Весы Фемиды и стрелы Амура 10 глава




Я рассказывал о своих геодезических успехах. Владимира очень заинтересовал страшный пожар нефтяного фонтана близ Апшеронской. Со своей всегдашней любовью к технике он взялся изобрести способ, как его потушить, делал какие-то чертежи, собирался их куда-то посылать.

Я приехал без отпускных денег, но зато привез целый чемодан отборного, душистого и крепчайшего табаку и собирался подарить брату. Но он счел, что ему достаточно одного килограмма, а остальное лучше продать.

Напомню читателю, что брат его жены Елены Николай Шереметев был музыкантом в театре имени Вахтангова. Его супруга — известная артистка Мансурова — в два счета провернула выгодную спекуляцию. Позднее мне передали благодарность от самого Щукина, и я получил контрамарку на спектакль "Коварство и любовь" Шиллера.

Денежный перевод, который Сахаров должен был послать на имя Шуры Соколова, не приходил и не приходил, через каждые три дня я ездил к Шуре — и все безрезультатно. В конце концов на Центральном телеграфе выяснилось, что перевод пропал.

Получив от Сахарова отправительную квитанцию, Шура и я пошли на прием к самому замнаркома связи. При нас он поручил заняться этим, как он выразился, пахнущим вредительством делом некоему чину. Лишь два месяца спустя мы получили наши кровные отпускные деньги.

Тот факт, что столько времени я жил под родительским кровом, ходил и в гости, и в театр, а не глядел в трубу нивелира, начальство сочло уважительным. А застрянь я в Москве год спустя, наверняка получил бы года три лагерей как злостный прогульщик. За эти два месяца я успел написать новую главу своей повести "Подлец"…

 

 

Шура и я вернулись в Апшеронскую. Он занялся камеральными работами в конторе, а я, надев плащ и сапоги, начал ежедневно ездить на полевые работы.

В наше отсутствие был потушен нефтяной пожар. Одновременно к очагу огня с разных сторон подвели штольни и взорвали в них аммонал, а с самолета сбросили какой-то химический состав. Так брату Владимиру не пришлось заняться изобретательством в пользу нефтяной промышленности…

Весна в Апшеронскую пришла рано, зацвели белым и розовым цветом фруктовые сады и грушевые леса. Наступила Пасха. С детства я любил этот великий праздник, с ним у меня было связано столько светлых воспоминаний! А тут, как обычно по воскресеньям, в поле мы не поехали, а принялись вкалывать в конторе с самого утра. И никаких дополнительных угощений к обеду…

Я совершил один прескверный поступок, о котором сознался матери лишь много лет спустя, а тогда скрыл от родных.

За вынужденный прогул я получил солидную сумму. А у нас в общежитии техников завелись картишки, и мы по ночам резались в дурака. И тут старший техник Костя Машаров предложил мне сыграть в очко. Я и раньше изредка играл и нередко выигрывал, решил попытать счастья. Костя играл хладнокровно, карты клал на стол медленно. Остальные ребята нас окружили. Я сперва начал было выигрывать, а к утру продул всю получку. Шура, живший тогда вместе с Сахаровым, узнав о моем проигрыше, накричал на меня как на провинившегося школьника и потребовал с меня честное слово, что я никогда в жизни не буду играть в очко.

И я это слово сдержал. Помнится, уже в последние месяцы войны, когда гитлеровские деньги валялись повсюду, никакие уговоры на меня не действовали, я неизменно отказывался играть даже на эти никому не нужные бумажки… Самое позорное в моем проигрыше было: я не смог послать родителям солидный денежный перевод…

Приехала к Сахарову жена — красивая пожилая армянка. Она пожелала познакомиться со всеми техниками и, явившись в нашу контору, обратилась к нам примерно с такими словами:

— Вы на моего ворчуна не очень обижайтесь, он только с виду строгий, а всех вас очень любит…

Тогда же произошла одна глупая история, которая могла бы кончиться для меня весьма печально.

Техник Коля Гусев был у нас единственным комсомольцем. Вместе с Костей после работы он нередко отправлялся в центр станицы к закрытой церкви, где собиралась молодежь. Коля начал ухаживать за одной девушкой, не местной, а приезжей, дочерью одного партийца. И неожиданно он объявил о своей свадьбе, на которую приглашал всех нас.

Для подарка мы скинулись по сколько-то рублей и во главе с Сахаровым отправились на торжество.

Стол "ломился от яств", произносились тосты. Шура Соколов предложил, чтобы от имени сослуживцев Коли тост произнес я.

Со стаканом в руках я встал и звонким голосом начал:

— От имени партии поздравляю молодых… — Дальше уж не помню, о чем плел, все услышали, что я поздравил от имени партии. Какой? Среди гостей произошло замешательство, выручила находчивость Графа Брызгалова. Он начал объяснять, что женихов друг поздравил от имени партии изыскательской. Ведь мы, сослуживцы жениха, — сотрудники изыскательской партии. Большинство гостей находилось в изрядном подпитии. Но тут поднялся, пошатываясь, чернобородый дядя невесты, как потом выяснилось, бывший красный партизан. Он брякнул на всю комнату страшные слова об оскорблении Коммунистической партии. Кто такой, кто осмелился поднять стакан водки? И за что поднять?..

Хмель из моей головы разом улетучился. На мое счастье, вмешались родители невесты и увели подвыпившего дядюшку в соседнюю комнату. Пиршество продолжалось, произносились новые тосты, казалось бы, инцидент был исчерпан. Заиграла гармошка, все встали, пошли танцевать. Даже Сахаров, к немалому нашему удивлению, начал неловко переступать ногами, а вокруг него, взмахивая платочком, вертелась и топотала сапожками Колина теща. Один я сидел в углу, ругал самого себя, потом встал и незаметно улизнул домой.

На следующий день, когда мы вернулись с работы и сели обедать, то начали шумно обсуждать подробности вчерашнего торжества. Мы вспомнили, как Старик вздумал плясать, а Граф Брызгалов со смехом сказал:

— А наш Сережа Большой порядком струхнул.

Больше никто не заговаривал о той действительно глупейшей истории. А я о ней до сих пор не забыл, как говорится в пословице: "Пуганая ворона и куста боится…"

 

 

Сколько раз в моей жизни какие-то мелкие, совсем незначительные случаи переворачивали всю мою судьбу! У меня заболел зуб, да так сильно, что я, превозмогая боль, работал с трудом. Сахаров заметил и сказал мне:

— Сергей Михайлович, разрешаю вам завтра не ехать в поле. Извольте идти в амбулаторию. В условиях изысканий зубы не лечат, а выдергивают.

На следующий день вместо меня отправился на съемку Шура Соколов, а я с утра пошел в амбулаторию, и мне благополучно выдернули зуб.

Сахаров меня спросил, как я себя чувствую, поручил мне заняться какими-то подсчетами, а сам уехал. Я остался в конторе один.

Вскоре подъехала шикарная коляска, запряженная парой рысаков. Выскочил рослый, солидный мужчина — главный инженер «Майнефтестроя» Сергей Сергеевич Зеленин. Я выбежал его встречать; он узнал, что Сахарова нет, прошел в контору и попросил показать все наши работы.

С самоуверенностью, зачастую свойственной юнцам, я начал разворачивать перед ним листы ватмана — планы заснятых нами участков, объяснял с апломбом и с не меньшим апломбом отвечал на вопросы. Не дождавшись Сахарова, Зеленин уехал, но, очевидно, меня запомнил, и, наверное, я ему понравился.

Наступило лето. Изыскательские работы заканчивались, новых участков для съемок нам не отводили. Однажды Сахаров собрал всех нас и объявил нам, что изыскательская партия отзывается в Москву, но трест «Майнефтестрой» желает оставить двоих техников.

— Кто хочет остаться? — спросил он, заканчивая свою речь.

Странный вопрос! Конечно, мы все хотели в Москву.

Сахаров отправился в контору «Майнефтестроя», а вернувшись, сказал, что на следующий день после работы сам Зеленин пожелал с нами встретиться. И он прикатил в своей шикарной коляске. Мы собрались. Он начал свою речь с пятилетки, со строительства социализма, упомянул изречение великого Сталина, что "кадры решают все", оглянул нас, пальцем показал на меня и сказал:

— Хочу оставить этого, — он еще раз оглянул всех нас, указал пальцем на Костю Машарова, который был старше нас года на три и выглядел более солидно, нежели остальные, и добавил: — И этого. — Ни Костя, ни я не посмели отказаться.

А тогда вышел весьма строгий закон: никто не имеет права увольняться с работы по собственному желанию, предприятия и учреждения сами решают: уволить или не уволить такого-то работника. Это называлось "закрепление кадров". А если бы у меня не заболел зуб, как бы решилась моя судьба?..

На следующий день Костя и я отправились в Соцгородок, который находился километра за полтора, по ту сторону речки Тухи. Прошлой осенью на том месте мы вели съемку, прорубали в густом кустарнике просеки. Сейчас там стояло несколько деревянных и низких бараков; в одном из них помещалось управление "Майнефтестроя".

Вошли, девушка-секретарша доложила о нас Зеленину, провела в его кабинет. Он похлопал нас по плечам, заговорил о будущей работе во славу социализма, а секретарше сказал, чтобы позвала начальника отдела кадров. Явился — лупоглазый и толстый, типичный главнюк. Зеленин ему бросил лишь одну фразу:

— Оформите обоих молодцов техниками в проектный отдел.

Анкета оказалась самая простенькая, всего в десяток вопросов. Среди них был, разумеется, и вопрос "социальное происхождение", но без скверной добавки в скобках — "бывшее сословие родителей", о лишенстве не упоминалось. И я со спокойной совестью написал: "Сын служащего".

Костя и я явились в большую комнату проектного отдела, представились начальнику отдела — молодому жгучему брюнету и красавцу Моисею Львовичу Гурскому. Все сотрудники подняли головы и долго изучали нас с большим любопытством. А вид у нас был диковатый: в замызганной до последней степени форме юнгштурма, в запыленных стоптанных сапогах.

Отнеслись к нам с большим участием и теплотой. Через два дня мы получили ордера на простенькие спецовки, на рубашки и кожаные туфли. В затрапезной одежде мы отправлялись только на полевые работы.

А с бухгалтерией в первый же день у нас вспыхнул конфликт. Нам объявили, что никаких полевых нагрузок не положено. Словом, скостили мне зарплату с 300 до 175 рублей. Пришлось нам смириться. С тех пор я смог посылать родителям вместо 200 рублей лишь 50, и то не каждый месяц…

В проектном отделе Костя и я были единственными неженатыми, поэтому три девушки-чертежницы посматривали в нашу сторону с плохо скрываемым любопытством. Мы с ними познакомились. Костя ухаживал за блондинкой Люсей, а мне досталась брюнетка Тася. Сейчас я помню только ее туфельки с бантиками впереди. Когда я шел рядом с ней в кино и разговаривал о том о сем, то всегда помнил, что сердце мое занимала далекая Рина Нерсесова. Была еще третья девушка — очаровательная тоненькая шестнадцатилетняя евреечка Мусенька. Мне она определенно нравилась, но только издали, а разговаривал я с ней лишь во время обеденных перерывов. После работы строгий папа, работавший в отделе снабжения, уводил ее домой.

Среди сотрудников почти не было местных жителей, а большинство переехало из Туапсе, где остались их семьи и квартиры. Да, в один злосчастный день им объявили, что «Майнефтестрой» переводится ближе к производству, в Апшеронскую. И никаких разговоров и протестов! Все покорно поехали. Таковы были тогдашние законы.

Вот почему основной темой разговоров в конторе были воспоминания о жизни в Туапсе. Какой прекрасный город и какой там чудесный пляж! Все ждали, когда построят очередной барак с комнатушками по обеим сторонам коридора, и волновались, кому какая комнатушка достанется, а кому придется ждать до постройки следующего барака.

Костя и я продолжали жить в той же хате, которую мы раньше занимали вшестером. Я больше не дулся на него за проигрыш в очко. Оставшись вдвоем и лежа на койках после работы, мы, естественно, сблизились. Костя о Есенине слышал только краем уха, а я декламировал стихи, какие помнил. Впечатление Есенин произвел на Костю ошеломляющее, он просил декламировать еще и еще, сам повторял отдельные строчки.

Постепенно мы разоткровенничались. Я рассказал Косте о своем славном княжеском роде, о труженике-отце, ныне лишенце, и как беспокойно жить, будучи сыном князя-лишенца. Рассказал, что с детства мечтаю быть писателем, но буду писать не как закажут, а как сам хочу. Я вытащил со дна чемодана заветные листы — первые главы повести «Подлец» — и прочел их Косте вслух. Только об одном я не решался ему признаваться — это о своей жгучей ненависти к Сталину. Никогда не считал я его великим и мудрым, а видел в нем главного виновника бед всего народа русского и несчастий нашей семьи. Ненависть эту и презрение я пронес через всю свою жизнь, но никогда ни с кем о ней не делился. За одно непочтительное слово о Сталине карали беспощадно.

И Костя также разоткровенничался, рассказал, что род Машаровых старинный купеческий из города Тобольска, более двухсот лет известный по Оби и Иртышу.

После революции пришли красные, потом белые, потом снова красные. И началась в Тобольске расправа: забрали многих именитых жителей — купцов, чиновников, духовенство, и все они были расстреляны. Костина мать, его старший брат и он сам отправились на место казни, переворачивали замерзшие трупы, искали, наконец нашли отца, увезли на салазках, тайно похоронили.

Костя — средний брат. И старший брат, и он, и младший скрывают о гибели отца и всё трясутся, что их разоблачат. Старший брат работает на Дальнем Востоке на изысканиях в геологической партии, о нем больше года ничего не слышно. А младший устроился конструктором в секретный институт в Москве. Когда заполнял анкету в несколько страниц, выдумал биографию отца и теперь по ночам не спит, живет в страхе.

А мать осталась в Тобольске, из дома ее выселили, она лишенка, тоже боится ареста. Костя хочет ее выписать в Апшеронскую, спрашивал моего совета. Я, конечно, сказал, что очень хорошо, пусть приезжает.

В числе сотрудников проектного отдела были два пожилых инженера Бергман и Крокос, которые держались особняком, ни с кем не разговаривали, в столовую не ходили. С ними вместе постоянно обретался молодой военный, который во время рабочего дня сидел на табуретке у двери. Никто нам не говорил, Костя и я сами догадались, что оба инженера были заключенными. За что? Да за вредительство, конечно. Оба они числились консультантами. Однажды Крокос пожелал осмотреть место на Пшехе близ станицы Ширванской, где я в свое время заснял участок под насосную станцию.

Отправились верхами — Крокос, охранник и я. Поступив на работу в «Майнефтестрой», я пользовался любыми предлогами ездить верхом и эту поездку принял с удовольствием. Крокос и я то пускались вскачь, то переходили на шаг, охранник трясся сзади. Мы разговаривали с Крокосом о том о сем; он неожиданно спросил меня, не князь ли я. Пришлось признаться, но я добавил, что в Апшеронской никто об этом меня не спрашивал и, видимо, никто о моей тайне и не подозревает. Крокос обещал никому о том не говорить.

Прискакали на место. Охранник пошел за валежником, чтобы развести костер, а Крокос и я спустились к реке. Из-за крутого склона горы охранник нас не видел. И тут Крокос неожиданно меня спросил, могу ли я сделать для него большое одолжение.

Я, разумеется, согласился. Он дал мне запечатанный конверт, но попросил опустить в почтовый ящик не в Соцгородке, а в самой Апшеронской. С тех пор для него и для Бергмана я изредка потихоньку совершал это, с точки зрения властей, преступление…

Все лето Костя и я продолжали ходить на работу или в контору, или на полевые изыскания. По вечерам он ухаживал за Люсей, я — за Тасей, изредка нас приглашали на вечеринки. Я чувствовал себя членом большого дружного коллектива, а никаким не сыном своего бедного отца, от которого время от времени получал письма. Был в «Майнефтестрое» и секретный отдел, где в комнатке с зарешеченным окном сидел один хмурый дядя, наверное, велась и тайная слежка за сотрудниками. Я не был членом профсоюза, но, боясь разоблачения, не подавал заявления. И так проживу…

Неожиданно почти одновременно и Костя, и я захворали тропической малярией. Для приезжих это был настоящий бич. В нашей конторе заболевали то одни, то другие, постоянно болела чуть ли не треть служащих. Пойдешь мимо строительства — и обязательно рядом, в кустах, лежат и трясутся в жестокой лихорадке несколько человек. Болезнь протекала так: с утра, несмотря на летний зной, одолевал жуткий озноб, все тело леденело, никакие одеяла и шубы не помогали. Часа через два озноб прекращался, охватывал сильнейший, свыше 40° жар, потом человек засыпал тяжелым сном. Утром просыпался, от слабости его качало, не хотелось есть, только пить. К вечеру он вроде выздоравливал, только голова кружилась. А на следующее утро опять охватывал потрясающий озноб, потом жар, потом сон, потом выздоровление. И так несколько дней — то болен, то здоров.

Костя и я лежали. К нам в открытые окна лезли спелые виноградные кисти — только руку протянуть. Но мы не протягивали. И мучило гнетущее настроение: все тебя забыли, никому ты не нужен, погибай, несчастный сын лишенца. И Костя и я, получив по бюллетеню, лежали, почти между собой не разговаривая.

И тут, как прекрасные феи в сказке, явились к нам Люся и Тася. Их послал начальник отдела Гурский узнать, почему мы не ходим на работу. Но нам их приход показался высшим наслаждением.

Они принесли гостинцы, фрукты, от которых, к их огорчению, мы отказались. Увидев, какой в нашей комнате царил ужасающий беспорядок, они занялись генеральной уборкой, вынесли несколько ведер накопившегося чуть не за год мусору, яростно выскоблили пол, постирали наше белье. Они приходили с гостинцами, наверное, еще раза два, а потом мы выздоровели и вновь отправились на работу.

Настало время мне призываться. Тогда допризывников разделяли на три группы. Одни, с чистым прошлым, шли в кадровую армию, других, с подмоченным социальным происхождением, зачисляли во вневойсковики — такие продолжали работать или учиться, а время от времени их призывали на месяц, на два на войсковые сборы. А третьих — сыновей лишенцев, сыновей кулаков, сыновей врагов народа — объявляли тылоополченцами и отправляли в лагеря как заключенных.

Шура Соколов был старше меня на год и как сын царского полковника попал во вневойсковики. Однако, работая на изысканиях, ни на какие сборы он не попадал. Той весной, расставаясь со мной, он меня предупредил: не слишком много рассказывай о своем прошлом, а то еще влипнешь в тылоополченцы, а надо стремиться попасть в самую выгодную категорию — во вневойсковики.

Нас, допризывников, набралось в «Майнефтестрое» человек двадцать. Мы отправились на грузовике за 50 километров в город Майкоп.

В кабину сел хмурый и таинственный начальник секретного отдела. Дорога была чудесная, всё лесом с одной горы на другую, а у меня от страха тряслись коленки.

Но напрасно я мучился. Все оказалось куда проще. Я предстал перед призывной комиссией в костюме Адама, а среди ее членов были две молодые женщины. Председатель успел задать лишь один вопрос:

— Вы где учились?

Его прервал врач и сказал:

— Давайте его сперва взвесим.

При моем росте -180 см во мне оказалось всего 55 кг весу. Вот как меня изнурила малярия!

— Ему надо подкормиться, — сказал врач.

Так я получил отсрочку от службы в армии на один год и смог благополучно вернуться на прежнее место работы…

Приехала Костина мама Екатерина Евграфовна, когда-то дебелая, как на картинах Кустодиева, купчиха, превратившаяся в измученную и дряблую лишенку.

Весь вечер она шепталась с Костей, до меня доходили обрывки ее возгласов, она рассказывала о злоключениях своих многочисленных тобольских родственников и знакомых.

Мы прожили втроем не более недели, сперва заболела малярией Екатерина Евграфовна, а вскоре вторично слегли Костя и я. На этот раз малярия трепала меня куда нещаднее, нежели при первом заболевании. Градусника у нас не было, но жар у меня поднимался несомненно выше, нежели при предыдущей малярии. И совсем не хотелось есть.

Ввели строгие правила: при малярии бюллетеней не давать. Мы отправлялись на работу через день. Чтобы хоть как-то подкрепить свои силы, мы купили две бутылки портвейна и по утрам выпивали по стопке. И все равно полтора километра от дома до конторы преодолевали с трудом, пошатываясь. А работа была срочная — требовалось подготовить план площадки под очередное строительство. Вид у нас был до того страшен, что, когда мы шли, на нас оглядывались.

Начальником строительства был Назаров — идейный большевик, из тех беззаветно преданных революции, которые и в царской ссылке побывали, и в белогвардейских застенках томились. Несколько лет спустя такие кончали свою жизнь в совсем иных застенках.

Назаров нас увидел, зазвал в свой кабинет и, задав нам два-три вопроса, приказал нас срочно направить в медицинскую комиссию. Так мы получили справки, что нуждаемся в длительном лечении, обязательно с переменой местожительства.

 

 

Мы получили отпуска на месяц, нам вручили кипу солидных документов, и втроем — Костя, его мама и я, сердечно распростившись со всеми сослуживцами, в том числе с Люсей и Тасей, отправились в Белореченскую. Мой чемодан был почти пуст, но я его нес с большим трудом.

Тогда власти под предлогом, что табачные плантации истощают почву, запретили сажать эту культуру, приносившую жителям немалый доход. Пионеры подобно коллективным Павликам Морозовым заходили подряд во все дворы и «выявляли» нарушителей указа, следом за ними шли взрослые, крушили посевы, разрушали навесы для сушки, отбирали табакорезки. Я с трудом тайно достал килограмм табаку за большую цену.

И у Кости, и у меня приступы малярии прекратились. Мы получили отпускные деньги, солидные справки и с больной Костиной мамой в середине ноября 1931 года отправились в путь.

Станция Белореченская хоть и была битком набита жаждущими уехать, но бдительные гепеушники нас углядели и повели в свою берлогу. Наши документы их удовлетворили; Костя осмелел и попросил достать нам три билета до Москвы. Мы сели в ближайший поезд и поехали.

На Казанском вокзале сердечно я распрощался с Костей, мы обменялись адресами. Посылал я ему письма, но от него не получал. Так оборвалась наша недолгая сердечная дружба. Думается мне, попал он в лагеря — слишком был видный, выделялся и ростом, и всем своим обликом. А таких власти недолюбливали.

Во время моего отсутствия наши переехали из Хлебникова дальше по той же Савеловской дороге в город Дмитров. В первый же вечер моего приезда меня затрясло, я слег. Меня охватил жар, однако мне казалось, что в предыдущие приступы температура поднималась намного выше. А тут мать взглянула на градусник и увидела 40,8°. Спрашивается, а раньше какова была температура?

Родители испугались, вызвали врача. Явилась Екатерина Михайловна Лионович — большой друг нашей семьи. Она пришла в ужас, хотела отправить меня в больницу. Но в те годы не так-то просто было устроить туда человека приезжего. Да и мне совсем не хотелось: только прибыл в родительский дом — и покидай его.

Несколько дней я пролежал. Было ясно, что в Апшеронской, в зараженной малярией местности, я работать не могу. Надо увольняться. А при тогдашнем законе о закреплении кадров практически это было почти, невозможно.

Дмитровская больница благодаря Лионович дала мне направление не более не менее как в Центральную врачебную экспертную комиссию. Шатаясь от слабости, я поехал в Москву. Помещалась комиссия в Рахмановском переулке, в том доме, где прежде находилась биржа труда.

Явился, а жаждущих получить медицинские справки, пожилых и молодых, мужчин и женщин, действительно больных и симулянтов, была тьма-тьмущая. К счастью, порядок был организован четкий. Работало не менее десяти врачебных кабинетов. Я занял очередь туда, где принимали больных на букву «Г». Попал к двум почтенным врачам. Они сразу поняли мои хвори. Тому доказательством были медицинские справки из Апшеронской и из Дмитрова да плюс увеличенная печень, а самое главное — вид жутко отощалый.

Я получил достаточно красноречивую справку в двух экземплярах о том, что в малярийной местности работать не могу, и отправился к сестре Соне в Большой Левшинский переулок. Ее муж Виктор Мейен помог мне составить заявление в «Майнефтестрой»: прошу меня уволить по уважительным причинам…

Я опустил конверт в почтовый ящик и стал ждать ответа; родители меня откармливали, а я рассказывал о своей жизни в Апшеронской, о своих успехах в работе. Брат Владимир тоже слушал меня, но он был разочарован, что я не привез табаку, который он обещал артистам театра Вахтангова.

Недели через две пришла из Апшеронской бумажка. Цитирую по памяти: "Заканчивайте курс лечения и выезжайте обратно на работу". И все. Подписал замначальника «Майнефтестроя» Пандов. Он был из молодых энтузиастов строителей пятилетки, а я ему казался дезертиром с трудового фронта.

Я отправился к давнишнему юридическому советнику нашей семьи — Николаю Адриановичу Сильверсвану. Он просмотрел мои бумаги, сказал, что мое дело безобразный произвол, и направил меня в бюро жалоб самого ЦКК партии.

Помещалось оно в том здании Старой площади Китайгорода, которое только что было выстроено на месте знаменитого и красивейшего храма XVII века Никола Большой крест.

Очереди почти не было. Юрист — с виду идейный старый большевик искренне возмутился, задал два-три вопроса, самый неприятный для меня вопрос не задал, написал красноречивое письмо-предписание и поставил внушительный штамп с крупными буквами ЦКК. Тресту «Майнефтестрой» предлагалось меня немедленно уволить и рассчитать за вынужденный прогул. Только в начале февраля следующего, 1932 года я получил выписку из приказа «Майнефтестроя», что с такого-то числа техник-дорожник такой-то уволен по болезни. Почему меня назвали дорожником — не знаю. Дорог я никогда не строил.

Я был свободен и начал искать новое место работы. Но, помня советы следователя ОГПУ, собирался устроиться не в Москве, а где-то на периферии, хотелось не очень далеко от родительского гнезда.

 

 

Заканчивая эту главу, расскажу о дальнейших событиях, происходивших в Апшеронской.

Мой знакомый — известный художник Дмитрий Дмитриевич Жилинский, проведший там свое детство, рассказал мне о жутком погроме, который организовали местные власти в 1933 году. У жителей было отобрано все — скот, птица, зерно, овощи, даже картофель, было запрещено засевать и засаживать усадебные участки. Наступил страшный искусственный голод, люди умирали семьями, добивала их малярия. Жилинские находились в привилегированном положении — отец работал лесничим. В 1937 году он был арестован и исчез навсегда. Момент ареста сын запечатлел на своей картине. На выставке в послебрежневский период перед нею теснились толпы.

Уже будучи писателем, я захотел посетить те места, где подвизался в годы юности, и получил творческую командировку. Я попал не в станицу Апшеронскую, а в цветущий город Апшеронск. Нефтяные промыслы истощились и были закрыты, малярия полностью исчезла, о горящем нефтяном фонтане никто не помнил, фотографий бравых казаков Кубанского казачьего войска никто не видел, да и потомков казаков почти не остовалось. Переселились сюда люди со стороны, не знавшие ничего о прошлом здешних мест. И только горы, вблизи поросшие лесом и снеговые вдали, были все те же, как при мне, как за тысячи лет до меня и какими будут вечно.

 

 

Разрушение

 

 

Прежде чем продолжать рассказывать о своих дальнейших приключениях и злоключениях, хочу остановиться на одном явлении, о котором в нынешние времена говорят открыто и постоянно и с большою болью, а тогда о том молчали, скорбели про себя.

При Ленине ни один памятник старины разрушен не был, наоборот, он призывал их беречь и восстанавливать. Об этом постоянно напоминают нынешние искусствоведы. А потом началось.

Наползла на русское искусство, на русское зодчество, на русскую историю беда.

Я еще учился в школе, когда с 1926 года прекратилось преподавание истории, зато была введена политграмота. "Настоящая история нашей страны начинается с семнадцатого года", — провозглашал, — главный идеолог-историк замнаркома просвещения М. Н. Покровский. В своем в то время издаваемом ежегодно учебнике "Русская история в самом сжатом очерке" он много разглагольствовал о классовой борьбе, о Разине и о Пугачеве и с презрением отзывался о Суворове и о войне 1812 года.

Постепенно обрабатывалось общественное мнение. Разрушение старины начали не с храмов, а со зданий гражданских. Таков был хитрый расчет губителей старины.

Красовались в Москве Красные ворота, изящные, стройные, возведенные при Елизавете по проекту архитектора Ухтомского. Появились в газетах статьи мешают трамвайному движению, торчат на самом перекрестке. Правда, были напечатаны статьи, а вернее, письма совсем иного рода: нельзя разрушать столь прекрасный памятник архитектуры. Завязалось нечто полемики, победа осталась за вандалами. Летом 1927 года Красные ворота были разрушены.

Я читал рукопись художницы и одновременно талантливой писательницы Н. Я. Симанович-Ефимовой — двоюродной сестры Валентина Серова, о ком она написала воспоминания. Та рукопись, безусловно высокохудожественная, должна быть издана. А рассказывает Нина Яковлевна, как, живя рядом с Красными воротами, наблюдала она изо дня в день их постоянную гибель.

В 1930 году правительство объявило войну храмам. Следующей жертвой был выбран московский Симонов монастырь. Издали он напоминал Новодевичий, стоял на высоком холме над Москвой-рекой, был виден за много верст, люди всегда любовались великолепным ансамблем. Там находились древнейшие, XVI века, гражданские здания, стены с мощными древними башнями окружали его.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: