Весы Фемиды и стрелы Амура 9 глава




После завтрака Вячеслав Викторович приказал нам проверить инструменты, потренироваться. Мы высыпали на улицу.

— Держись смелее, — успел мне шепнуть Шура.

И я, словно давно привык, вынул из ящика нивелир, смело привинтил его к треноге, собрался устанавливать. И вдруг увидел, что Старик стоит недалеко от меня, не так чтобы близко, а примерно шагах в двенадцати. Я понял, что он следит за мной. Сердце у меня захолонуло, я сжал кулаки, чтобы не растеряться, начал вертеть винты. Как же я проклинал этого живчика — пузырек уровня, подводил, подводил его к середке, а он, гадина, не желал мне подчиняться, все отползал в сторону. Наконец я установил инструмент. Шура отошел с рейкой, встал с нею, издали ободряюще помахивая рукой. Я уставился в трубу, глядя на Шуру, непривычно перевернутого вверх ногами, глядя на шашечки рейки, взял отчет, записал.

А Старик все стоял невдалеке и будто всматривался вдаль…

Во второй половине дня мы были свободны. Сережа Сахаров и я отправились обозревать окрестности. Пересекли несколько улиц, подошли к берегу реки Пшехи. Была она шириной метров пятьдесят, прозрачная и быстрая. Убедившись, что глубина ее не выше колена, мы решили переправиться на ту сторону вброд. Разулись, сапоги взяли под мышки и пошли.

И тут меня сшибло течением, сапоги поплыли. Счастье, что Сережа их поймал. А то вот бы был номер: первый день работы — и казенные сапоги утопил!

Отправились мы в обход через мост, начали подниматься в гору. Снизу нам не казалось столь высоко, поднимались, поднимались, нас обступали деревья неведомых нам пород. Потом мы узнали: то были бук и граб. Наконец поднялись, остановились, да не на самой горе, а на пригорке. Вид оттуда расстилался великолепный: под горой река, далее станица Апшеронская, вся в золоте осенних красок, далее железнодорожная станция, далее лес, а за лесом опять горы.

На следующий день мы начали полевые работы. Расторопный Федор привел со станции человек восемь молодцов, приехавших со Ставрополья в поисках заработка; много спустя они признались, что покинули родимые места, спасаясь от раскулачивания. Наняли в станице две пароконные подводы, чтобы возить нас на место работ, и наняли пароконную коляску для Сахарова. Дочка Никифора Захаренки — хозяина той хаты, где помещалась наша контора, бойкая Кланька поступила к нам на работу и привела своих подружек.

Словом, можно было приступать к съемке участка будущего Соцгородка. Полдня мы учили рабочих, как тянуть ленту, как держать и качать рейки, а потом сели в фуры и поехали, Сахаров с Брызгаловым отправились в коляске.

Доехали до места, выгрузились — и айда! Впереди инженер Кудрявцев с теодолитом указывал направление, Федор ставил вешки, рабочие в частом и колючем кустарнике рубили просеку, за ними шел пикетажист Сережа Маленький, его рабочие тянули ленту, забивали колышки-пикеты, далее вышагивал первый нивелировщик Костя с девушкой у инструмента и двумя девушками на рейках, за Костей шагал второй нивелировщик Сережа Большой, то есть я. Кланька несла мой инструмент, Таня и Тоня ставили рейки на колышки. Установив треногу, я смотрел в трубу, кричал: "Покачай!", брал отсчет по задней рейке, записывал, брал отсчет по передней, записывал, а Костя со своими девушками ушел далеко вперед. Так двигалась процессия, вроде крестного хода.

Старик прошел по просеке, возле меня остановился, ничего не сказал, отправился дальше.

К вечеру мы замкнули прямоугольник, вернулись к начальной точке и поехали домой.

Существовало неукоснительное правило изысканий: полевые материалы обрабатывать в тот же вечер. После сытного обеда мы сели за стол. Как мне пригодились бухгалтерские курсы! Счеты в моих руках так и заиграли. Раз ты со своим нивелиром пришел на первоначальную точку, значит, сумма всех превышений (отсчетов по рейке) теоретически должна равняться нулю. На практике получается неувязка в несколько миллиметров, если, конечно, ты не наврал.

Я волновался, еще когда мы ехали с работы, волновался во время еды, когда же щелкал на счетах, волнение мое достигло апогея. Да ведь я держал экзамен, гожусь ли в техники-нивелировщики. Подвел итог, у меня получилась неувязка — 4 миллиметра. Подсчитал вторично — тот же результат. От нахлынувших чувств я закричал на всю камералку:

— Четыре миллиметра!

— Сергей Михайлович, не мешайте работать другим! — Старик словно облил меня холодной водой. Он всех нас называл по имени-отчеству. Остальные — кто усмехнулся, кто молча передернул плечами.

В тот же вечер я написал восторженное письмо родителям, как ехали на поезде, как устроились жить, как я чуть не упустил сапоги во время путешествия, и целую страницу отвел своим четырехмиллиметровым успехам…

 

 

Мы уезжали с утра, возвращались к вечеру, обедали. Старик уходил в свою хату и там, как утверждал Шура, в одиночестве выпивал полбутылки водки, обедал, затем шел в контору. Вечером, опять-таки по словам Шуры, он заканчивал вторую половину своей порции алкоголя. Мы, техники, никогда не видели его выпивающим.

Пока с работой у меня шло хорошо, нивелир я освоил, устанавливал его быстро, отсчеты брал быстро, и вечером при подсчетах мои записи благополучно увязывались. Заболел у нас Сережа Маленький, я его заменил и в течении нескольких дней ходил с лентой, старался аккуратно вести абрис в пикетажной книжке.

Я был свидетелем немыслимо страшного гнева Старика, о чем меня предупреждал Шура еще в Москве.

Сережа Маленький выздоровел, я вернулся к своему нивелиру, а он — к своим обязанностям пикетажиста. Однажды лента у него зацепилась за корень; рабочий, вместо того чтобы подойти и отцепить, с силой потянул ее, и она лопнула.

Все работы остановились. Старик потребовал, чтобы рабочие отошли, а мы, техники, наоборот, — окружили бы его. Подсудимый Сережа Маленький встал впереди опустив голову.

Старик рычал очень страшно:

— К чер-р-р-ту! — Он выпаливал исполненные гнева и презрения фразы, брызгал слюной, тряс кулаками.

Сережа пытался оправдываться, сваливал вину на рабочего, но своими оправданиями только распалял гнев Старика.

А через неделю провинился и я.

С утра зарядил затяжной мелкий дождик, ехать на работу было невозможно. Старик злился на дождь, на простой, на техников, которых требовалось чем-то занять.

Шура на полевые работы вообще не ездил. Он хорошо чертил и с наших полевых журналов постепенно на нескольких планшетах составлял на ватмане план участка.

Старик пристегнул меня в помощь Шуре. Мы встали рядом, наклонившись над двумя чертежными досками. Шура показал мне, как по заранее нанесенным отметкам проводить горизонтали. Вспомнил я далекие школьные годы и повел извилистые линии одну за другой. Остальные техники тоже чем-то занимались. Старик угрюмо восседал в углу в кресле.

— Послушай, — обратился я к Шуре, — смотри, тут отметок не хватает, придется мне с горизонталями фантазировать.

Старик бойко, словно юноша, вскочил, резко отодвинул кресло. — Сергей Михайлович, — начал он, задыхаясь от гнева и брызгая слюной, встаньте здесь!

Помня предупреждения Шуры — ни в коем случае не оправдываться, я встал опустив голову и всей своей позой и наклоненной головой выражал глубокое раскаяние и молчал.

Боже, как меня крыл Старик! Как жутко рычал:

— К чер-р-рту!

— Запомните раз и навсегда: в геодезии, как и в любой технике, ни под какими предлогами даже думать не смейте о фантазии. Техника требует точности, абсолютной точности. — Он перевел дух и напоследок бросил: Продолжайте работать.

Конечно, он был прав. Я этот урок никогда не забуду…

 

 

В станице Апшеронской жили казаки некогда славного Кубанского казачьего войска Апшеронского полка Майкопского уезда.

В ту осень 1930 года жили они в относительном достатке, были колхозниками, а кормились в основном со своих обширных, до гектара, усадебных участков, держали лошадей, коров, овец, кур, гусей, а также, как вспомогательную тягловую силу, незнакомых мне буйволов; их свиньи гуляли на воле, питаясь в грушевых лесах падалицей. Жители сеяли пшеницу и кукурузу, которая вымахивала такой высоты, что в ее зарослях скрывались наши трехметровые рейки. В садах росли вишни, сливы, яблони, груши, виноградная лоза; мы покупали сливы — рубль ведро. Жители сажали табак и на жердях под специальными навесами сушили связки листьев — папуши, затем на специальных машинках их мелко нарезали. Я курил трубку, с наслаждением вдыхая аромат.

До нашего прибытия только самую верхушку казачества раскулачили. Мои работницы-девушки со слезами на глазах рассказывали, как их подружку вместе с родителями, с братьями и сестрами сослали на Северный Урал на лесозаготовки и она писала им грустные письма.

Жили казаки в страхе, предвидя грядущие беды. Со своими геодезическими инструментами, с рабочими врывались мы в их дворы, расставляли рейки, измеряли хаты и надворные постройки и одновременно без спроса срывали с деревьев фрукты. Испуганные хозяева выбегали из своих хат, нас не бранили, а, наоборот, заискивали перед нами, спрашивали, зачем обмеряем, зазывали в горницу, угощали молоком, а то и молодым вином.

В безупречно белых хатах, несмотря на земляные полы, было очень чисто, в киоте в красном углу стояли иконы, висела на цепочке лампада, а по стенам были развешаны фотографии — всё больше бравых, бородатых казаков, в папахах, на их черкесках по сторонам груди красовались газыри, на поясах кинжалы или шашки. Снимались казаки группами или вдвоем с женой. Они, несомненно, гордились своим боевым прошлым, но нам о своих чувствах, об отношении к Советской власти, к колхозу ничего не говорили.

Один только раз, когда я ехал куда-то вдвоем с возчиком, он показал мне кнутом на дальнюю, поросшую лесом гору и сказал, что два года их, несколько человек казаков, там скрывалось.

— Вы были красные партизаны? — спросил я его.

— Нет, белые, — отвечал он…

Наступила зима. Да какая же это была зима — снег то падал, то таял, слякоть на дорогах стояла невылазная, кони еле вытаскивали колеса фур. Нам прислали из Москвы большой ящик с полушубками, и мы в них щеголяли, наводя страх на местных жителей.

По заданию треста «Майнефтестрой» мы снимали планы местности то близко от нашего жилья, то подальше, возле соседнего, недавно построенного городка Нефтегорска.

На большой площади по отлогим склонам Ходиной балки стояли первые вышки скважин и качали нефть. Вся балка была сплошь в обугленных деревьях, то был страшный отголосок грандиозного лесного пожара: неожиданно забил нефтяной фонтан и загорелся.

Когда мы приехали в Апшеронскую, этот фонтан продолжал гореть. От напора горящих газов трубы скважины расплавились, и факел диаметром в восемь метров с гудением пылал. Зрелище было впечатляющее, ближе, чем на двести метров, не подойти. В воздух выбрасывались миллионы тонн горящей нефти и газов. Пытались тушить, но безуспешно. Столб черного дыма был виден за десятки километров, а ночное зарево — за целую сотню… Наконец пожар был потушен, каким способом — не знаю. Только тогда в газетах появился указ о награждении пожарных, раньше о том народном бедствии никто и не подозревал.

С нашей зарплатой получилось недоразумение. Сразу по приезде Сахаров все имевшиеся при нем казенные деньги положил на сберкнижку. И попался. Оказывается, существовал указ: выдавать не свыше чем по сто рублей в месяц. Полетела телеграмма в Москву, в конце концов недоразумение было разрешено, и Сахаров мог распоряжаться вкладом как хотел.

Наконец я получил первую в жизни настоящую зарплату. С меня вычли за еду, себе я оставил самую малость на мелкие расходы, а двести рублей перевел телеграфом на имя сестры Сони. Вскоре получил от матери письмо. Она меня благодарила за перевод, писала, как деньги крепко пригодились. В конце письма стояла такая фраза: "Мы с папа гордимся тобой!" В течение следующего полугодия я аккуратно посылал по двести рублей.

 

 

Мы жили дружно, не ссорились, не завидовали один другому. Я сблизился с Сережей Маленьким, который был на год моложе меня. Я заметил, что он постоянно грустит, задумывается о чем-то. И на работе он бывал невнимателен, несколько раз ошибался, пробрасывал ленту; ему чаще, чем другим, попадало от Сахарова.

Он мне признался, что его отец — сельский священник из Лихвинского уезда Тульской губернии — арестован и томится в лагере Архангельской области. Сережа вынул со дна своего чемодана бережно завернутую в газету групповую фотографию — в середине сидит благообразный батюшка, рядом матушка, вокруг дети, целых десять детей от взрослых до малышей, сидят и стоят, улыбаются.

Я посоветовал Сереже, пусть его старшая сестра пойдет к Пешковой, дал адрес Политического Красного Креста. Он тотчас же написал письмо домой.

У нас на почту ежедневно отправлялся завхоз Цыбулько. Месяца через два Сережа разорвал конверт и сразу просиял. Вечером он мне шепнул, что его отец вернулся. Всего он просидел полгода, почему был освобожден, благодаря ли Пешковой или просто счастливый случай на его долю выпал, Сережа не знал, его мать написала, что Пешкова тепло приняла плачущую девушку, обещала разузнать, постараться помочь, всячески ее утешала.

Позднее Сережа мне рассказывал, что его отец больше не решился служить в храме, семья покинула родное село, переселилась в Тулу. Один за другим дети выпархивали из родительского гнезда. Через семь лет батюшка вторично был арестован и исчез навсегда. А его дети долго еще носили тяжкое бремя: "Сын попа, дочь попа", потом их отец был посмертно реабилитирован. Все следующие годы я изредка встречался с Сережей, инвалидом войны. В 1988 году он скончался…

Каждое утро мы выезжали на нескольких подводах. Распределял рабочих и подводы и вел табель десятник Федор Колесников, парень бойкий, но не шибко грамотный. Когда-то он явился к Сахарову в лаптях, приглянулся ему и теперь, кроме основных обязанностей, выполнял для него особые поручения, в частности покупал водку.

По вечерам Федор щеголял в хромовых сапожках, в куцем пиджачке, в фуражке с лаковым козырьком и любил рассказывать о своих родителях крестьянах Веневского уезда Тульской губернии, о своих сестрах. Он хвастался, какие обновы они купили на те деньги, какие он посылал домой: приобрели кровать с бубенцами, пружинный матрас и шифоньер. Я потому запомнил эти предметы, что Федор не однажды о них рассказывал. А судьба этих предметов была печальна: местные власти их отобрали. Получив печальную весть, Федор ходил замкнутый и о дальнейших семейных бедах нам не рассказывал. А года через три я встретил его в Москве на Красной Пресне, он мне сказал, что пытается куда-нибудь завербоваться, да нигде не принимают без справок. Его семью раскулачили, выслали, а сам он скрывается. А всему виною были те купленные на его трудовые деньги предметы, которые в тогдашних крестьянских хозяйствах считались богатством.

Инженер Кудрявцев ходил, поблескивая прозрачным пенсне, был сухим, всех презирающим человеком; вел он себя с нами, техниками, надменно, оживлялся только разговаривая с завхозом Цыбулькой. Оба они в гражданскую войну служили в Чапаевской дивизии и оба преклонялись перед знаменитым военачальником.

Завхоз Цыбулько был по-своему яркая личность. Русн из Закарпатья, как австрийский солдат, в германскую войну попал к нам в плен, в войну гражданскую вступил в ряды Красной армии и в партию. Но не о боях и победах рассказывал он, а своеобразным полурусским-полуукраинским языком повествовал о своих многочисленных любовных похождениях с такими подробностями, что мы, невинные юноши, только вздыхали. Верно, из-за этих похождений он был исключен из Коммунистической партии, что не мешало ему быть бесшабашным балагуром. Он подал апелляцию в ЦКК и терпеливо ждал решения своей судьбы. И в один прекрасный для него день он получил пакет с бумагой, извещавшей его о восстановлении в партии. Переполненный радостными чувствами, он нам показывал эту бумагу. Внизу стояла подпись тогдашнего председателя ЦКК Орджоникидзе. Подпись была в пятнадцать сантиметров длиной и в два сантиметра шириной (мы измерили). Цыбульку отозвали в Москву. Он заделался важным начальником в Главнефти. Года два спустя в поисках работы я его разыскал. Он сидел в отдельном кабинете. Я думал, что по старой памяти мне обрадуется, а он только буркнул приветствие, руку не протянул и сказал, что мне ничем помочь не может. А еще сколько-то лет спустя я узнал, что его посадили.

Заместитель начальника изыскательской партии Брызгалов Иван Иванович был тоже большой бабник и большой балагур. До революции он в чине поручика служил военным топографом, разъезжал по нашей стране, снимал заново и корректировал старые военные карты. Прибыв в какое-нибудь село, он стремился устроиться на постой у священника и начинал приударять за попадьей, если она была молода, или за поповнами, если их мать оказывалась пожилою. Он стремился и тех и других сперва очаровать, а если удавалось, и соблазнить. Как и Цыбулько, он рассказывал с разными скабрезными подробностями.

Еще раньше Шура Соколов его прозвал — Граф. Граф Брызгалов — звучало внушительно. Ему это прозвище нравилось, он откликался с заметным удовольствием, а вообще маленький, тщедушный, с острой рыжей бородкой, с виду был весьма невзрачен. Однажды в Майнефти Сахарова спросили: неужели в его изыскательской партии работает настоящий граф? На что Вячеслав Викторович ответил, что это выдумка техников. О том, что среди его подчиненных затесался настоящий князь, он предпочел умолчать.

Проектировщикам Майнефти понадобились планы отдельных небольших участков в крупных масштабах. Рельеф был сложный — овраги, гряды холмов, да еще текла извилистая речка Туха. Для таких участков полагалась так называемая тахиметрическая съемка с помощью теодолита и реек. Подробно объяснять не буду. Работают обычно вдвоем. Ведущий диктует помощнику цифры, а тот их записывает в журнал и одновременно ведет глазомерный абрис местности.

Я был непомерно горд и доволен, что Граф выбрал именно меня в свои помощники. Боже, как я старался, все свои мысли, все свое внимание сосредоточил, чтобы записывать быстро и аккуратно! Впоследствии, и до войны и после войны я никогда не видел, чтобы мои помощники так старались. А если реечнику требовалось показать, где ставить рейку, я опрометью бежал туда и обратно, однажды растянулся посреди лужи.

Граф видел мое великое усердие, порой помогал вести абрис, но к трубе теодолита не допускал. А мне очень хотелось вести тахиметрическую съемку самостоятельно. Однажды наши рабочие задержались на рубке просек, Графу и мне делать было нечего, мы закурили, и я его попросил мне показать, как брать отсчеты по лимбам. Он показал раз, другой, третий. Я понял довольно быстро, но отсчитывал затаив дыхание куда медленнее и осторожнее, нежели он. А несколько дней спустя я освоил всю, в общем, не особенно хитрую технику работы с теодолитом.

В Апшеронской и на ближайших стройках все лето свирепствовала малярия, местных жителей она не трогала, заболевали приезжие. Внезапно на работе Граф вдруг сел на траву, весь скорчившись, и хоть день был теплый, задрожал мелкой дрожью, зубы у него застучали.

— Сережа, без меня справишься? — спросил он.

А я одновременно и жалел его, и ликовал про себя, что он мне доверяет. Я начал отсчитывать, записывать, командовать рабочим, где ставить рейки. Граф ездить на работу не мог, но сказал, что я справлюсь. Так, хоть и медленно, я освоил и теодолит, и тахиметрическую съемку.

Наверное, кроме немыслимого для нынешней молодежи усердия, во мне, прирожденном гуманитарии, все же билась хоть и тоненькая, а подлинно техническая жилка.

 

 

Пришлось мне совсем бросить привычные с самого раннего детства чтения. Книг просто не было, газеты попадались изредка. А впрочем, мы столь напряженно работали, обрабатывая по вечерам материалы, что на чтение не оставалось времени. Жизнь моя протекала на людях, никогда в одиночестве, даже задуматься о чем-либо я не мог.

А в глубочайшей тайне от всех на самом дне моего чемодана прятались первые главы моей повести «Подлец». Да, литературные мои дела застопорились. И все же я был счастлив, счастлив благодаря успехам в работе, благодаря моей ежемесячной помощи родителям. И еще была причина радоваться: я не чувствовал страха, какой ощущал в последние годы.

Изыскательские партии выгодно отличались тем, что, работая на лоне природы, вдали от всякого начальства, люди не чувствовали бдительных очей кадровиков и завов секретных отделов. Инженер старой закалки, Вячеслав Викторович Сахаров держал дисциплину крепко, но то была работа. Никакого гнета, как бывший, я не чувствовал. Да и никто, кроме него и Шуры Соколова, о моем происхождении и не подозревал. Знаю несколько случаев, когда молодые люди из бывших спасались от арестов, работая на изысканиях.

А впрочем, однажды со мной произошла глупейшая история, когда мне пришлось ощутить подлинный страх.

Потребовалось заснять небольшой участок под насосную станцию на берегу реки Пшеха за семь километров близ соседней станицы Ширванской.

Я был очень доволен, что доверили эту самостоятельную работу именно мне. Поехал на подводе с двумя рабочими, с инструментами, с продуктами на несколько дней. Подъехали к реке, на другой ее стороне раскинулись белые хаты станицы. Возчика я отпустил, мы перешли реку по пешеходному на канатах мостику. Оставив рабочих на берегу, я направился в стансовет просить, чтобы нам отвели жилье.

За столом сидел бравый молодец в казачьей папахе. Под его пиджаком на рубашке наискось шел ремень от револьвера.

— Документы? — бросил он.

Я показал красную книжку своего удостоверения личности, начал объяснять, зачем явился в Ширванскую.

— Командировочное удостоверение! — так же кратко бросил молодец.

Я оправдывался, что изыскательская партия стоит недалеко, зачем давать командировочное удостоверение в соседнюю станицу.

— А если ты тайный агент мирового империализма? Я должен тебя сейчас арестовать, отправить в Майкоп.

От страха душа моя шмыгнула в глубь глиняного пола. По счастью, из окон были видны рабочие, мирно расположившиеся на берегу реки.

Молодец, сказавшийся председателем стансовета, очевидно, понял, что перегнул палку, и приказал мне завтра же доставить справку, для чего я командирован в Ширванскую. Он сам пошел помещать нас на квартиру в одну хату и предупредил, что ставит в кулацкую семью.

Когда мы вошли в ту хату, неподдельный ужас вспыхнул в глазах хозяев пожилой женщины и девушки. Они молча и покорно поклонились…

Тогда Сахаров уехал в отпуск и оставил за себя Графа Брызгалова. Я ему написал сверхкрасноречивое письмо. Печати в изыскательской партии не было, но я знал, что Сахаров берег несколько пустых московских бланков с печатями. Передал ли он их своему заместителю, когда уезжал в Москву? А если не передал?

Посланец зашагал в Апшеронскую, а я с другим рабочим стал устраиваться на полу в чистой горнице хаты. И сразу обратил внимание на распухшие от слез лица матери и дочери. Я им объяснил, что приехал на несколько дней, буду измерять местность на другом берегу Пшехи. Мать убедилась, что я не представитель власти и, значит, нисколько не опасен. С рыданиями она принялась мне рассказывать о внезапно постигшей их беде: несколько дней тому назад арестовали ее мужа и ее сына, да еще отобрали пару коней, да еще грозят выселить из станицы. Дочь, миловидная девушка, только плакала. Мне особенно жалко стало ее.

Как мог, я их утешал. Мать растрогалась, угостила нас молоком, еще чем-то, постелила на пол перину и одеяло. Все следующие дни она варила нам обед, старалась, чтобы нам было сытно и уютно. А я выказывал ей свое горячее сочувствие.

На следующий день рабочий принес нужную справку. Председатель ее прочел, милостиво подал мне руку и сказал, что он всегда обязан проявлять бдительность.

Этот мимолетный эпизод я потому описал подробно, что то был единственный случай, когда мне пришлось столкнуться с жизнью местного населения. Мы, изыскатели, жили совсем особняком. Изредка попадалась нам местная газетка, вся пышущая ненавистью.

Невдалеке от Апшеронской был лагерь для заключенных, за колючей проволокой, с вышками часовых по углам зоны. Заключенных ежедневно выводили на строительство сажевого завода. Нам постоянно приходилось проезжать мимо зоны и мимо этого строительства. Но чтобы кто из нас обменялся мнениями сколько этих заключенных, за что они сидят! В те годы никому в голову не могло прийти такое — между собой разговаривать на запретные темы.

Сажевый завод, где должна была изготовляться сажа из нефтяных отходов, был целиком закуплен в США, за валюту, разумеется. Монтажом руководил специалист-американец. Вместе с переводчицей он постоянно проезжал по улицам Апшеронской на единственной в округе легковой машине. Вот о нем — с каким комфортом живет, чем его кормят, является ли хорошенькая переводчица также и его возлюбленной — мы пустословили постоянно.

 

 

Наступил новый 1931 год. А тогда этот, ныне столь любимый народом праздник вообще запрещали отмечать, считали отрыжкой капитализма, к революции никакого отношения не имеющим. И мы тоже его не отмечали.

Возвращались с работы, несмотря на брезентовые плащи и сапоги, промокшие, усталые, голодные. Апшеронская зима — это сплошные дожди, мокрый снег и слякоть. Местные жители, например, не копали по осени картошку и не держали ее в погребах, а по мере надобности в течение зимы выкапывали с огородов.

Тогда профсоюзы еще имели какое-то влияние в учреждениях и на предприятиях, например, они следили, чтобы всем рабочим и служащим обязательно ежегодно давали отпуска, а первый отпуск полагался через шесть месяцев после поступления на работу.

В марте Шура Соколов и я подали Сахарову заявления об отпуске. Но вышло недоразумение: в банке денег не оказалось, Сахарову обещали выдать только через три дня. А нам так хотелось в Москву! Мы отправились с пустыми карманами. Сахаров обещал нам перевести телеграфом.

В течение моей жизни постоянно даты моих рождений приходились на самые гнусные дни. Во время войны, например, 14 марта каждый раз я отмечал в особенно скверной обстановке — на морозе или на дожде. В тот год этот день застал нас на вокзале станции Белореченская, наполненном куда-то едущими семьями с малыми детьми, с узлами вещей; горемыки сидели на скамьях, лежали на полу. Тогда половина России сорвалась с родимых мест, спасаясь от раскулачивания, от других бед, от голода, от ареста. Окошко железнодорожной кассы было закрыто, вокруг теснились бравые молодцы, стремившиеся достать билеты без очереди. А будут ли их вообще давать?

Кроме справок об отпуске, у нас были солидные мандаты от «Майнефтестроя», чтобы нам "оказывали всемерную помощь и содействие". У меня этот мандат сохранился.

Перед кабинетом начальника станции, как перед осажденной крепостью, также стояла толпа. Шура отправился в транспортное отделение ОГПУ. Мне эти четыре буквы внушали ужас, я никогда не решился бы обратиться за ту незаметную дверку просить о помощи. А Шура пошел, я остался с чемоданами. Через час он явился торжествующий с билетами до Москвы, да ещё в плацкартный вагон. И мы благополучно уехали. Кроме нас, в поезд село не более десяти таких же привилегированных пассажиров…

Приехал я в Москву и сразу — на Савеловский вокзал, скорее к родителям.

В мое отсутствие наши переселились из Котова в пристанционный поселок Хлебниково. Котовский домохозяин не стал с нами продлевать договор, на него косо смотрели местные власти: почему извлекает нетрудовой доход?

Новый домохозяин Архангельский был владельцем цветоводства и во времена нэпа процветал, сумел построить двухэтажный кирпичный дом. Но к моменту нашего поселения он сидел в тюрьме; мои родные видели его только однажды, и то издали. Его привезли гепеушники, и он показал им, где закопал серебро и драгоценности. Клад откопали, и он был вновь увезен, уже навсегда.

Нижний этаж занимала его семья, а также брат — участковый врач. Комнаты верхнего этажа хозяева предоставили нам. Дом этот был весьма оригинальной архитектуры — никаких украшений, на фасадной стене — единственное грандиозное окно, нижняя его половина приходилась на первый этаж, верхняя на второй. Брат Владимир острил, что с поезда виден стоящий под кроватью ночной горшок.

Я приехал, когда все находились под радостным впечатлением: только что полной победой увенчался пресловутый процесс артели "Расшитая подушка". Мне рассказывали различные подробности процесса, вернее, глумления над моей матерью. От меня скрывали; я только тут узнал, что она две недели сидела в камере при милиции. Наученная горьким опытом, она с тех пор больше не стремилась искать заработки и осталась лишь домашней хозяйкой.

Брат Владимир по всем стенам опять развесил портреты предков и продолжал по ночам трудиться, иллюстрировал книги. В издательстве "Молодая гвардия" к нему до поры до времени относились хорошо, вернее, терпимо. "Ну что поделаешь, хоть и бывший князь и лишенец, но зато талантлив и человек неунывающий и остроумный".

Сестра Маша усердно работала в Московском геологическом комитете, приезжала по вечерам. По воскресеньям являлись ее кавалеры, другие гости. Сестра Катя работала на опытном поле близ станции Долгопрудная. А бедный наш отец совсем ослаб от болезней и от вынужденного безделья. Лишенство угнетало его. Лишь изредка кто-нибудь из сочувствующих давал ему что-то переводить. Он много нянчился с детьми. Десять ежемесячных долларов от Моины Абамелек-Лазаревой мы тратили на пшено и на постное масло из торгсина.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: