Девушке с раскосыми глазами 14 глава




– Ты что делаешь? – спросила она.

– Вот, значит, как у вас проходят партийные собрания, – сказал я, повернулся и пошел прочь.

Я поднимался по ступенькам с набережной, оставив ее там, голую и униженную. Я шел не оборачиваясь; слышал, как она встала, как натянула на себя юбку, потом блузку без пуговиц. Потом она закричала:

– Ты просто свинья, Ян Людвик!

Я уже шел по дорожке к улице.

– Ты еще не спал с женщиной, Ян Людвик!

Последняя фраза была как яд; она была моим поражением в ту ночь; эти простые, правдивые слова уничтожили мою победу, которой я добился, сексуально унизив Люцию. Потому что это была правда: я еще не спал с женщиной, и Люция поняла это; использовала это, чтобы насмеяться надо мной, ответить унижением на унижение. Я сломя голову бросился на вокзал. Скоро подошел поезд, остановился, и я сел в последний вагон. В дверях стоял проводник. Он спросил меня, знаю ли я, как закончилась сегодняшняя игра. Я сказал, что не знаю, что сегодня целый день не смотрел телевизор и не слушал радио. Кондуктор сказал мне:

– Молодой человек, у вас что‑то приценилось на футболке.

Я посмотрел, куда он показывал, и оторопел: на мне была брошка Люции, черный паук с золотыми лапками; он зацепился одной ногой и висел на мне. Очевидно, когда я боролся с Люцией, он откололся и решил поменять владельца.

Я положил его в карман, а по спине у меня пробежал холодок.

 

* * *

 

То, что на самом деле мне показалось таким отвратительным в поведении Люции в ту ночь, было всего лишь одно небольшое движение ног, технически безукоризненно исполненное перемещение бедер, которым она меня привлекала к себе, завлекала меня, так что я очутился именно в том месте, где должен находиться мужчина, когда он собирается переспать с женщиной; это был элемент доведенной до совершенства техники любви, настоящей услады для опытного мужчины, которому повезет встретить такую искусную женщину. А на молодого и неопытного человека эти техничные любовные движения действуют устрашающе и подавляют его чувства; так вот и случилось, что именно то, чего все хотят от женщины, меня от нее оттолкнуло. Понятно, что это был страх; это был врожденный страх перед грамматикой любви, результат незрелости и неопытности; потому что я ожидал совсем другого. По ночам, когда я страстно мечтал о теле Люции, я не предвидел такого движения; в этом движении было нечто холодное, рутинное, привычное; тот, кто видел, как паук плетет свою паутину, знает, что он делает это с холодной геометрической точностью, в соответствии с совершенно для него ясным осознанием своих анатомических возможностей. Это было движение с целью, абсолютно прагматический жест; именно то, что пугает молодых людей при встрече с опытными женщинами; в моем случае этот страх усилился и тем хорошо известным и наивным юношеским гневом, причиной которого является мучительное, почти спортивное страдание от мысли, что ты не первый; это похоже на убеждение молодых художников в собственной оригинальности и своеобразии, в том, что они единственные и что они напишут нечто совершенно неожиданное и неизвестное, заблуждение, освобождение от которого приходит потом трудно и мучительно. Мне было ясно, что Люция не меня выбрала тем, кто первым мог видеть зарождение этого движения; я понимал, что это движение Люции – не мое, а я хотел, чтобы это движение было только нашим, и не хотел участвовать в этом, как нормально для любовника какой‑нибудь женщины не желать носить пижаму ее предыдущего любовника; меня выводила из себя мысль, что она только тогда допустила меня к себе, когда приобрела некоторое преимущество в опыте по сравнению со мной, когда научилась этому движению и теперь мне его демонстрировала, как демонстрируют новую машину тому, у кого нет никакой.

Позже, в цирке, когда я уже созрел как мужчина, я убедился, что анатомические возможности в технике любви все же ограничены (хотя и весьма богаты) и что они сводятся к тем, в сущности, нескольким понятным сигналам и движениям, обычным у всех, и что я совершенно зря рассердился на Люцию в ту ночь на набережной. Сюда, понятно, не входят исключения (в цирке была одна женщина, которая могла, лежа на животе, свернуться так, что ее ноги оказывались у лица; она часто смешила нас, когда курила в такой позе); но в цирке вообще было другое отношение к технике: больше всего технике уделяли внимание при работе над номерами, а во время спектакля о технике надо было забыть; над техникой работали постоянно, в каждую свободную минуту, но, когда начиналось представление, про нее забывали и ее не было видно; а если было, то за это платили жизнью. Если встать на трапецию и начать думать о технике полета к трапеции, уже отпущенной с противоположной стороны, то тебе конец; если ты хочешь остаться в живых, то необходимым условием этого было забыть про технику, а она в те моменты, когда про нее забывали, функционировала без сучка и задоринки.

Я помню, как, до того как начать играть на саксофоне, приходил в восторг от игры некоторых знаменитых мастеров – Чарли Паркера и Вэйна Шортера, например. Я считал их богами; насвистывал их соло, восторгаясь вдохновением, которое их создало; но когда я сам научился играть на саксофоне, когда я полностью овладел техникой игры (дыханием и работой пальцев), магическая аура вокруг их исполнения совершенно исчезла: я понял, что это совершенство по большей части было результатом высокого мастерства и что где‑то там, в беглости пальцев, отработанной технике дыхания (невозможно вдохнуть дважды и не выдохнуть), и находилось то, что позволяло исполнять эти пассажи и мелодические линии. Никогда я не мог наслаждаться игрой на саксофоне так, как до того, как научился играть; так и с любовью: как только я овладел техникой любви, исчезло мифическое представление о слиянии мужчины и женщины как чего‑то, что происходит неопределенным и свободным образом.

А я тогда не хотел овладеть этой техникой, чтобы как можно дольше жить с неясными мифическими представлениями о телесном слиянии с Люцией. Я защищал свою собственную мифологию, согласно которой можно было читать, не выучив буквы. В одном месте в своей тетрадке, после выпивки, не знаю, по какой причине, я записал: «Трудно тому, кто умеет читать только потому, что предварительно выучил все буквы и знаки языка, на котором он читает; легко тому, кто умеет читать и не зная заранее значения знаков; только тот и читает по‑настоящему. Ибо у всякой буквы, даже неведомой, есть свое тепло, отличное от тепла других букв, как у всякой вещи на земле есть свое тепло и свой цвет. У воды разве нет своего тепла и разве не холоднее она огня, который горяч? А воздух разве не посередине между этими двумя? Так и я, когда провожу перстом по буквам неведомым, чувствую их теплоту и свет их вижу, ибо у каждого тепла есть свой цвет, и знаю, говорится ли в написанном о холодном или теплом, о темном или светлом, о хорошем или плохом».

Как бы то ни было, после того случая на набережной у меня не было никакого контакта с Люцией. Из этой моей несчастной авантюры я выбрался с двумя потерями: во‑первых, я понял, что Люция прекрасно видит, что мое тело неопытно в любви и что я не спал с женщиной; это было для меня так унизительно, что я никуда не выходил; я впал в депрессию и начал подумывать, не взять ли проститутку, чтобы тем самым покончить с этим делом (я думал именно в таких выражениях, и они мне и теперь очень нравятся: покончить с этим делом); во‑вторых, я не знал, имеет ли смысл, когда я усвою технику, вернуться к Люции.

Время шло, и гнев и ненависть оттого, что я не был у Люции первым, стали для меня невыносимым бременем, потому что все‑таки они смешивались с оставшимся сладким вином любви; со мной случилось нечто, необъяснимое до сегодняшнего дня, нечто совсем невероятное: я больше не думал о теле Люции абстрактно; не думал о ее груди (конкретно), ни о ее ляжках, ни о ее бедрах (конкретно), а меньше всего – о том, что находится у нее между ног, этой замочной скважине с неведомой мне надписью; целыми ночами я мечтал только о пупке Люции. Я был убежден, что это лучшая часть ее тела, что только она осталась от моей Люции и что я был первым, кто пил небесную амброзию из этой чаши, полной звезд. Может быть, в этом было утешение, которое сжимало весь мир, сводило его к одной точке; может быть, это был психологический механизм, которым моя мужская ущемленная суетность защищалась от реальности; но, может быть, это было идеей фикс и – я скажу об этом открыто впервые – обломком какой‑то моей предыдущей жизни, какой‑то моей предшествующей инкарнации. Как разговор, который я слышал, и свет, который я видел в тот день, когда открылась измена Люции в джипе, я в этом убежден, не были частью моей жизни, а какой‑то другой; они в тот день не принадлежали мне таким же точно образом, как мне не принадлежало тело Люции в ту ночь.

Земанеку о той ночи я не сказал ничего; сказал ему только, что видел Люцию с теткой на улице, но к ним не подошел; он сказал, что я поступил умно, потому что был все еще нетрезв и вообще не в себе. Это меня встревожило, но я не хотел обращать на это особого внимания.

 

* * *

 

Около полудня, за три дня до окончания учебного года, посреди урока математики меня вызвали в кабинет директора. Я не знал, зачем меня вызывают, но предположил, что после случая на набережной Люция рассказала, что я бросил камнем в джип, и теперь физкультурник захочет, чтобы я заплатил ему за ущерб. Я постучал в дверь, но он не ответил. Постучал еще раз – никакого отклика. Тогда я легонько надавил на дверь, и она открылась; физкультурник сидел за столом, решал то ли ребус, то ли кроссворд и, ненадолго оторвавшись от своего занятия, посмотрел на меня:

– Кто тебе разрешил войти?

– Но я стучал, господин директор.

– А я тебе входить не разрешал. Теперь выйди, а потом снова войди, но так, как входят воспитанные люди, а не скоты.

В тот момент мне просто хотелось убить такого неслыханного дурака; в тот момент мне противна была и Люция; ничего я больше не любил, один гнев кипел во мне; тогда, у дверей, я впервые подумал, что лучше всего уйти в монахи, тем самым символически отрезать себе гениталии, из‑за которых я страдал, кастрировать самого себя, оставить всех этих пресмыкающихся и насекомых вокруг меня плодиться и размножаться до бесконечности; петь песнопения Богу, а не лукавой и неверной женщине или какому‑то двуличному Хору; я постучал посильнее, но он опять не отвечал. Тогда я загрохотал кулаком что есть мочи, и он наконец откликнулся:

– Войди!

Я вошел и встал перед ним.

– Так‑то лучше, – сказал он – Тебе надо научиться долбить, как мужчине! – сказал он двусмысленно, с издевкой.

У меня подогнулись колени: неужели, подумал я, неужели эта дура Люция все ему рассказала? Возможно ли, что она рассказала ему и про мой мужской провал на набережной?

Но он сидел в своем кресле, вертелся в нем туда‑сюда, демонстрируя свою незаслуженную власть самым незамысловатым и провинциальным образом. На столе лежал нерешенный кроссворд с анаграммой и ребусом: его любимое занятие. Я взглянул направо и увидел на стене огромную фотографию его партийного лидера; я удивился, потому что еще несколько месяцев назад на этом месте висел плакат с футбольной командой, за которую болел физкультурник. Он показал мне на стул, и я сел. Он спросил меня, в какой связи я нахожусь с ученицей Люцией. Я ответил, что не нахожусь ни в какой. Спросил, были ли у меня с ней контакты более близкие, чем обычно. Я сказал, что не было.

Потом он очень медленно и театрально вытащил из ящика письменного стола мою тетрадку со стихами; на глаза у меня навернулись слезы: дело моих рук, единственный экземпляр моей души, оригинал, который я подарил моей Люции, теперь находился в волосатых лапах физкультурника.

– С твоего разрешения, – сказал он, – я это размножу. И раздам всем нашим ученикам, чтобы они поняли, что такое чистая любовь и чистое искусство, – сказал он, усмехаясь. Этот остолоп, человек, у которого не было души, одно только тело, еще и издевался надо мной. – Как это у тебя говорится в одном из стихотворений – сделаем копии, а?

Он повертел в руках мою тетрадку, открыл ее и начал читать вслух; он старался унизить меня тем, что читал медленно, стихотворение за стихотворением, а потом смеялся, спрашивал меня с ухмылкой, что я хотел сказать этим; как звезды могут шептаться, да как может шея девушки быть похожей на башню Давидову; как губы могут быть как гранат, а груди – две серны между лилиями, как глупо, когда человек говорит, что чьи‑то волосы – как стадо коз, и так далее и тому подобное. Ему ничего не нравилось, и он комментировал все самым вульгарным образом; например, не променял бы я ученицу Люцию на козу, а то бы он мог мне помочь и найти мне козу в его селе, раз уж я думаю, что козы такие сексапильные. Так он измывался целый час, и я воспрянул духом, только когда ему позвонила уборщица и сказала (в трубке все было слышно, и, как он ни прижимал ее к уху, я слышал весь их разговор), что пришли покупатели, которые хотят купить какую‑то ткань из тех, которыми он спекулировал. Он прогнал меня, добавив вдогонку, когда я был уже в дверях:

– Руки оборву, если еще раз поймаю тебя с такими глупостями.

Я остановился и вдруг сказал:

– Отдайте мне мою тетрадку, пожалуйста.

Он цинично посмотрел на меня и ответил:

– Чего это я ее тебе отдам? Неужто у тебя, у писателя, нет копии?

– Нет, – ответил я.

– О! Значит, я имею честь держать в руках оригинал? Кто знает, сколько когда‑нибудь будет стоить этот манускрипт (так и сказал: манускрипт), лет так через десять или двадцать, когда ты получишь Нобелевку, а?

– Господин директор, я вас прошу отдать мне мою тетрадку; я ничего не вынес отсюда за все четыре года, кроме нее.

Он пристально посмотрел на меня и сказал:

– Не могу. Я верну ее владельцу, который мне ее и дал, чтобы я ее прочитал. – Положил в ящик письменного стола и запер.

Я постоял еще и потом спросил:

– А когда вы отдадите ее Люции?

Он усмехнулся и сказал:

– Завтра утром. А это что‑то меняет?

– Нет, спасибо, – ответил я и вышел понурив голову.

(И до сего дня оригинала у меня нет. Все эти годы в цирке я пытался сделать копию, вспомнить все строчки тех стихотворений, но попытки эти были безуспешными; я на самом деле постоянно писал что‑то новое, что‑то добавлял, что‑то вымарывал, потому что не мог вспомнить все, что там было написано; в конце концов я бросил это совершенно бесполезное и безумное дело – создание копий, абсолютно идентичных оригиналу.)

Я вошел одним, а вышел совсем другим Яном Людвиком. Я ненавидел весь свет: всех – и Люцию, и Земанека, и физкультурника, и Партию; теперь наконец прервалась пуповина, соединявшая меня и Люцию; я ненавидел даже тех, кто мне ничего не сделал, был нейтральным, как Земанек; я ненавидел их за то, что они были нейтральны и тем самым потакали тем, кто заставлял меня страдать, Ибо сказано: кто зло созерцает с равнодушием, тот скоро начнет созерцать его с удовольствием!

Когда я шел в класс, я скрипел зубами от злости. «Вот здорово! – думал я. – Как прекрасен, благонадежен и честен род человеческий». Я вошел в класс, все смотрели на меня с нескрываемым любопытством, а я сжимал зубы, чтобы не расплакаться. Значит, Люция дала ему тетрадку с моими стихотворениями после пережитого унижения; может быть, это значило, что раньше она ее не отдавала, пока не случилось то, что было на набережной, и отдала она ее потому, что любит меня, то есть ненавидит, а ненавидит потому, что я не дал себя любить. Но теперь о перемирии и любви не могло быть и речи; я боялся и Люции, и ее тела, я был в гневе на нее из‑за ее неверности, она была в гневе на меня из‑за моего показного сексуального к ней равнодушия, и в конце концов я был глубоко унижен тем, что моя тетрадка оказалась в руках Партии. Было более чем очевидно, что мы начинаем мстить друг другу. Я сел на свое место, сзади Люции, Она избегала моего взгляда, потому что знала, что меня вызывали к директору, И знала, что я знаю, что это только честь мщения. Но и я решился идти до конца, И так и вышло. Причем очень скоро.

После урока одна ее подружка подошла ко мне и спросила, не у меня ли паук, брошка Люции. Я сказал, что нет.

 

* * *

 

После обеда ко мне домой пришел Земанек и позвал меня к себе: он хотел мне кое‑что показать, что, по его словам, меня точно развеселит.

Он повел меня на окраину города, и я, как только мы вышли из автобуса, увидел, что в наш город приехал на гастроли цирк. Я был совершенно счастлив, потому что еще издалека мне казалось, что под этим шатром, под этим куском неба, происходит нечто чудесное, что не имеет никакого отношения к миру вокруг. И действительно, потом под этим шатром, в этом совершенном круге, я нашел душевный покой; нашел центр мира, нашел себя в этом центре, созрел как мужчина.

Когда теперь я думаю об этом, мне и вправду кажется, что тогда цирк, кроме, может быть, еще монастыря, был единственным местом, где не действовали законы окружающего его мира; он был государством в государстве, нацией и миром в самом себе, космосом в космосе, маленьким небом в большом небе. Там не действовали не только законы общества (и плохие и хорошие), но и законы природы – закон всемирного тяготения, например. Иначе как можно было объяснить эквилибристику шестидесятилетнего алкоголика Рональдо Гонсалеса, который шел на одной ноге по проволоке с женой на спине; или номера на трапеции Инны и Светланы Колениных, потрясающие выступления группы акробатов из Латвии или тем более то, что вытворяла гуттаперчевая женщина Аманда Заморано, которая могла курить, держа сигарету пальцами ноги и при этом свившись кольцом и лежа на животе? Это была безопасная территория, что‑то вроде антропологического убежища для тех, у кого были нелады со всем миром и кто из‑за этого стал выполнять трюки на грани невозможного: стоять на лестнице, которая ни на что не опирается, ехать на велосипеде по веревке на высоте двадцати метров, выделывать всякие трюки втроем на трапеции, где места было только для одного, и все такое прочее. Во всем этом было что‑то от подвижничества, своего рода месть миру снаружи, тем, кто их обидел, тем, снаружи, как говорили на цирковом жаргоне. То есть они считали, что другие снаружи, а они внутри; другие, в свою очередь, – а это были Люция с ее Партией, физкультурник и, немного попозже, Земанек – считали нас отбросами общества, так сказать чудаками, и думали, что это они внутри, а мы вне общества. Люди в цирке на самом деле воспринимали мир вне их круга, вне их обороняемой территории, как опасный и странный; я читал, что такая обороняемая зона есть у всех животных и что она может быть от нескольких миллиметров у муравья до трех метров у льва; это хорошо знали дрессировщики львов, и длина их кнута была именно равной этой зоне, запретной для посторонних.

Когда мы вошли в цирк (Земанек подкупил сторожа, чтобы нас пустили), там репетировала Инна Коленина, женщина‑паук. Я посмотрел на нее: она была не старше двадцати двух – двадцати трех лет; она сверкала в ярком свете, как рыбка в воде на закате солнца; забравшись на трапецию, она выделывала головокружительные трюки, описанием которых я вас утомлять сейчас не стану; с ней, только с другой стороны, репетировала ее сестра, Светлана; они перелетали с трапеции на трапецию в полной тишине, так что слышно было только, как скрипели канаты, на которых были подвешены трапеции. Это длилось с полчаса, а может быть, и час; время ничего не значило, и я разглядывал эту женщину, ее тело, ее незнакомую душу, я видел, с какой холодной страстью она делает свое дело, совершает настоящий подвиг, возвышаясь над собой, и думал: «Наверняка она была очень несчастна снаружи; кто знает, каким образом и как часто унижал ее какой‑нибудь мужчина, чтобы она сумела сделать такое!» Я и не предполагал тогда, что я сам уже почти внутри, в цирке.

Вдруг она неожиданно соскользнула с трапеции и упала в страховочную сетку; запуталась, к ней подбежал униформист и помог ей вылезти. Она начала говорить с ним о чем‑то по‑украински, показывала на нас, и я по ее сердитому голосу понял, что, скорее всего, она недовольна, что сторож пустил нас на ее репетицию. Позднее я выяснил, что все звезды цирка требуют, чтобы на репетициях никого не было, кроме участвующих в номере и униформы; постоянно случается, что у них пропадает концентрация, если есть хотя бы пара глаз, следящая за ними, Это потому, что они готовятся к каждому номеру, как‑будто никто никогда его не видел, из этого проистекает и совершенство этих номеров в момент их показа публике, это и есть стремление к абсолюту. Мы, люди, раскрываемся полностью, только когда уверены, что никто нас не видит; в этом и есть философия холодной страсти, примирение с безглазым миром и слепой судьбой, стратегия, приносящая публике невиданные, чудесные плоды, Инна показала на нас, и униформист, пожилой седовласый господин в черном костюме с красной бабочкой, подошел к нам и на скверном сербском попросил нас удалиться. Земанек встал и сказал, что мы придем позже, на пятичасовое представление; а я, как частенько со мной было в последнее время (говорить совсем не то, что я думаю, как будто не своим языком, как будто я переживаю заново куски чужой жизни), сказал;

– Конечно. Но я попросил бы вас спросить госпожу, не могла бы она после окончания тренировки подойти к нам, чтобы я спросил у нее кое‑что?

Униформист пристально поглядел на меня и спросил:

– А вы кто? Вы знакомы с госпожой Инной?

Тогда впервые я и услышал это имя, Я ответил:

– Меня зовут Ян Людвик, и я думаю, что я знаком с Инной.

– Вы думаете? – спросил униформист, – Значит, вы не уверены, Земанек стоял рядом и с изумлением смотрел на меня, как тогда, на насыпи.

– Дело в том, что я совершенно точно знал госпожу когда‑то, очень давно, – сказал я, а он смотрел на меня как на безумца; я думаю, он решил позвать охрану, пока я не наделал бед, и поэтому сказал:

– Подождите.

Но я не дал ему уйти и сказал:

– Я хочу задать госпоже Инне только один вопрос.

– Хорошо, задавайте, я ей передам, – сказал он.

Я посмотрел на Земанека и сказал:

– Спросите, не хочет ли она после репетиции выйти за меня замуж?

Он кивнул, будто одобряя вопрос; было видно, что он считает, что я совершенно невменяемый. А я добавил:

– Вы знаете, я только что разошелся с одной девушкой и хотел бы жениться. Но я хотел бы взять женщину отсюда, а не снаружи.

В этот момент в глазах у старика появилось чуть больше доверия.

– Вы не хотите женщину снаружи? – переспросил он.

Я повторил:

– Да. Я не хочу жену снаружи.

Он попросил подождать и направился к женщине‑пауку, которая опять упала в свою паутину и трепыхалась в ней, пытаясь встать на ноги и выбраться из прочной сетки.

Униформист подошел к Инне, наклонился к ее уху и что‑то прошептал, после чего она захохотала. Земанек сказал:

– Ты рехнулся, Ян Людвик, тебе к психиатру надо.

– У меня тоже есть гениталии, – сказал я, с любопытством рассматривая все вокруг.

– И ты женишься на этой?.. – сказал Земанек, не закончив свою мысль.

– Зови ее буквой «Ж». Я женюсь на букве «Ж».

Инна все хохотала, опершись на плечо униформиста; засмеялся и сам униформист; к ним подошла Иннина сестра Светлана и с любопытством спросила, что произошло; униформист что‑то ответил по‑украински, и она тоже залилась. Потом Инна что‑то прошептала униформисту, он кивнул и, подойдя ко мне, сказал:

– Госпожа с удовольствием ответит на ваш вопрос, если вы сейчас уйдете, а вечером после представления вы найдете ее в ее вагончике.

Тогда я встал, посмотрел вокруг и увидел, что и Инна с любопытством смотрит на нас двоих, пытаясь угадать, кто из нас этот совершенно спятивший Ян Людвик; чтобы определиться, я послал ей воздушный поцелуй; она захохотала еще пуще, вернула мне поцелуй, то же самое проделала и ее сестра, а я с Земанеком вышел из шапито.

Мы очутились на улице. Начинался дождик, а зонтиков у Нас не было. Я предложил Земанеку пойти что‑нибудь выпить в близлежащем кафе, он согласился, и тем вечером мы посетили все три представления: в пять, в семь и в девять. После третьего представления я пошел искать Инну в вагончике. Она открыла мне дверь (одета она была в дешевые джинсы из Восточной Германии и блузку; с ней была и ее сестра Светлана).

– Добро пожаловать в цирк, – сказала та на плохом английском.

У Инны была до прихода в цирк классическая несчастная судьба: рано умерший отец‑алкоголик; мать осталась с двумя детьми; обе в школе занимались партерной и силовой гимнастикой, получалось у них хорошо, и по совету учителя они начали тренироваться у какого‑то знаменитого русского специалиста, переехавшего на Украину. Потом, из‑за того что денег не было, им пришлось прекратить занятия и подыскать себе работу; Инна стала работать в каком‑то кафе; там она была и танцовщицей, и официанткой; там познакомилась с парнем, в которого влюбилась и который пообещал ей работу в другом большом городе. Она настояла, чтобы к ней приехала ее сестра; та приехала, но из связи с этим парнем ничего не вышло, потому что он был не владельцем кафе, как он сказал, когда они познакомились, а владельцем тайного борделя. Он предложил им работать у него в качестве высокооплачиваемых проституток, те отказались; он пригрозил им, что убьет обеих, и двое суток держал их под замком у себя дома; приехала полиция и их освободила, но разразился скандал, их имена и фотографии были во всех газетах, и они больше не вернулись в родной город и до сих пор даже не знали, жива или нет их мать. Они уехали в другой город, еще больше, и там попробовали поступить работать в цирк, который в тот же день должен был уезжать из города; они сочли, что это добрый знак, что в цирке их накормят и увезут куда‑нибудь подальше. Инна и Светлана показали все, что они умели в партерной гимнастике; один старик, нынешний униформист, когда‑то бывший известным исполнителем номеров на трапеции в цирке, а тогда работавший уборщиком и продавцом мороженого, заинтересовался ими и взял их к себе в свой вагончик; он кормил их из своей порции, они спали в его кровати, а он спал под открытым небом. В перерывах между представлениями он научил их всему, что знал и умел сам. А теперь все наоборот: они звезды, а он у них помощником.

Они рассказывали эту историю без слез и без гнева, с равнодушием, какое бывает только у монахов и монашек в монастыре. Говорили, как будто то, что произошло, должно было произойти, и я почувствовал смирение, какого не встречал до того никогда в жизни.

Где‑то перед рассветом я попросил сходить в шапито и найти мне лестницу (мне принесли прекрасную алюминиевую лестницу для эквилибристики); я показал им мой номер с Петрунеллой, любовником и рогатым мужем; они смеялись до потери сознания, просили повторить номер, и в конце Инна сказала:

– А почему бы тебе не выступить с этим номером несколько раз, пока мы в городе?

Я согласился. Земанек побледнел.

– Ты не циркач, – сказал он.

Но я ответил:

– Земанек, я и раньше был циркачом. Но этого от меня требовала Партия Люции. А теперь меня просит девушка, которую я не люблю, как Люцию, но которая мне нравится; так почему бы мне и не выступить?

И правда, Люция просила меня быть циркачом не потому, что так хотелось ей, а потому, что так хотела ее Партия; Инна же просила меня стать клоуном (с заметной одаренностью в эквилибристике) не потому, что это принесло бы какие‑нибудь очки цирку, а потому, что ей нравилось мое дурачество; она смеялась, как не смеялась ни одна женщина в мире; смеялась так, как Люция, моя Люция никогда не смеялась, не смеется и смеяться не будет, хотя и могла бы смеяться, если принять во внимание ее судьбу, не идущую ни в какое сравнение с судьбой Инны; и я сказал:

– С удовольствием, Инна. С удовольствием.

Так началось все это с Инной и с цирком. А я вечером заснул мирным сном, каким не спал с тех пор, как познакомился с Люцией. Понятно, я любил Люцию, но теперь передо мной было нечто конкретное: красивое тело, про которое я знал, что когда‑нибудь оно действительно станет моим. И что я стану мужчиной – без ненужных движений, которыми оттачивается техника любви. Инна на трапеции выглядела совершенно естественно, как будто ни дня не посвятила тренировкам и упражнениям; не было причины ей не быть такой же и в постели. У меня был и дом – небесный шатер.

 

* * *

 

Вернувшись из цирка, я смотрел на все вокруг с чувством внутреннего превосходства. Мне был смешон мой вчерашний конфликт с физкультурником; я просто не мог понять, почему я был настолько глуп, что вообще уделил какое‑то внимание этому конфликту. Когда я вышел из цирка, я понял, что мир Люции, Партии, школы, семьи, нации, государства – это обычный неубранный двор; мир без цирка казался мне бедным, смешным и неполным; он генерировал только мелкие неприятности, которыми пугал несчастных мух, попавших в его паутину; эти мухи думали, что мир заканчивается за оградой этого маленького двора, и не видели, что за ним есть нечто еще, и еще, и еще; в цирке, после всего нескольких проведенных там волшебных часов, я помял, что мир огромен. (Нечто подобное со мной случилось лишь однажды; у меня была двойка по математике во втором классе, Земанек хотел меня утешить и дал мне книгу Карла Сагана, которая называлась «Космос»; в ней рассказывалось о новых, неизвестных мирах; утверждалось, что каждую секунду погибают миллиарды миров и возникает столько же новых; тогда в первый раз мне показалась смешной моя проблема с двойкой по математике.) Мне была смешна фраза «здоровый народный дух», потому что она казалась мне чем‑то похожей на «здоровый народный бройлер». Я не мог понять, что я жил в клетке, не мог понять, что ложная граница космоса, установленная системой, политикой, обществом, сводящая весь великолепный мир к трем зонам – сексу, политике и экономике, может настолько притупить восприятие человека, что он перестает видеть невидимое – подвиг, то, что скрывается за внешней стороной вещей. Я спрашивал себя: почему я не дал физкультурнику по морде, когда он издевался надо мной, читая мои стихи? Почему не разбил ему нос? Чего я боялся? Что меня вышвырнут с его территории, из его вонючего, большого, а на самом деле мелкого, провинциального мирка? И почему я не изнасиловал Люцию той ночью? (На самом деле она лукава, как всякая женщина, она меня обманула, перехитрила, потому что вовремя сдалась; я хотел непременно взять ее силой, показать некое превосходство над ней в ответ на ее партийную приверженность; но она ощутила это и в ключевой момент отдалась мне, чтобы лишить меня этого удовольствия, потому что Партия, общество, нация и семья научили ее, что недостойно, когда кто‑то тебя насилует; и вот она своим согласием создала себе алиби, она хотела скандал, который я давно планировал, превратить в обычный половой акт; и я тут сплоховал, испугавшись ее внезапного движения.)



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: