Глава двадцать четвертая 11 глава. Ручья, зашевелилось на дне его души мучительное воспоминание




ручья, зашевелилось на дне его души мучительное воспоминание, побледневшее с годами, но не изгладившееся.

Воспоминание о жестокости, проявленной им однажды… Это было в разгар гражданской войны. Отряд, которым

командовал Олег, проходил по только что занятой территории, ликвидируя отдельные очаги сопротивления. Они

поравнялись со старым поместьем, и Олег увидел березовую аллею и две белые колонны у ворот – все, что так ему

напоминало отчее гнездо. Внезапно две старые женщины – по виду служанки – с криком выбежали из ворот и,

признав в нем начальника, бросились к нему. Ломая руки и причитая, они нескладно рассказывали, что, толпа

пьяных красных, безобразничавших в поместье, изнасиловали нескольких горничных, а сейчас поволокли за руки

барышню… Олег тотчас со своим отрядом ворвался во двор поместья. Отдав приказ оцепить дом, он в

сопровождении нескольких солдат вбежал в комнаты. Неизменно вздрагивая от отвращения, вспоминал Олег ту

разнузданную картину грабежа, насилья и пьянства, которую он застал в господских комнатах, и тех темных

личностей с красными, пьяными физиономиями, с которыми ему пришлось сцепиться. Когда потом он вышел из

дома на крыльцо и оглядел уже окруженных его солдатами и обезоруженных «красных», он почувствовал, как

мутная злоба клубком душит его за горло. Никогда до сих пор он не чувствовал ее ни в одной битве. Вид этого

поруганного семейного очага, этого беззастенчивого грабежа и зверского насилия впервые вызвали в нем ту

классовую ненависть, о которой до 1918 года он никогда не слышал и не подозревал, которая стала чем-то вроде

лозунга у большевиков и как заразная болезнь перебросилась и к белогвардейцам. В тот день ее усугубил

дошедший до него накануне слух, что Нина, оставшаяся с новорожденным ребенком в имении отца, была окружена

там красными, которые убили ее отца и будто бы изнасиловали ее. Он так, наверное, и не узнал, было ли это в

действительности, но одна мысль, что так могли поступить с женой его брата, которая кормила новорожденного

сына, приводила его в бешенство. Быть может, она так же билась и ломала руки, как эта незнакомая девушка… и

ненависть его разрасталась до чудовищных размеров. «Вот он – восставший пролетариат в полной красе! Пьяная

банда!» – с омерзением говорил он себе. В полку с ним был капитан – чех, который имел репутацию жестокого, так

как отправлял поголовно на расстрел пленных комиссаров. Он плохо говорил по-русски, и, отдавая этот приказ,

обычно очень лаконично выговаривал «за полятно» (то есть приказывал отвести пленных за полотно железной

дороги, где в течение последних нескольких дней производились расстрелы). Это «за полятно» вызывало

осуждение со стороны более гуманно настроенной части офицерства, в том числе и со стороны Олега. Однако в

этот раз, стоя на крыльце перед толпой задержанных им людей, он не чувствовал и следа жалости и сказал

негромко, но повелительно, подражая чеху: «За полятно». Это слово как будто стало уже условным шифром и было

понятно солдатам, хотя в этом месте никакого железнодорожного полотна не было. Через полчаса, выезжая из

имения, Олег еще раз увидел осужденных им людей, их вели через аллею для выполнения приказа. Они, по-

видимому, уже знали, зачем их ведут, их лица больше не были ни красными, ни безобразными, а только злобными и

угрюмыми; они уже протрезвели. Особенно запомнилось Олегу одно лицо, лицо юноши его лет – еще безусый

паренек, смертельно бледный с расширенными, полными ужаса глазами. Большинство смотрели в землю, один

показал кулак Олегу, но этот мальчик приковался к нему глазами – как-будто надеялся, что Олег еще возьмет назад

свое приказание. Вспоминая лицо этого юноши, он не мог не чувствовать, что был жесток. Быть может, этого

мальчика напоили, и он сам не понимал что делает; быть может, он не участвовал в насилии, а только вертелся

около товарищей; быть может, удерживал их… Олег не захотел разобраться ни в чем. О, это «за полятно»!

Рассказывать это священнику было бы слишком тяжело и больно. И была еще одна причина: он не верил теперь

священникам. Он знал, как их расстреливали сотнями. Один из его товарищей сам видел, как расстреляли разом

140 священников, и невольно возникала мысль, что погибли самые идейные, лучшие, а те, которые остались – среди

них добрая половина провокаторов. Рассказывать такую вещь могло означать осудить себя на смерть, не только на

смерть. «Они могли затеять гнусный "показательный" процесс, выставляя перед всеми жестокость белого офицера,

– думал Олег, – они не дадут труда вникнуть в мои чувства, в то, как гибель моей семьи озлобила меня, не захотят

узнать, как я любил солдат раньше, как еще мальчиком любил денщиков отца и брата и потом своего денщика. Я не

побоялся бы даже теперь встретиться ни с одним из солдат моего взвода; да ведь эти же солдаты и спасли меня,

когда я лежал в бреду. Но "они" ничего не захотят узнать, они будут только кричать о том, что я расстрелял девять

человек, что я "белогвардейское охвостье" и "подлое офицерье"», – говорил он, приводя себе на память любимые

выражения советской печати, пересыпавшие тексты даже такого официального органа как «Ленинградская

правда». Он издали видел, как вынесли Святые Дары, и слышал чудную молитву, которую помнил с детства

наизусть, она кончалась словами: «…не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзанья Ти дам, яко Иуда, но яко

разбойник исповедую Тя: помяни мя, Господи, во Царствии Твоем». «Господи, я был честным боевым офицером, а

вот теперь не смею приблизиться, как разбойник. И нет мне утешения даже здесь». Дома он застал Нину одну; они

редко разговаривали задушевно, каждый замкнувшись в своем горе. Но в этот раз он сказал: – Говорят, что

советский служащий имеет право на отпуск после того, как проработает сколько-то месяцев. Если против ожидания

я продержусь этот срок и получу отпуск, поеду туда, где был наш майорат и попробую найти могилу мамы. Нина с

удивлением взглянула на него: – Что вы, Олег! Вам не следует показываться там, да еще с расспросами что и как.

Ведь вас признают. – Крестьяне не выдадут меня. А где могила вашего отца? – В Черемухах, около деревенской

церкви. Но я туда не поеду, нет! – Как это вышло, Нина, что вы оказались в Черемухах, а не с моею матерью? – Отец

увез меня в Черемухи, когда узнал, что Димитрий у белых. Он говорил, что ему спокойней, когда его дети с ним. Кто

мог знать, как сложатся события. – Александра Спиридоновича арестовали там же, в имении? – Да. Нагрянули

чекисты и комиссар, латыш. Требовали, чтобы отец сдал немедленно оружие, уверяли, будто бы он сносится с

белыми, которые стояли на ближайшей железнодорожной станции, а этого не было, я-то знаю. Помню: обступили

Мику и стали допытываться, не зарывали ли чего-нибудь отец и сестра. А Мике было всего четыре! Слышим, он

отвечает: «Зарывали!» А они ему: «Веди!» Вот он и повел их, а мы с отцом, стоя под караулом, со страхом следили

через стеклянную балконную дверь: мы боялись, что он приведет их к месту, где у отца были зарыты сабля и наган.

Но оказалось, что он вывел их к могиле щенка под кленами. Никогда у меня не изгладятся из памяти эти минуты…

Отец… Его крупная фигура, закинутые назад седеющие кудри и та величавая осанка, с которой он объяснялся с

чекистами. Он отказался выдать им ключи от винного погреба… Уж лучше было бы не препятствовать… – Ваш

батюшка, очевидно, опасался, чтобы они не перепились и не начали бесчинствовать, – сказал Олег, и в глазах его

она увидела страх – страх за нее, как переживет она тяжесть воспоминания… Она вдруг закрыла лицо руками… –

Так вы, значит, знаете? – вырвалось у нее. – Я? Нет… ничего не знаю… – но растерянность в интонации выдала его.

Прошла минута, прежде чем она опять заговорила: – Кучер и садовник отбили меня – все-таки успели спасти, но

отец уже был мертв… Из-за них… Из-за этой пьяной банды я потеряла и отца, и ребенка. Тогда… от этого ужаса…

от страха… у меня разом пропало молоко. Он обратил внимание, какой трогательной нежностью зазвенел ее голос

при слове «молоко». – Кормилицы под рукой не было… пришлось дать прикорм, а ему было только три месяца… И

вот – дизентерия, – и она уронила голову на руки, протянутые на столе. Он подошел и поцеловал одну из этих

беспомощно уроненных, бессильных рук. – Вы вот сейчас, наверное, думаете, – проговорила она, поднимая лицо, –

«она не оказалась русской Лукрецией и все-таки осталась жить…» Олег схватился за голову: – Что вы, Нина! Я не

думаю этого! Нет! Ведь тогда еще был жив ваш ребенок – имея малютку, разве смеет мать даже помыслить… и

потом вас успели спасти. А вот что мне прикажете думать о самом себе – меня, князя Рюриковича, Георгиевского

кавалера, офицера, выдержавшего всю немецкую войну, меня хамы гнали прикладами и ругали при этом словами,

которые я не могу повторить. Нина, я помню один переход. Я отставал, у меня тогда рана в боку не заживала – она

закрывалась и снова открывалась… конвойный, шедший за мной, торопил меня… потом поднял винтовку: «Ну,

бегом, падаль белогвардейская, не то пристрелю, как собаку!» И я прибавлял шаг из последних сил… Теперь она

посмотрела на него с выражением, с которым он перед этим смотрел на нее. – Не будем говорить, – прошептала

она, утирая слезы. – Не будем. И каждый снова замкнулся в себе. В следующий свой выходной день Олег с утра

вышел из дома. Накануне он получил «зарплату» и в первый раз мог располагать ею по своему усмотрению,

покончив с уплатой долгов Марине и Нине. Пока долги не были сполна уплачены, он тратил на себя ровно столько,

чтобы окончательно не ослабеть от голода. В это утро, сознавая себя впервые свободным от долгов, он решил,

следуя советам Нины, пройти на «барахолку» и поискать себе что-нибудь из теплых вещей, так как до сих пор

разгуливал по морозу в одной только старой офицерской шинели с отпоротыми погонами; в этой шинели он

проходил все шесть лет в лагере и выпущен был в ней же. Январский день был морозный, яркий, солнечный, в нем

была жизнерадостность русской зимы, которая какой-то болью отзывалась в сердце Олега. Войдя на «барахолку»,

он тотчас попал в движущуюся, крикливую, беспорядочно снующую толпу. Выискивая фигуру с ватником или

пальто, он ходил среди толпы, когда вдруг до слуха его долетел окрик: – Ваше благородие, господин поручик!

Совершенно невольно он обернулся и увидел в нескольких шагах от себя безногого нищего, сидевшего на земле

около стены дома. В нем легко было признать бывшего солдата, и даже лицо его было как будто знакомо Олегу;

впрочем, он так много видел подобных лиц – и это было такое типичное солдатское лицо. Нищий смотрел прямо на

него, и не было сомнения, что этот возглас относился к нему. Олег подошел. – Из какого полка? – спросил он. И в ту

же минуту подумал, что безопаснее было бы вовсе не подходить и не откликаться на компрометирующий оклик.

Если бы говоривший не был калека, он так бы и сделал. – Лейб-гвардии Кавалергардского, Ефим Дроздов, из

команды эскадронных разведчиков! А вы – господин поручик Дашков? Я с вами на рекогносцировки хаживал. –

Тише, тс… смеешься ты надо мной, что ли? – Никак нет, ваше благородие. Оченно даже рад встрече. Поверите,

даже дух захватило, как вас увидел. А я ведь вас в усопших поминал, недавно еще записочку подавал за вас и

вашего братца. Замертво ведь вас тогда уносили в госпиталь. – Да, я тогда долго лежал, ранение было тяжелое, но

с тобой, я вижу, обошлись еще хуже, бедняга, – и Олег наклонился, чтобы положить ему в шляпу десятирублевую

бумажку. – Очень благодарен, ваше благородие. Пусть Бог вас вознаградит за вашу доброту! А меня ведь в тот же

день, что вас, немногим позже хватило; думал, помру, а вот до сих пор маюсь. Теперь бы уж я и рад, да смерть про

меня забыла. – Чем же ты живешь, мой бедный? – Да промышляю понемногу – то милостынькой, то гаданьем; книга

тут мне одна вещая досталась от знакомого старичка; по ей судьбу прочитать можно. Сяду, раскрою – подойдут,

погадаю, заплатят. Не погадать ли и вам, ваше благородие? – Нет, благодарю, я свою судьбу и сам знаю, – и он

усмехнулся с горечью. – А то перепродам что, – продолжал солдат, – вот и сейчас товарник хороший есть, как раз бы

для вас. – Что именно? – Да товар такой, что на людях не покажешь, за него пять лет лагеря по теперешним

порядкам. Я уже много раз приносил его с собой на рынок, да боязно и предлагать. Не знаешь, на кого нападешь,

на лбу у человека не написано. Уж очень теперь много шпиков развелось, ваше благородие. – Оружие? –

Револьверчик, хороший, новенький, – не желаете ли? Сосватаю. Словно от капли шампанского теплота разлилась по

жилам Олега – как давно уже он не держал оружия, а ведь он с детства привык считать его символом

благородства, власти и доблести. Первое время, после того как он лишен был права носить оружие, ему казалось,

что у него отняли часть его тела, и вот теперь предоставлялась такая редкая возможность! – Пять лет лагеря –

совершенно верно! А за сколько продашь? – Да сколько дадите, ваше благородие. Цены на его я не знаю, никогда

до сих пор не продавал. И теперь не слукавлю – хочу сбыть с рук, больно опасно держать. Ну, так чего я буду

запрашивать? Может, он вам и беду принесет. Сколько не пожалеете, столько и дайте. Олег вынул портмоне. – У

меня при себе девяносто, довольно тебе? – Премного благодарен, ваше благородие. – Бери, только помни, ты не

проговоришься никому, что ты меня видел и что я здесь. И о револьвере тоже. Слышишь? Полагаюсь на твою

солдатскую честь. – Так точно, ваше благородие, – и солдат протянул ему что-то обернутое в тряпку. – Я не могу

здесь развернуть его. Он заряжен? В порядке он? – Да уж будьте благонадежны. Заряжен. – Прощай, – Олег

протянул было ему руку, но солдат быстро поднес свою к истрепанной кепке, похожей на блин. И Олег невольно

ответил ему тем же жестом, который в нем был настолько изящен, что разом изобличил бы его гвардейское

прошлое опытному глазу. После этого он, не оглядываясь, быстрыми шагами ушел с рынка, говоря себе, что

осторожность требует удалиться как можно скорее от места неожиданной встречи и замести следы. Чтобы

проверить, не следят ли за ним, он свернул в проходной двор и,только убедившись, что никто его не сопровождает,

направился к дому. «Теперь, – думал он, – я уже не попаду живым в их руки!» Письменного стола у Олега не было, и

он невольно задумался, где будет держать револьвер, не имея своего угла. Только днем, когда Мика ушел, он

заперся в комнате, чтобы осмотреть револьвер, и, убедившись в его полной исправности, перезарядил вновь. Целый

рой воспоминаний детских и юношеских возник в нем, пока он возился с револьвером. Он задумался, держа его в

руке. Нерешительный стук в дверь прервал его мысли. Сунув поспешно револьвер подушку дивана, на которой он

спал, Олег подошел, чтобы отворить дверь, и увидел на пороге незнакомую девушку в пальто и меховой тапочке,

всю засыпанную снегом, свежее личико было розово от мороза, во взгляде ее он заметил нерешительность. – Чем

могу служить? – спросил он, беря руки по швам. Ему одного взгляда на эту девушку было достаточно, чтобы

определить, чтоона принадлежала к несчастному разряду «бывших», и это тотчас вызвало всю его изысканную

вежливость. – Простите, я не туда попала… Я искала Нину Александровну Дашкову. Его собственная фамилия,

произнесенная при нем, болезненно резанула его слух. – Нина Александровна дома. Сию минуту я провожу вас к

ней. Если желаете снять пальто, пожалуйста, здесь, – сказал он, выходя к ней в коридор, а сам еще раз мельком

взглянул на нее, потому что она показалась ему замечательно хорошенькой. В полутемном коридоре на него

серьезно взглянули большие глаза из-под длинных ресниц, на концах которых повисли снежинки. «Знакомая Нины,

интересно, кто она?» – подумал он и постучал в дверь Нины. – Ася, вот неожиданность! Войдите, милая, –

воскликнула Нина, появляясь на пороге. «Ася! Что за милое имя! В нем что-то тургеневское!» – подумал Олег. Ему

захотелось войти к Нине, чтобы взглянуть еще на заинтересовавшую его девушку и проверить впечатление. Он

вернулся, было, в свою комнату, к безотрадным думам, но не высидел и четверти часа. Придумав какой-то предлог,

он направился к Нине. «Там сидит Марина Сергеевна, она любит болтать со мной и, наверно, удержит в комнате», –

думал он. Случилось, как он ожидал: его представили Асе, и через несколько минут он уже участвовал в общем

разговоре, незаметно оглядывая Асю: «Благородная посадка головы… Шейка длинная и горделивая, как стебель у

лилии… глаза, как лучи, мерцают из-под ресниц, а на висках голубые жилы… Коса – это стильно! Мне так приелись

уже стриженные женские головы и бритые затылки! Тонкие запястья и тонкие щиколотки – это тоже очень важно!

Но за всем этим остается еще какое-то очарование!» И перевел глаза на Нину и Марину, чтобы уяснить, в чем оно

заключается. Их лица тотчас показались ему изношенными и банальными – лица поживших уже женщин – рядом с

этим лицом, свежим как весенний цветок. У обеих дам были по-парикмахерски уложены волосы, слегка подбриты

брови и накрашены губки, а в этом полудетском лице не было ничего неестественного, как печать лежало на нем

незнание своих чар, своей привлекательности. Ненакрашенные губы казались немного бледными, незавитые

волосы скромно отведены за ушки и открывали прозрачный лоб, особая чистота линий сквозила в рисунке этого

лба, губ и носа, только ресницы бросали выразительную тень. Платье спускалось ниже колен, хотя мода разрешала

открывать их: Олегу показалось, что даже сидела она особенно изящно и скромно и что ее, с ее лицом, нельзя даже

вообразить себе в развязной позе или с папиросой. В ней было что-то специфическое от девушки из дворянской

семьи лучшего тона. Даже в ее разговоре, который пересыпали слова «если бабушка позволит», «бабушка сказала»,

было что-то юное, невинное, полудетское… «Она – Бологовская, очевидно, племянница того Бологовского – aman

Нины, стало быть, безусловно нашего круга… Но ведь теперь даже в лучших семьях упадок и распущенность.

Десять лет назад я бы не удивился, встретив такую девушку, но теперь… откуда могла взяться теперь такая!» И он

стал прислушиваться к разговору. – Бабушка всегда очень мужественна, – говорила Ася, – она никогда не жалуется

и не плачет, но я знаю, как ей тяжело: дядя Сережа один остался из троих детей. – У вас нет отца? – очень мягко

спросил Олег. – Папа расстрелян красными в Крыму. Папа был полковник, – ответила Ася (она, по-видимому,

считала, что с человеком, которого представила Нина, можно быть откровенной). – А вы помните отца, Ася? –

спросила Нина. – Помню, мне было уже десять лет, когда папа погиб, – ответила та. – Как же вам объяснили его

исчезновение? – спросила Марина. – Десятилетняя девочка еще дитя: не могли же вам сказать правду? Ася,

припоминая, нахмурила лоб, на который ни горести, ни заботы не наложили еще следа: – Не помню… тогда столько

было перемен… сказали, что убит. Я уже могла понять это и знала, что не увижу ни его, ни маму. – Как? У вас

матери тоже нет? – Нет, мама умерла от сыпняка во время гражданской войны. Тогда же умер и мой брат Вася, а я

была с ним очень дружна, -в голосе ее зазвенела печальная нота. Наступила минутная пауза. «Как тогда, когда

говорили про мою маму», – подумал Олег, и ему показалось, что этот траурный фон еще больше оттеняет

белоснежность девушки и придает что-то трогательное ее образу. «Лилия на гробнице!» – подумал он, а между тем

лицо Аси засветилось счастливой улыбкой: – Воробушки! – воскликнула она, и в голосе ее зазвучало столько

неподдельного оживления, что Олег и Нина с невольной улыбкой взглянули сначала на нее, а потом на окно, где

воробьи суетились на карнизе за стеклом. – Молодой душе никакое горе не помешает радоваться жизни, – сказала

Нина, любуясь девушкой. Ася слегка покраснела. – Я себя упрекаю за это, засмеюсь, а потом стыдно становится. –

Напрасно, – сказал Олег. – В том, что юная душа не потеряла жизнерадостность при первом же испытании, нет

ничего дурного. Я уверен, что ваш дядя только бы порадовался, услышав ваш смех. Ася подняла на Олега глаза и в

течение секунды не отводила их. «Ты думаешь? Я тебе верю. Я верю, что ты желаешь мне добра. Я всем верю», –

сказал этот взгляд. – Вся олицетворение весны, не зря Сергей Петрович вас называл весною, – сказала Нина, с

присущей ей светскостью. – Дядя не называл меня весной, а только весенней почкой, -невинно возразила девушка. –

Это потому что, однажды в апреле мы гуляли вокруг Арсенала в Царском Селе, а там кусты ольхи стояли все в

розовых почках, готовые распуститься, такие настороженные; я целовала их, а дядя Сережа смеялся, уверяя, что я

на них похожа. «Весна! – подумал Олег. – Даже странно думать, что она существует и продолжает радовать кого-

то». И на одну минуту он вообразил себе лес в имении отца, себя юношей и своего понтера Рекса, с которым ходил

на охоту. Как хороша бывала весна в березовых перелесках, и как радовал его тогда талый снег, первые фиалки,

пробивающаяся трава… Куда девалось все это? – Я тоже люблю Царское Село и особенно Знаменскую церковь, –

сказала Марина и покосилась на Олега своими черными глазами, но не встретила его ответного взгляда, потому что

он смотрел на Асю, и это ей показалось обидно. – Знаменская церковь особенная, – подхватила Ася. – Мы всегда

туда заходим из парка, я приношу ветки и листья и ставлю свечки. – Сергей Петрович говорил мне, Ася, что вы

неисправимая патриотка и постоянно бегаете ставить свечи за спасение России, – сказала Нина. Щеки Аси

вспыхнули ярким румянцем, как будто ее уличили в чем-то постыдном. – Ну, зачем дядя Сережа говорил так! Вот он

всегда дразнит меня. Нельзя рассказывать о таких вещах! Марина взглянула на Олега, и ей показалось, что светлые

мягкие лучи пошли из его глаз, опять повернувшихся на девушку. А у той от смущения даже слезы выступили на

глаза. – Я не хотела смущать вас, Ася, – сказала Нины, – мы не смеялись над этим, напротив: и мне, и Сергею

Петровичу это показалось очень трогательно и мило. – Дядя Сережа очень любит шутить, а я не люблю шуток. У

меня душа живет где-то очень близко, совсем снаружи, и до нее доходит все, о чем говорят, даже шутя, и от этого

бывает очень больно. – Ах вы, девочка моя милая! Душа живет снаружи… какой, в самом деле, тяжелый случай! –

сказала Нина, привлекая к себе Асю и целуя ее. Олег улыбнулся. «Это я в первый раз вижу его улыбку!» – сказала

себе Марина. – Вот что, Ася, – сказала Нина, – я столько слышала от Сергея Петровича о вашей музыкальности, что я

не выпущу вас, пока вы нам что-нибудь не сыграете! «Неужели она играет? Как пойдет к ней музыкальность», –

подумал Олег. Она не стала ломаться и послушно пошла вслед за другими к роялю в соседнюю комнату. Он

проследил за ней глазами – ему захотелось увидеть ее фигуру. «Тоненькая, как козочка… Вся очаровательная, вся

милая, вся!» Первый звук рояля был нежный и чистый, как голос души, которая залетела в комнату из лучших сфер.

Олегу показалось, что этот звук касается обнаженных нервов его сердца. Он встал со стула и пересел в темный

угол комнаты на диван; Марина, сама не зная почему, отметила этот жест. «Warum? – это кажется,

Шумана…Warum? Зачем?» Она уже кончила «Warum» и после минутной паузы начала отрывок из Крейслерианы, а

потом Арабески, но для Олега все эти звуки сплетались по-прежнему в грустно повторяющийся вопрос: «Warum?»

«Зачем? О, зачем все так сложилось? Моя жизнь, словно под колесо попала. Боже мой, что "они" из нее сделали!»

Как будто музыка отворила давно закрытый наглухо самый потайной уголок его души, тот, в котором еще

оказались живы и закружились вереницей, как феи в руинах, мечты о счастье. Ведь и он мог бы быть счастлив и

любить девушку с таким лицом, как эта, любить той возвышенной и чистой любовью, о которой он мечтал когда-то в

юности под обаянием любимых поэтов. Эта затаенная мечта, не связанная тогда еще ни с чьим образом, неясная, но

уже смутно предчувствуемая, ожидаемая, реяла над ним, пока кровавый туман не застлал собой всю его жизнь. О,

зачем, зачем все это так сложилось! Он слушал и не сводил глаз с чистого профиля Аси. Несколько раз он пробовал

отвести глаза, но они тотчас снова поворачивались на нее, как будто притягиваемые магнитом. И он не замечал, что

Марина в свою очередь не спускала с него взгляда, в котором он мог бы прочесть многое, если б хотел. Когда Ася

кончила на каком-то обрывистом прекрасном аккорде и встала, его охватило отчаяние, что сейчас она уйдет, и он

снова останется в той же холодной пустоте, из которой не было выхода. Ася подошла к Нине и подставила ей для

поцелуя свой лоб. Он слышал, как Нина говорила: – Тот же лиризм, что у Сергея и редкое туше. Когда он подавал ей

пальто и надевал ботики, он чувствовал, что руки его почему-то дрожали, и не мог совладать с непонятным ему

самому волнением. Уже у самой двери Ася повернулась к Нине и, внезапно краснея, сказала: – Бабушка просила вам

передать, чтобы вы непременно навестили ее и что горе легче переносить вместе. По-видимому, она только теперь

собралась с духом сказать то, зачем ее прислали. – Передайте Наталье Павловне, что я приду и что я очень тронута

и благодарна за приглашение и за то, что она отпустила вас ко мне, – сказала Нина, целуя Асю, а Олегу осталось

только сказать: «Честь имею кланяться», – и закрыть за ней дверь. И ему тотчас показалось, что в комнате

сделалось темнее, как только не стало светлого лба и глаз, похожих на фиалки. – Не помните ли вы, в каком это

романсе Вертинский поет о ресницах, в которых «спит печаль»? – спросил он Нину. Она ответила с досадой: – Ох, уж

эти мне гвардейские вкусы! Романсы писали такие гении как Глинка, Чайковский, Римский-Корсаков, а вы мне

будете припоминать Вертинского! – и ушла к себе с Мариной. – Ну вот! Я так и знала! – воскликнула эта последняя,

как только они оказались вдвоем. – Я так и знала, что он не придет сюда; ему уже не интересно с нами, когда она

ушла! Нина с удивлением взглянула на подругу. – Да, да – она понравилась ему! Неужели ты не заметила?

ненаблюдательна же ты! Он, всегда такой мрачный, сдержанный, был так разговорчив, так оживлен! Его глаза

поворачивались за ней, и только из приличия он обращался иногда к тебе и ко мне. А как он смотрел на нее, когда

она играла, как подавал ей пальто, как надевал ботики… Павлин, который распускает свой хвост! – Да, в самом

деле… Пожалуй, что-то было… – Вот видишь! А Вертинский? Эти ресницы… Господи! Неужели еще это досталось на

мою долю! – Марина, будь же благоразумна! Чего ты хватаешься за голову? Ничего серьезного еще нет. И потом…

для меня это новость, что ты мечтаешь о взаимности… А муж? Разве ты решишься на все? – она взяла руки подруги.

– Нина, тебе тридцать два года, а рассуждаешь ты как в восемнадцать. Конечно, если я замечу в нем хоть искру

чувства, я… пойду на все! Не говори мне о необходимости сохранять верность моему Моисею. Я не рождена

развратницей и могла бы быть верной женой не хуже других, но теперь, когда жизнь так надругалась надо мной,

когда я волею судеб оказалась за старым жидом – я не хочу думать ни о долге, ни о грехе. Пропадай все, – она

махнула рукой. – Все, за минуту счастья! И вот только что я стала надеяться, только начало возникать что-то

задушевное, как вдруг эта Ася! А ты, словно нарочно, еще удерживаешь ее, усаживаешь играть… Обещай мне,

клянись на образ, что ты сделаешь все, чтобы он не увидел ее больше, что ты не будешь звать ее и ни в каком

случае не представишь его старухе Бологовской. Обещай! – Успокойся, Марина, все будет, как ты хочешь, он будет

твоим, я уверена. – Полюбит меня, ты думаешь? – Оттенки чувства его предсказывать не берусь, а покорить его, я

думаю, труда не составит… Это верно, что нам с тобой не восемнадцать лет, и мы отлично понимаем, что молодой

мужчина после заточения, где его морили без женщин семь лет, вряд ли устоит против искушения… А привязать

его потом к себе всегда в твоей власти. Марина тоскливо заломила руки: – Господи, это все так поворачивается,

точно я какая-то Виолетта, которая соблазняет неиспорченного юношу. Но разве я такая? Нина, скажи, ведь я же не

такая? – Ты не Виолетта, да и он не мальчик, – сказала Нина. Когда Марина ушла, Нина быстро прошмыгнула к

роялю, в знаменитую проходную; эта комната, давно не ремонтированная, с грязными обоями и грязным потолком,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: