Охотничьи угодья императора Токугавы 2 глава




Он стоял у ажурных чугунных ворот храма.

Это здесь, сказал он себе наконец. Вперёд и внутрь.

 

 

Сообщение Бесова

Сергею (Филу) Финкельштейну

Шура Бесов с седьмого класса, — границы, так сказать, малосмысленной экзистенции и неистового отчаянья пубертатной поры, — страдал помимо своей диковатой фамилии ещё невообразимой худобой-долговязостью (метр девяносто шесть), неисправимым сколиозом («…все мы, высокие, немножко сутулимся!»), дальнозоркостью (плюс пять с половиной) и ранней лысиной (после двадцати). Он не являл собою вовсе занудного сэлинджеровского персонажа, мстящего всему миру, вместе взятому в квадрате, за свои несчастные параметры, этаким закомплексованным бедняжкой Экли («Ты — принц, Экли, детка, ты знаешь это?..»), зловредно стригущим свои-подлые-ногти на постели нервического ангелоида Колфилда. Он был личностью цельной, как гранитный поребрик мостовой на Невском проспекте и, подобно упомянутой градостроительной детали, имел подземный испод, — шершавый и нетёсанный, но составляющий собственно персону, о которой стоило бы говорить. Впрочем, не блистал Шура ни инициалами (после Пушкина, трёх царей, Солженицына, Соколова и Башлачёва в России называться Александром — значит не иметь имени вовсе), ни бросающейся в глаза очевидной щедростью натуры, но, можно смело утверждать, что он обладал чем-то вроде прирождённого дополнительного органа, принесшего ему первый десяток миллионов долларов.

 

Ну, во-первых, Бесова не только угораздило открыть-смотровой-глазок в бывшем городе-герое Санкт-Ленинграде, но даже и явиться при этом в рубашке: 70-м годом рождения он совпал с достопамятной центурией дедушки Лукича и ещё угодил скольки-то-миллионным по счёту бледным-худым-евроглазым-прохожим. За это ему досталась посеребрённая медаль от маршал-губернатора Романова (поступив в универ, он даже одно время носил её на груди: к чести Шуры сказать, никому ею не хвастался, но, будучи пойман умненькой некрасивой однокурсницей, восточной-демонической-дэвушкой Тамарой (по филфаковскому прозвищу — Шехерезадой Иванной), вынужден был продемонстрировать артефакт, впервые лечь с женщиной и через три недели попустить её к себе замуж), а его удачливые предки — те, плюнули, дунули да нежданно поимели три тысячи рублей и upgrade нарвской коммуналки в трёхкомнатную на Большой Зеленина. Это был Знак, да долго ещё, почти двадцать лет, пришлось терпеть бедному счастливчику Шуре до благоприятного аспекта, соединившего шальной аванс судьбы с тяжеловесным её гонораром… Во-вторых, заботливо закамуфлированная до поры до времени бесовская избранность, всегда выражалась, оказывается, в его сучковатой природной негибкости, — коли уж продолжать деревянные ассоциации, — так просто камбиевой волокнистой прямоте: он был откровенен до бесстыдного идиотизма (так, однажды, вызванный на беседу-в-первый-отдел, Бесов без хитростей изложил, отчего он будет доволен кончиной великого-могучего-советского: органы, видите ли, товарищ-майор, потихоньку растеряли свою компетентность в попендикулярном прореживании диких мировоззренческих зарослей, теперь настала пора совершенствоваться, не грубо-формально тащить-и-не-пущать, но, — поймите! — действовать содержательно, изнутри головы... — кагэбэшник беседовал с ним полтора битых часа, а когда убедился в стопроцентной искренности своего визави, предложил осведомительство с последующим вполне возможным переходом в агенты; Бесов вежливо согласился). Впрочем, эпизод имел место и время впоследствии; в-третьих же (ах, это целое число, по коллективной глупости веков угодное Силам...), Шуриного партийного предка, деятеля питерского среднерайонного масштаба, как-то-вдруг-вне-графика репрессировали с повышением в Сибирь: послуживши в Пальмире товарищем попечителя легчайшей промышленности (заведовал кройкой-шитьём и даже модой-подиумами), здесь он оказался начальником всея жилищно-коммунальной системы. Шуре к тому времени едва сравнялось шестнадцать и метр девяносто; окончив любимую десятилетку на одной из Пороховых (ходили многие легенды о том, как Бесов, не желая следовать за предками в тьмутараканскую почётную ссылку, шифровался от них в митьковском притоне в Уткиной Заводи), — словно бы на другой планете, — Шура оказался на среднем западе Сибири, а именно в местности, навеки загерметизировавшей не токмо собственное происхождение, но даже и этимологию: Кемерово. Вот, собственно, почти вся предыстория Бесова.

 

Всякого гения дело находит само собой. Имея счастливо не утерянный с малолетства хитрый проводок меж глазом и рукой, — мы же предупреждали ранее: глаз этот, равно как и противоположный, был дальнорук, но рука, однако, была парадоксально ближе к делу и недостатку споспешествовала, — Шура на лекциях по истории КПСС рисовал вражеские шаржи на железную сталинистку (тавтология масломасленая, но въелось) Эльву Филаретовну, а доставало до младых когтей, — отвлекался на аппетитные профили сокурсниц; дарил им произведения с естественно-скромной микеланджеловской гримасой питерского уличного портретиста (ведь сам пытался промышлять на Родине родным ремеслом), на восторги отвечал: дескать, чего уж там, сущность модели — не фактура, но imagine реципиента, а там — пожалуйте выбирать, Ренуар или Гойя, в действительности же чем является объект, — это уж, простите, не нашего с вами, сударыня, ума и т.д. (несмотря на невразумительную внешность Бесова, покупались мгновенно). Это, однако, на переменах, а до сих надлежало ещё изо всех сил докуковать, — особенно Шуре, угодившему благодаря близозоркому провидению в самый что ни на есть забавный диссонанс со своей только забрезжившей ещё потенцией, — на филологический; потому во время лекций по лексикологии современного русского языка, исполнив профили близсидящих феечек (брунгильдистый — Веры Рейбант и блоковско-незнакомкинский — Кати Зяблицевой), он измышлял что-нибудь не-совсем-этому-миру-принадлежащее: собственные, например, пианические пальцы со вскрытой настежь анатомией сосудов, суставов и сухожилий или — лёгкие, буйно расцветшие экзотическими цветами, по обе стороны сердца в виде пачки сигарет «Искра». Так доживал он до звонка, после чего презентовал своим невольным натурщицам готовые изделия и далее покорно брёл на какой-нибудь семинар, где увековеченные модели благодарно прикрывали Шуру от вопросов препода, связывая последнего «интеллектуальной атакой». А Шура, будучи в группе единственным представителем мужеска полу, принимал всё это как должное и нимало не задумывался: за каким, собственно, чёртом он, человек-линза, попёрся в учреждение, где заставляют читать и слушать, как другие читают то, что где-то читали или слышали. В числе прочих дивидендов от прикладного своего худога Шура поимел несколько удачных приключений и одно катастрофическое: однажды ввечеру некая Изольда (впоследствии оказавшаяся Ирой Крестовоздвиженской) без труда залучила его в гости и сутки не выпускала из комнаты, требуя написать её обнажённый портрет в полный рост. «В полный рост? — вопросил Бесов. — Хм-хм... заманчиво, сударыня, право слово… извольте немедля красок, портвейну и мешковины!» — Спустя некторое время (именно, как говорит старик БГ, некторое) Изольда доставила невозмутимому живописцу требуемое, а сверх того — готовый подрамник, но следующей ночью явилась жена Шурина, Шехерезада Иванна, отыскавшая его по показаниям студсовета и сокурсниц, и тут началось то, что я, Бог даст, закончу в данное мне время.

 

Местоимением первого лица означена здесь инстанция, сподобившаяся свидетельствовать, откуда есть пошло явление и как именно увенчалось оно нижеследующим открытым финалом. Не более того. В этом понарошечно-игровом континууме ныне-и-тут я — всего-навсего участник времени-пространства, один из тех, кому нравилось учиться на филфаке: здесь, мне казалось, учат, как-делаются-книги; кроме того, — много девушек и прочих занятных персонажей, и можно честно восплюнуть на то, что тебе хотят непременно загрузить и с удовольствием воспринимать лишь то, что тебе необходимо: живые и мёртвые языки и литературы, универовский театрик и вокально-инструментальный ансамбль Крестьяне. Так что мне, — нормальному гуманитарию, экстраверту и раздолбаю, с аккуратным техническим «клак!» вставленному природой аккурат в то самое гнездо, что соответствовало конструкции, — Бесов был интересен как несколько чужеродное и крайне симпатичное дополнение к занимательным урокам профессиональной болтологии или имитации-сублиматорных-процессов, как академически щеголял Шура вычитанной где-то дефиницией. Я уважал его за непоказушную прямоту и безмятежную храбрость ребёнка, не подозревающего о том, что он собирает свои цветочки посредь минного поля; меня нисколько не напрягало даже то обстоятельство, что Шура имел редкостный трабл, уж не знаю, утилитарно ли подходящий творческому человеку или же обрекающий его на перманентное состояние изменённого сознания: выпив, он не буйствовал отнюдь, но делался, напротив того, тих и рассеян до полной потери представления о действительности, — хватал немедля графическую какую-нибудь принадлежность (их у него по карманам, крючкам и прочим нарочитым устройствам в одежде и даже обуви всегда было заначено довольно) да и принимался нечто на чём-нибудь изображать. Как-то за употреблением двух стаканов сладкого креплёного в «Птице», он извлёк из-за голенища сапога тонкий чёрный фломастер и дважды изобразил меня на салфетке: залихватским взъерошенным воробьём в уморительной молодой бородке, с гитарой за спиной, и ещё — вдруг — Тем, чьё Имя мне не хочется называть здесь и сейчас.

 

Впрочем, Шурин сч а стливый талант блеснул как-то и при моём вполне посредственном соавторстве: в начале второго семестра нас обоих — за свеженькие сессионные «хвосты» — притянули к производству стенной газеты «Филолог», длиннейшей по метражу (как истребовано было местным комсомольским вождиком Зелениным по прозвищу the Lenin: не менее шести погонных метров), благонамеренно-занудной и ура-перестроечной по соотношению формы и содержания, — слава Богу, на нас с Шурой висело лишь сантиметров двести пятьдесят. Помню, я переводил на русский язык почти метр передовицы про стариковские крепенькие 70, имевшие вскоре сравняться многомиллионному-отряду-коммунистической-смены, а Бесов исправно латал прорехи в моих псевдокаллиграфических колонках, когда я зарапортовывался с тоски и безликости текста и нечувствительно пропускал строки; тогда, я заказывал Шуре картинки заданного формата и заклеивал ими помарки, отдыхая душою то под плазменным аскетическим взором Николая Островского с раскрытою на впуклой груди книгой, где в полном соответствии с иконописными канонами значилось: чтобы-не-жёг-позор-за-подленькое-прошлое; то над жовиальным шармом Алексея Маресьева (стать-настоящим-человеком, — витало вкруг лётческого шлема, отчего схватывало вчуже потустороннее сомнение: аз человек ли есмь?..), а то и перед отбойным молотком с сияющим на стальном цевье золотозубо-черномазым фасом Алексея Стаханова (дырка в тексте была уж больно длинна и узка, оттого надпись вышла статистически сухой: «102-тонны-вместо-7). Острадав свои два с лишком метра, мы с-чувством-долга прогулялись до «Новинки» и обрели нежданную удачу: два сосуда «Токайского самородного» за шесть пятьдесят каждый (башлял Шура, не отягощённый заботами о насущных сорока колах стипендии, но завсегда финансово состоятельный) после чего вернулись в пустую кондейку комитета комсомола, от которой по случаю каникул нам доверили ключи, и как-то незаметно смастерили ватман-форматку собственного издания на день-советской-армии и противоположного-пола, — при этом оттягиваясь уже по полной: я творил улётные пародии на окно-в-мир и прожектор-перестройки и так потерял из виду Бесова, впавшего в художественную прострацию; в результате из-под его кисти вышли соблазнительная полуголая болгарка с огледалом (зеркалом), митьки в тельниках, возлежавшие на парковой скамейке, под коей отдыхали их стоптанные сапоги, анатомически безупречно выписанные скелеты с трогательной жалобой из «Повести временных лет» («Отроци Съвнельжи изоделися суть чьрвлены порты, а мы нази») и солдатик в бравой энтузиастической позе у плаката: «Всеармейский конкурс “Свой штык мозолистой рукой”». Прикончив благородный напиток, мы с тихой гордостью, сколь простодушной, столь и опрометчивой, вывесили своё творение на экран-перестройки у деканата и подались вписываться на ночь в общагу; в первый же день после каникул мы были вызваны the Lenin’ым и строго предупреждены за идеологическую самодеятельность, — нас спасло только то, что свои два метра и полтора фута мы слабали вполне добросовестно. Тогда-то Бесов и поимел беседу с кагэбэшником, — и Бог весть отчего, но слегка обидно всё же, — моей персоной компетентные органы пренебрегли совершенно.

 

Так Бесов пережил целых три сессии, к началу третьей едва ампутировав хвосты двух предыдущих, но тут подоспела пора стрястись истории с И(зольд)рой Крестовоздвиженской, — нет нужды излишне светить мужские похождения Шуры, того лучше — рассмотрим его первый поистине художественнический подвиг. Это было грубо загрунтованное полотно метр на метр семьдесят, на котором тумбочкообразная Ирочка с распущенными тёмно-рыжими космами пыталась улететь из открытого окна с оборванной впопыхах жёлтой казённой шторой, — такой пронзительно гуманистической жалостью-симпатией сквозила её поза, летящая и вместе брутальная, так симпатична была перетяжечка на судорожно втянутом предцеллюлитном животике, так полны жизнию грудки с огромными оранжевыми сосками, одна — чуть вверх от инерции полёта, так отрицали тяготение полные ножки с оттопыренными вверх и в стороны большими пальцами… Я наблюдал картину рядом с моделью, и страдал вместе с Ирочкой, отпаивая её горлодёром-«Стругурашем», пока она не призналась, что этой зимою хотела наложить на себя руки оттого, что уверилась в своём безобразии и полнейшей женской несостоятельности, но Шура первым показал ей, сколь она прекрасна, что «нет тех, кто не стоит любви»; и я видел: вот странность! — ведь живописец совсем не желал приукрасить либо как-то стушевать Ирочкины прелести-недостатки, он абсолютно спокойно, добросовестно и корректно запечатлел даже первичные половые признаки, не будучи ни на йоту пошл, выхватив из дюжинной натуры один полёт, одно женское стремление к самоактуализации, какое в веке серебра непременно было бы свёрнуто на вечную-женственность … Напившись совсем пьяна, Ирочка поведала также, что Бесов в процессе творчества только потягивал портвейн, дважды выходил exegi monumentum, сиречь в сортир, всякий раз закрывая комнату снаружи и запрещая натурщице одеваться, но за полные сутки и пальцем к ней не притронулся, короткими жёсткими приказами заставлял её то чуть повернуться, то разметать волосы, а то придержать ладонью грудь; он был совершенно отстранён и небрежен, повествовала далее Ирочка, она же была счастлива; наконец, став совершенно уже невменяемой Изольдой, она сбросила-с-себя-последние-одежды и влезла передо мною на подоконник, желая запечатлённое на холсте иллюстрировать вживую, но я пресёк… Дальше — тишина.

 

Итак, Шуру запалила его жена, когда измотанный живописец мирно почивал на Изольдиной растерзанной койке, а хозяйка-обитательница осаждала злобные толпы алчущих у винных магазинов, добывая ещё портвейну; в это время произведение сохло-отдыхало, повёрнутое к стене, отчего и уцелело, не надетое испанским галстухом на шею автора (Ирочка, не в силах вечно реминисцировать, добровольно отчислилась и подалась в свой новопостигнутый путь, отдав мне шедевр на бессрочное хранение); в праведной ярости Шехерезада Иванна повергла Бесова ниц вместе с койкою и щедро — как полинезийский бог Изикукумадеву морскую каракатицу — изукрасила тем, что под руку подвернулось, после чего, полубессознательного, с заплывшим глазом и кровоточащей залысиной, увезла, целуя и плача, на папиной «копейке» (уж не знаю, как Шура существовал почти полтора года в обществе упомянутой персоны неопределённо знойных корней, — беспокоить эту деликатную материю меж нами было не принято)… Так и не досдав сессии, до глубокой весны Бесов отлёживался в интеллигентной «реабилитационной» больничке, изводя кучу школьных альбомов-для-рисования разнообразной натуралистической физиологией; я навестил его пару раз, — сначала с тяжёлым сердцем, тщательно умалчивая об Ирочке, канувшей безвестно в своём Тисульском районе, потом — с облегчением (когда врубился: он честно не помнит ни самой своей картины, ни её прототипа-источника) подарил ему шикарный германский том рисунков Дюрера. Далее Шура вышел из лечебного учреждения, но в универ являться сколько-то ещё годил, пока не прогремел на весь город тем, что пытался изобразить Че Гевару синтетической темперой на стене новенького райисполкома; отделался пятнадцатью сутками и парой сотен штрафа; освободился, отмазанный папиком, уже напослезавтра; с предковой же помощью за неделю оформил развод; появившись у меня в конце мая, коротко и сбивчиво простился, завещал ворох альбомов, страшно смущаясь, отказался посидеть-выпить на посошок; с тем и исчез из моего поля зрения; как выяснилось, и вовсе из города — на историческую родину, — перед тем, как окончательно обернуться гражданином мира и принять невообразимое бремя своего призвания).

 

Уже поздней осенью 91-го, после нелепого августовского представления московских злых клоунов, перед самой предсказанной святыми (и отчасти — Шурой Бесовым) тьмою египетской, я справлял должность работника сна и шанцевого инструмента (сторожедворника) в полузаброшенном образовательном учреждении, и однажды вписал на ночлег продвинутых автостопщиков из батюшки-Питера; как заведено, при дружеской беседе на предмет «что-и-где-происходит» да «куда-теперь-плывёте» под умеренное употребление напитков происходил поиск общих знакомых; среди них чудесным образом оказался Бесов; оказывается, он жил в той самой, премиальной, законсервированной предками трёхкомнатной на Большой Зеленина, две комнаты сдавал некиим начинающим китам рекламного бизнеса, а в третью — бывшую обширную спальню — пробил отдельный вход с лестничной площадки, установил автономные удобства и, словом, существовал без определённых занятий, но более чем безбедно; собирался даже, представьте, куда-то за рубежи; единственное, что смутило меня в речах профессиональных странников, — недвусмысленные свидетельства печальных новшеств в Шурином образе жизни: он якобы конкретно-подсел-на-драп и чуть ли не даже на более тяжёлые агенты забытья грустного сего света. На вопрос же об эстетическом аспекте бытия старого товарища, я не возымел внятного ответа: вроде помалёвывает потребительские штучки для своих сожителей-рекламщиков, говорят, даже взял приз или грант на ихнем каком-то буржуйском конкурсе, отчего и собирается в заморский вояж… Так, поимев от симпатичных землепроходимцев Шурины петербуржские координаты, по весне я отправился на преддипломную практику в Петра-творенье, имея целью, кроме сочинения научной работы, попытаться пристроить куда-нибудь свежесочинённую художественно-лингвистическую заповесть «Война с голубыми», возможно подробнее избороздить сей-умышленный-город, а также найти автора «Летящей Изольды», «Воробья религиозного» и ещё полуабстрактной, но чем-то невыносимо для меня привлекательной иллюстрации к первому моему серьёзному рассказу, — Шурины труды были бережно оправлены мною в рамочки и как минимум ожидали чести предстать перед очи почтенных экспертов аукциона «Сотби»… Звякнул предварительно в Пальмиру, почти не надеясь застать Шуру в пенатах, и вместе с закономерным обломом (Бесов более полугода обретается аж в самих Штатах, по персональному — с ума сойти! — приглашению института художественной рекламы Энди Уорхола, но вскорости намеревается кратковременно посетить Отечество) ни с того ни с сего удостоился приглашения «остановиться на квартире Александра Александровича», ибо хозяин оставил пространный список потенциальных своих гостей, где мой скромный инициал значился — приятно, чёрт побери! — непосредственно во первых строках.

 

На пороге Шуриного жилища встретила меня изысканно-аристократическая семейная пара с огромадным складчато-дряблым мастифом в качестве приёмного дитяти: запредельно импозантный нас-сто-оя-шчий эстонец Тоомас и женщина-колибри, миниатюрная татарочка Луиза; они приняли и устроили меня как старого знакомого, вручили ключ от отдельного входа, комплект белья и — чтоб я так жил! — сто долларов, приготовленные хозяином специально для гостя, «означенного в приложении к договору аренды»; так, дней с дюжину я только ночевал в доме Шуры (какое-то время просиживая в универовской библиотеке за фолиантами пушкинского века, но более — пунктуально, по квадратам карты, прочёсывая город), по вечерам был приглашаем Луизой с Тоомасом поужинать в чудесном эстонском же кафе напротив, беседовал с ними на необременительные темы, корректно не касавшиеся ни моей мрачной провинциальной экзотики, ни их каких-то производственных материй; я осторожно спросил о Бесове, — и тут эстонского денди и мягко-остроумную его подругу словно бы прорвало: как, вы не и-инфор-рми-рова-аны о том, что Александр — самородный гений рекламного креатива? что за малое время он успел поработать с полутора десятками известнейших корпораций — от «Крайслера» до «Рибок»… что фонд Уорхола приглашал его написать авторский курс им же изобретённого новейшего прорыва в рекламном деле — «Полевой психодинамики имиджа», но, увы, не увенчалось, — знаменитое художественно-рекламное агентство только купило у Бесова ноу-хау за… — убей меня аллах лопатой! — десять миллионов баксов; Александр Александрович, видите ли, сугубый практик, однако же им, Тоомасу и Луизе, «открывшим его» три года назад, довелось участвовать в двухнедельном мастер-семинаре в Осло, на котором Бесов начал было излагать основы своего учения, но, добравшись до выводов, сказался больным, после чего уединился на своей подпитерской усадьбе: он вообще, осторожно говоря, ведёт несколько нетр-ри-ивиа-альный образ жизни… Надо ли говорить, как я порадовался за Шуру, — вот ведь каким всё-таки чудным образом вылез наружу его дар! э-эх, — предвкушал я, — вот приедет барин… И как-то поутру, собираясь исследовать острова — Каменный, Елагин и Аптекарский, — я вдруг был приглашён к телефону Луизой; профессионально представительный бесполый голос с металлическим акцентом, но в удивительно дореволюционной старопетербуржской стилистике сообщил, что «в три с половиною часа пополудни по адресу нахождения господина такого-то будет выслан экипаж, покорнейшая просьба пребывать в апартаментах»; и я, конечно, пребывал, заинтригованный донельзя, — даже в библиотеку не пошёл, занятый внешностью и гардеробом; наконец, аккурат в половине четвёртого, в дверь позвонили, назвав моё имя, — непроницаемый баскетбольных кондиций шофёр сопроводил меня до дверцы скромной, но солидной «вольвочки» и заявил, что Александр Александрович завещал везти гостя в окрестности Выборга; я похолодел, не зная, что и думать, пытался выспросить подробности, но слышал от шофёра только одно: до прибытия на место никаких деталей сообщать он не уполномочен. После часа неспешного пути, въехав в солидные решётчатые автоматические ворота, мы обогнули ничем не примечательный поместительный двухэтажный особняк и упёрлись в тупичок среди ухоженных садовых зарослей, — здесь, забранный кованой ажурной оградкой, был вкопан прямо в землю чёрногранитный валун-обелиск с ровно стёсанным фасадом и некрупной лаконичной надписью: «Александр Бесов, 1970 —?..»

 

Врастая в землю рядом с уединенным надгробием, я не сразу услышал порученца-шофёра, увещевавшего меня «ради Бога не печалиться, но исполнить волю Александра Александровича», для чего проследовать в особняк; в скорбном-бесчувствии я повиновался. Меня встретили щеголеватый подтянутый Тоомас и худощавый пожилой джентльмен с явственно юридической выправкой, который представился как «Юргенсон, уполномоченный поверенный», попросил — «ради безупречности процедуры» — позволения ознакомиться с моими документами и, удовлетворённый, вручил мне толстую папку, с которой «по почтительной просьбе Александра Александровича» мне надлежит ознакомиться здесь же. Тоомас кратко извинился за то, что «не имел возмо-ожность предупреди-ить ситуацию» усадил меня на старинный диван подле журнального столика, молча принёс чашку кофе, хрустальный графинчик коньяку, рюмку и блюдечко с нарезанным лимоном, исчез он, кажется, раньше того, как повернулся уходить. В папке было множество — должно быть, сотни три — листков с рисунками, забранными в пластиковые паспарту, и запечатанный плотный конверт, содержавший обрывок шершавой акварельной бумаги, с испода измаранный какими-то эскизами, с лица же содержавший следующий текст, почерком и орфографией абсолютно определённо свидетельствующий авторство Бесова: «Дорогой Шура, я учился рисовать по настоящему и сделал случайно открытье нащёт графики, сказали что когда я пьяный под кайфом или вобще несознаю то умею делать влияние на подсознательное людей, это всё купили штатские и ещё нехилые бабки будут капать, а за это мне пришлось исщезнуть, да пофиг. Шура! я тебе серьёзно говорю!!! у тебя остались три моих альбома, вот тебе еще картинки, напиши с ними побольше книжек, Том и Лузя издадут, только поскорей приежжай сюда, скажи Юргену, сколько тебе платить, хоть сколько, ты не скромничай, книжки тоже пиши какие хочеш и под любые мои картинки, про меня не думай вобще, не могу здесь всё разоб’яснить, когда выйдут книги, всё увидиш. Короче, сделай свои дела в Кемерове, хватай все бумаги свои и мои и рви сюда и живи тут и пиши в полный рост!!! Я знаю, что ты наш, это теперь будут твои книги с твоими картинками потому что я так хочу и потому что ты первый видел как так получилось что я это начал делать. Будь здоров, чувак, я не тебя надеюсь! Твой Шура».

 

Так, получив солидно долларового авансу у Юргенсона и обсудив с Тоомасом дизайн двух моих комнат во втором этаже, я назавтра же улетел на малую Родину; кое-как дожил до диплома, отбоярился от приглашения на кафедру русской литературы и распределения в среднюю школу номер такой-то, и в середине лета с рюкзаком, набитым рукописями, сумкой, полной рисунков, и «Летящей Изольдой» в специально заказанном фибровом чехольчике отбыл на место новой службы. Поселился на Шуриной даче в компании с двумя «сессионными ассистентами-исполнителями», Атанасисом и Хьюго, кипрским греком и канадским индейцем, отличными парнями, могучими лингвистами-полиглотами, как оказалось, способными в высшей степени художественно перевести русский текст на добрую дюжину языков. Не буду подробно описывать все четыреста с гаком Шуриных графических листов, скажу только, что за четырнадцать лет мне пришлось сделать шесть сборников рассказов (один — чисто женский), четыре тома фэнтези и большую серию загонных полумистических-полудетективных повестей со сквозными персонажами; всё это, уже оконченное, выправленное и свёрстанное набело (переводы же — в электронном виде), лежало аж до середины 2000-х, и, честно, вначале это меня здорово зарубало, но жил я как хотел, ездил по миру и никто никогда не совался ко мне на кухню; единственное, что мне активно не нравилось — твёрдое требование единого авторства текста и иллюстраций; когда же книги — не иначе как по мановению потустороннего Шуры — вдруг начали выходить, причём сразу во многих странах, старик Юргенсон предложил мне изменить место жительства и в качестве писателя Александра Бесова светиться только в интернете; я выбрал одновременно юг Канады и неприметный островок в Ионическом море. Самым известным опусом нежданно оказалась старая, написанная ещё до начала миссии Бесова «Война с голубыми», — к этой книге, шутка сказать, ставшей почти что культовой в кругах гуманитариев и компьютерщиков от Штатов до Японии, чудесно подошло два десятка лучших рисунков… В заключение я должен сказать, что лишь весьма опосредованно причастен к федеративному объединению России, Украины, Белоруссии в свободном союзе с Болгарией и Сербией, экономическому «славянскому чуду» десятых годов, и уж тем более, к декларации «Юг-Север», замирившей мусульманский восток от Газы до Исламабада и от Чечни до Саудов, — к этому я и впрямь едва ли причастен: на арабский все эти книги переводятся только сейчас; и мне никогда не понять, что же всё-таки придумал Шура? почему не удосужился объяснить, как его изобретение действует на человеческие мозги? жив ли он или целиком воплотился в своих простых, но странных творениях? и при чём здесь мои тексты?.. Нет, об этом я думать не желаю и не советую никому, отчего и подписываюсь именем, ставшим уже моей первой сущностью, —

Ваш Александр Бесов

 

Часть III

ОПЫТЫВОЗВРАЩЕНИЯ

 

 

Remember — «глаз судьбы»

 

Старинные психоаналитики — извилисто-жёсткие вен-ские стулья — были не так уж неправы, настоятельно убеждая почти любое либидо воротиться в маменькино родное лоно (там было хорошо и покойно, верно? вспомните, дорогой, как восклицали вы давеча: мама, роди меня в противоположном направлении...) — в этом пункте я соглашаюсь с ними еженедельно, стоит наступить дню, когда Господь изобрёл отдых, дню иудейского шабаша и моего рождения, дню с обидно неблагословенным номером шесть: субботе попросту. Оттуда, — из прихожей со скрипящим скользким линолеумом, путаясь в cвежевыстиранных простынях с острым маминым молочно-морским запахом, и вышло — зябкое, кулачки у горла, в одном тапке, по пути в туалет — собственно то самое, ради чего я всё ещё жив.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: