.

Мы походили по горам. Люди поднимались, разводили костры, готовили пищу. Издали слышалось пение молитв. Что нам делать? Зашагали в село. Отошли немного, встали, оглянулись. В последний раз увидел я голубое око с березовыми ресницами — озеро Светлояр. Там на дне прятался невидимый град Китеж. Не показался он нам, грешным… Мы шли молча, каждый из нас думал свою думу…

Слышал я, что на следующий год по всем дорогам к озеру милиционеры и активисты устроили заставы, не пускали богомольцев, иных арестовывали. И до самой войны на каждый престольный праздник Владимирской Божьей Матери власти разгоняли верующих, а потом не до того было. Опять стали люди собираться, но споров о вере уже не устраивалось. Приходили к озеру матери и жены ратников, молились за них, чтобы вернулись живыми и невредимыми. А после войны зачастили к озеру школьники старших классов со всех окрестных мест. Будто попьешь воды из озера и экзамены благополучно сдашь…

Расспросили мы с Юшей дорогу на Керженец и пошли шагать от деревни к деревне, целую неделю ходили. Юша записывал частушки у девушек и у девочек, а я записывал у парней и у мальчиков. Сколько нежной поэзии теплилось в тех частушках, какие доставались Юше. Одну я и сейчас помню. Вот она:

 

Растет тополь выше окон,

Выше горницы моей;

У миленка русый локон,

Мой миленок всех милей.

 

Я усаживался на лавочку, объяснял окружавшим меня мальчишкам и парням, что мне от них нужно. Они сперва пересмеивались, перешептывались, потом самый смелый при общем хохоте заводил «скоромные» частушки. Я их запомнил много, но привести решаюсь лишь одну:

 

Пионеры, пионеры,

Лаковы сапожки!

Это вас-то, пионеры,

Обосрали кошки.

 

Сказки Юша и я записывали в две руки. Садились по обеим сторонам старика или старушки и строчили, как успевали. Вокруг собиралась толпа ребятишек. Сказки комические назывались «ихохошками». Помнится, одну очень длинную мы записывали весь вечер и все следующее утро. Ее можно было бы озаглавить "Необычайные приключения недотепы-жениха, который никак не мог покакать". Сказка так завершалась: молодых после свадебного пира отводят в спальню, он набрасывается на нее и заливает ее своими экскрементами.

Деревни, по которым мы шли, описаны у Мельникова-Печерского, все они были старообрядческие — курили мы втихомолку, питались из «мирских» мисок и пили из «мирских» кружек. По дороге видели развалины скитов. Вступили мы в область знаменитых Керженских лесов, вековые, как на картинах Шишкина, сосны обступали нашу дорогу. Говорят, что теперь все там повырублено подчистую и растет чахлый березняк. На Керженец мы вышли у большого села Хахалы. Там три дня с утра до вечера записывали. Древняя старушка весь вечер напевала нам свадебные, похоронные и другие песни.

В Хахалах я чуть не купил лодку, задумал в одиночку за двое суток спуститься по Керженцу до самой Волги. Так когда-то спускался Короленко. Мужики уговаривали, лодку продавали дешево, говорили, что в Лыскове на Волге я ее продам в десять раз дороже. А я не решился. И не потому, что одному было страшно плыть. А вдруг спросят у меня в Лыскове документы, да как я на Керженец попал, да еще бдительный начальник, посмотрев на мое удостоверение личности, задаст мне вопрос: "А князь Голицын вам не родня?"

Так и вернулся я с Юшей в Семенов, где нас радостно встретила изнывавшая от скуки его жена Катя.

В Нижнем Новгороде мы расстались. Всегда жил во мне эдакий чертенок страсть к походам и путешествиям. Юша с Катей вернулись на поезде в Москву, а я поплыл на пароходе вверх по Оке. Денег у меня оставалось достаточно, я купил билет первого класса до Мурома да еще в пароходном ресторане заказал (единственный раз в жизни) стерляжью уху.

Целый день я ходил по Мурому от одного храма к другому. Обидно, конечно, что мне, увы, не с кем было поделиться своими впечатлениями от красоты церквей сплошь XVII века, от бесконечных заокских далей и от великолепного городского музея и не менее великолепной картинной галереи, когда-то собранной несколькими поколониями графов Уваровых, чье имение Карачарово было над самым Муромом. Это то самое Карачарово, откуда происходил Илья Муромец.

К вечеру сел я на поезд во Владимир, забрался на третью полку, но среди ночи меня разбудила руготня, крики; одни пассажиры вылезали, другие влезали. То был город Ковров. Я про себя чертыхнулся — спать не дают, повернулся на другой бок и заснул. Не думал я тогда, что с этим городом на Клязьме у меня будет связана половина моей жизни.

Во Владимир я приехал рано утром и сразу пошел в адресное бюро при милиции узнавать адрес жившего там знакомого моих родителей Федора Алексеевича Челищева. Заполнил карточку, на вопрос «профессия» написал «педагог» и подал милиционеру. Тот, взяв у меня карточку, вышел, через некоторое время вернулся и сразу начал у меня выпытывать: для какой цели понадобился мне этот Челищев? Я, естественно, испугался, начал что-то бормотать. Милиционер, не слушая меня, подал мне карточку и с плохо скрываемой ненавистью объявил, что Челищев административно высланный и лишенец, нечего мне, комсомольцу, с ним якшаться. Почему он меня, принял за комсомольца — не знаю.

Домик, где проживал Федор Алексеевич, находился на склоне горы недалеко от вокзала. И он и его жена приняли меня, что называется, с распростертыми объятиями. Чудный и чудной был человек милейший Федор Алексеевич — глубоко религиозный, идеалист-философ, бывший тульский помещик, юрист по образованию. Чем он занимался, не знаю, а к Советской власти никак не мог приспособиться, менял должности, учил чьих-то детей и никогда не падал духом. Высокий, чернобородый, в очках, он тайно писал стихи, любил потолковать о литературе, о русской истории. А когда я к нему тогда явился, был он еще безмерно счастлив, потому что совсем недавно женился.

Жена его Ольга Александровна была под стать ему — такая же глубоко религиозная идеалистка. Я мог бы много о ней рассказать, но и так отвлекаюсь в сторону. Была она урожденная Грессер. Ее отец, бывший одесский градоначальник, а также ее сестра и брат где-то отбывали сроки заключения, а она, уже пожилая, вышла замуж за такого же пожилого. И ничего им не было нужно, лишь бы оставили их в покое.

У них гостил тринадцатилетний мальчик Алеша Бобринский, сын профессора биологии Николая Алексеевича Бобринского, который, хотя был и графом и бывшим царским офицером, к удивлению многих, никогда не сидел. Он был женат на Марии Алексеевне Челищевой, и, значит, его сын Алеша приходился племянником Федору Алексеевичу. В город Владимир я попал впервые. Федор Алексеевич с восторгом взялся мне показывать его древности. Он водил меня от храма к храму, объяснял, рассказывал. А тогда еще был цел Рождественский собор, но мы смогли увидеть его только издали, за монастырской стеной находилось ОГПУ и тюрьма. Шагая по улицам Владимира, мы встречали многих знакомых Федора Алексеевича, иных и я знал. Все они были «минусники». И во Владимире, как и в Твери, их поселилось немало.

На следующий день мы втроем отправились рабочим поездом в Боголюбово. Тогда еще был открыт главный Боголюбовский храм, мы взошли внутрь, и я поразился тонкости позолоченной деревянной резьбы по иконостасу. Мы пересекли железную дорогу и цветущим лугом пошли к прославленной на весь мир церкви Покрова на Нерли. Посетить ее была моя давнишняя мечта, подобная мечте об озере Светлояр. Позднее много раз мне довелось побывать у ее подножия, но то самое первое впечатление от ее дивного облика, наверное, никогда не забуду…

Из Владимира я поехал на автобусе, вернее, на крытом брезентом грузовике, в Суздаль. Но мне очень не повезло — почти беспрерывно шел дождь. Я бегло осмотрел ныне варварски разрушенный Троицкий собор Ризположенского монастыря. К сожалению, то мое первое посещение знаменитого города из-за дождя почти не осталось в моей памяти. Вернулся я к милым Челищевым совсем мокрый и среди ночи уехал в Москву. Федор Алексеевич меня провожал. Больше я его не видел.

Я узнал, что вскоре у супругов родился сын Николай, а потом Федора Алексеевича арестовали и сослали на Вычегду; он вернулся, работал на стройках НКВД и сравнительно рано умер. Судьба мальчика Алеши Бобринского была ужасна. В тот год он попал на Арбате под трамвай, ему отрезало ногу, он успел сообщить адрес родителей. "Скорая помощь" приехала с опозданием на целый час, и он умер, истекая кровью.

Чтобы закончить рассказ о том моем путешествии, добавлю, что фольклорные записи Юши и мои требовалось перепечатать. Юшины записи благополучно перепечатала машинистка института этнографии, где он работал. Но мои нельзя было доверить ни одной даме.

Нашелся машинист — старый генерал Данилов, брат царского морского министра. Я к нему ходил в Староконюшенный переулок. Он был очень колоритен — высокий, с седыми бакенбардами, как у царя Александра II, в засаленной военной тужурке, в засаленных синих генеральских брюках с красными лампасами, в туфлях на босу ногу. Жил он одиноко. Работе моей очень обрадовался, так как заказчиков у него было маловато. Возращая мне рукопись, он сказал, что даже в юные годы в Кадетском корпусе не слыхивал подобной похабщины.

Вскоре я понес ему рукопись отцовского перевода. Дверь мне открыл сосед и сказал, что генерала нет и не будет. Я его спросил: "Он умер?" Сосед молчал. Я его спросил: "Он в больнице?" Сосед ткнул пальцем на запечатанную сургучной печатью дверь в генеральскую комнату. Я все понял и ушел.

В Академии художеств остались весьма недовольны нашими записями фольклора. Ни одной песни, ни одной частушки, прославлявшей колхозный строй, мы не записали, хуже того, в некоторых усмотрели кулацкую идеологию…

Тогда выпускали сборники частушек, выдуманных досужими борзописцами. Вот одна из них:

 

Жить зажиточно в колхозе

Это дело наших рук.

Так сказал товарищ Сталин,

Наш любимый вождь и друг.

 

А пели ли подобные частушки по тогдашним деревням — не знаю…

С того путешествия не видел я Юшу в течение сорока лет. Дом XVIII века, в котором он жил, снесли, и он с женой уехал во Фрунзе организовывать там отделение Киргизской академии наук и устроился ученым секретарем. После войны он преподавал в Кировоградском педагогическом институте, уйдя на пенсию, обосновался в Ярославле. Умер он в Москве, я был на его похоронах.

 

 

Чертежник-кустарь, хоть и восстановленный в избирательных правах, все же не являлся полноценным советским гражданином. Надо мне поступать на государственную службу. Это понимали и мои родители, и я сам. Не забыл я и совета следователя Горбунова уезжать из Москвы на великие стройки коммунизма. Да, надо мне сматывать удочки. Мать утешала меня: даст Бог, и от ареста я уцелею. А пройдет года три, все успокоится, и я смогу вернуться. И исполнится моя мечта — я стану писателем. Плохая она была пророчица.

То тот мой знакомый, то другой называли учреждение, где нуждались в грамотных и добросовестных людях, хотя и не имеющих никакой специальности. В одном таком учреждении меня вроде бы хотели взять, но бдительный кадровик, узнав мою фамилию, искренно удивился, что я разгуливаю по Москве. Я сбежал по лестнице, словно спасаясь от погони. После того случая я опасался ходить в поисках работы и жил в твердой уверенности, что не сегодня завтра меня посадят.

Не только на горемычных лишенцев, на всю землю Русскую спустился великий страх. Многие и многие тогда жили, ожидая, что раздастся в двери звонок и — конец. Постоянно приходилось слышать — того, этого забрали. Если беда грянула в другом городе, то писали, что такой-то «заболел». Этот страх ареста угнетал. И я жил в ожидании, все удивлялся: а ведь я жив, и гуляю, и мечтаю, и даже веселюсь. Но я знал, конец мой неизбежен…

Был у меня большой друг еще со школьной скамьи — в одном классе четыре года учились, за одной партой сидели. Шура Соколов был сын полковника интендантской службы. В анкетах он писал — "сын военного интенданта", и это удовлетворяло не очень бдительных кадровиков. Отец его умер, еще когда мы учились в школе, старшая сестра вышла замуж, жил он вдвоем с матерью Прасковьей Николаевной во дворе церкви Воскресенья в Бережках на углу Елисеевского и Брюсовского переулков в одной квартире с семьей священника той церкви отца Николая Поспелова.

Я ходил изредка к Шуре и его матери. Они горячо переживали за меня, когда я им рассказывал о своих злоключениях. Они кормили меня, но ночевать не оставляли — опасались доносчика-соседа. Шура мне говорил, что, когда я буду восстановлен в избирательных правах, он берется меня устроить на работу в свое учреждение.

Когда я стал более или менее полноправным советским гражданином, Шуры в Москве не было, он уехал на изыскания и должен был вернуться с полевых работ среди лета. И я ждал его возвращения с нетерпением.

Он вернулся в начале сентября. Когда я к нему явился, он тщательно рассмотрел бумажную ленточку о моем восстановлении в правах и сказал, что все в порядке, он переговорит с начальником изыскательской партии, и я, несомненно, буду принят на работу — техники-изыскатели очень нужны.

— А как же анкета? — спросил я.

— Забудь о всяких дурацких анкетах, — отвечал Шура. — Старик только тебя спросит: "А проходили ли вы практику?" — И ты должен без запинки ответить: "Да, проходил!"

Вообще-то школа, которую я окончил, была с землемерным уклоном, и в моем дипломе указывалось, что "по прохождении полевой практики я получу право именоваться техником-землемером". Но этой практики я никогда не проходил и геодезические инструменты видел только на картинках, хотя на выпускных экзаменах благополучно сдал геодезию.

В течение нескольких вечеров Шура меня натаскивал по таким картинкам, как обращаться с нивелиром, и с теодолитом. Он вручил мне учебники по геодезии и рассказал, что я поступлю на работу в Главнефть ВСНХ СССР, мы поедем на изыскания в станицу Апшеронскую Майкопского района на Северном Кавказе, где найдена нефть. Говорил он с большой убежденностью, что я действительно поступлю. А я и хотел верить, и опасался, что в последней инстанции все рухнет.

Он рассказал обо мне начальнику партии, и тот согласился меня принять. И этого вполне достаточно. Шура ярко обрисовал, что за личность мой будущий начальник. Вячеславу Викторовичу Сахарову за семьдесят лет, всю жизнь он работал на железнодорожных изысканиях, три его сына тоже пошли по стопам отца, но один из них сидит за вредительство — не там проложил будущую трассу; есть у него и четвертый сын, но шалопай. Сам Вячеслав Викторович раньше занимал крупный пост в Наркомате путей сообщения, но там пошли разговоры о вредительстве, и он счел за лучшее уйти на пенсию, а теперь поступил рядовым начальником изыскательской партии совсем в другое ведомство, не мог усидеть без дела. И еще Шура мне рассказал, что его прозвище Старик и он ежедневно выпивает по бутылке водки — и "хоть бы хны!" А техникам пить не разрешает ни стопки. И еще Шура меня предупредил, что Старик держит дисциплину крепко, а если на кого разгневается, то бывает страшнее льва.

Я обещал Шуре, что буду стараться сверхусердно и сверхдобросовестно.

В один прекрасный сентябрьский день он мне сказал, чтобы на следующее утро я приходил в Главнефть, объяснил, где это учреждение находится на Мясницкой, на какой этаж подняться.

Я пришел, вскоре явился Шура и усадил меня в уголке большой комнаты, сказал, что Старика еще нет. Я просидел, наверное, целый час, мимо меня проходили, оживленно разговаривая между собой, пожилые и молодые. Изредка ко мне подходил Шура, называл по фамилиям одного, другого, третьего. Когда явился весьма представительный, с бородкой-эспаньолкой начальник, Шура сказал, что это главный инженер всей Главнефти Ракитин и что его скоро посадят за вредительство. Так оно через несколько месяцев и случилось.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: