Последний совет в каштановом доме 8 глава




 

Судьба горянок

 

 

Три месяца минуло с того дня, как уехала Джуна. Уехала — как в воду канула. Только Шардын, сын Алоу, порою передавал от нее приветы, которые якобы содержались в дружеских посланиях Селим-паши на его имя. И вдруг почтальон вручает нам письмо. Сроду нам никто не писал, и потому мы смекнули сразу — это от Джуны. Сама она грамоты не знала, и, видимо, предположили мы, весточку написал кто-то по ее просьбе. Никто из нас читать не умел, да к тому же письмо было написано по-турецки. Обратились за помощью к старому грамотею Мзаучу Абухбе. Джуна сообщала, что она жива-здорова, довольна своей судьбой и только очень скучает по каждому из нас, особенно по дорогой Куне. «Вот было бы славно, — не скрывала своего желания сестра, — если бы Куна согласилась приехать в Измид. Погостила бы недельку-другую, сама развлеклась бы и меня порадовала». Письмо было коротким, как летняя ночь, но принесло оно сердцам нашим большое успокоение.

Вскоре к воротам нашим подкатила богатая коляска с двумя женщинами в черном глухом одеянии. Лица их были под чадрами. Приехавшие, войдя в дом, поклонились:

— Мир дому сему! — Потом представились: — Мы служанки вашей дочери Джуны! Ханум, благодетельница и госпожа наша, шлет вам свою любовь и добрые пожелания. Слава аллаху, она благоденствует, и красота ее, излучая свет, озаряет, на счастье ближних, весь дворец. Одна у нее печаль: разлука с вами! Если вы не хотите, чтобы мы стали жертвой гнева ее, заклинаем вас, отпустите Куну навестить сестру. Прекрасная властительница наша заслуживает такой радости.

Тут кучер внес вместительный короб:

— А это подарки вам от нашей повелительницы.

Нежданный приезд служанок Джуны и свидетельство их о том, что она благоденствует, обрадовали нас чрезвычайно. Что касается Куны, то любимица наша сама стала просить родителей, чтобы разрешили они ей навестить сестру.

Скрепя сердце мать с отцом сдались уговорам, и, нарядившись, Куна уехала с почтительными служанками сестры. Кто мог предугадать, что отъезд ее станет роковым.

Шли дни, шли недели, а Куна все не возвращалась. Мы были в отчаянии.

— Господи, может, беда какая стряслась, а вы, трое мужчин, сидите сложа руки, — взывала к нашей решительности мать.

Отец, снедаемый тревогой, кинулся к Шардыну, сыну Алоу, но тот принялся выговаривать ему с укоризной:

— Поднимаешь тарарам, старый петух, словно твои дочери тонут в открытом море или заблудились в дремучем лесу! Они веселятся в полное свое удовольствие в беломраморном дворце, где исполняется их любая прихоть, а ты караул кричишь. Скажи пожалуйста, его Куна задержалась на несколько дней! А как ей не задержаться, когда в развлечениях прожигают сестрицы время, не зная, день на дворе или ночь! Ты бы лучше, как глаза на заре протрешь, совершал омовение и возносил аллаху благодарные молитвы за то, что послал он нам Селим-пашу. А ну глянь, какие подарки на днях прислал он моей жене! Ковер, на котором ты стоишь, от щедрот его. И вот та ваза на золотом подносе — тоже бесценная. Ступай спокойно домой! Скоро я буду в гостях у нашего родственника Селим-паши и лично в целости и сохранности доставлю твое сокровище Куну. И пусть твои парни не забывают, что с помощью Селим-паши я освободил их от армии. Ступай! Ступай! Шардын, сын Алоу, как только мог, подчеркивал свою близость к Селим-паше. Это было выгодно, ибо одни, заискивая, искали покровительства убыхского предводителя, а другие просто побаивались его и беспрекословно ему повиновались. На такого не пожалуешься и перечить такому не станешь. А у самого Шардына, сына Алоу, за семью печатями в душе таилась мечта взлететь повыше самого Селим-паши. После того как Хаджи Керантух ушел как бы в тень, слово от лица убыхов предоставлялось всякий раз Шардыну, сыну Алоу. Был он богат, но что значило его богатство перед несметными сокровищами Селим-паши? Да и власть не та, что у измидского губернатора. Вот и стал родовитый махаджир осторожно искать окольную тропинку к вершине своего господства. Еще в первый год переселения он сумел проникнуть в покои матери султана. Я уже говорил тебе, Шарах, что она была адыгейкой. Надо отдать должное Шардыну, сыну Алоу, он сумел расположить к себе эту женщину, и она содействовала в получении убыхами земли в Осман-Кое. Нюх у Шардына, сына Алоу, был чуток, как у базарной цены. Он мигом брал в расчет все взлеты и падения при дворе, быстро, как эхо, откликался на них, играл на зависти приближенных султана, их корысти и кознях. Не моргнув глазом Шардын, сын Алоу, заложил бы всех горцев-махаджиров ради того, чтобы самому подняться на ступеньку выше. Селим-паша знал тщеславие своего кавказского кунака, но еще не догадывался, что тот надеется любыми средствами его превзойти. Все чаще Шардын, сын Алоу, стал ездить в Стамбул. Иногда он целые месяцы проводил в турецкой столице, навещая султаншу-адыгейку. Он услаждал слух этой высокопоставленной женщины, следы былой красоты которой не сумело стереть время. Шардын, сын Алоу, представил ей свою жену и сестру Шанду. Лиха беда начало. И уже не было такого приема, чтобы сестры не получали приглашение во дворец. Султанша, впервые увидевшая Шанду, была очарована дивными чертами горской девушки и даже укорила Шардына, сына Алоу:

— Ты это что же, почтенный, так нелюбезно скрывал от нас прелесть сестры твоей?

А если одна женщина оценивает вслух красоту другой женщины, пусть младшей по годам, это что-нибудь да значит.

Мать турецкого владыки приветила Шанду, обласкала, поднесла перстень с собственной руки и одарила лестным прозвищем «Алмаз Кавказа». Надо признаться, Шанда обладала не только небесными чертами, но и земным нравом: она не забывала являть, где следовало, скромность, кротость и благочестивость. Теперь сестра Шардына нередко появлялась во дворце. Сопровождала султаншу во время прогулок, учтиво слушала ее рассказы за вышиванием, пела ей убыхские песни.

Вступивший на трон Абдул-Азис сумел подавить заговор внутренних противников — «Новых османов» — и, несмотря на войну, жил в свое удовольствие. В отличие от покойного отца, молодой правитель страны не любил разводить балясы со своими приближенными о мировых событиях, ленился заглядывать в книги, томился, если советники были многословны. Ах, если бы можно было все государственные дела переложить на плечи визиря, он только и делал бы, что смотрел на петушиные бои, скакал на коне, охотился и наслаждался близостью женщин.

Новая бабушкина приближенная, Шанда, была оценена им по достоинству и вскоре стала его третьей женой. Такой поворот событий показался Шардыну, сыну Алоу, волшебным сном. Оказавшись шурином самого турецкого султана, он счел, что уже не к лицу ему жить в таком захолустье, как Осман-Кой. Со всеми домочадцами и надежными людьми избранник судьбы перебрался в Стамбул. Железо надо ковать, пока оно горячо.

Абдул-Азиз блаженствовал, познавая новую жену. Известно, что никогда мужья не бывают так уступчивы, сговорчивы и щедры, как в медовый месяц. Шанде не стоило большого труда добиться для брата производства в офицеры и назначения большого жалованья. Явь, похожая на сон, продолжалась. Великий визирь сам прочитал высочайший указ о присвоении Шардыну, сыну Алоу, офицерского чина. Надо отдать должное моему молочному дяде — ловок он был, хитрец, умел пустить пыль в глаза. Приложив одну ладонь ко лбу, другую к сердцу, выразил он благодарность наместнику аллаха на земле и тут же во всеуслышанье изъявил желание ехать воевать.

— Похвально и примерно, — приветствовал его решение великий визирь.

Шардын, сын Алоу, понимал, что одними чарами сестры долго не проживешь, тем более что Абдул-Азиз не отличался постоянством в любви. К тому же завистливые придворные прикусят языки и перестанут говорить, что доблесть брата завоевана Шандой на брачном ложе. Готовность пролить кровь или даже умереть на службе султану — это хороший козырь в большой игре. И Шардын, сын Алоу, отправился в армию.

И надо же было случиться, что прибыл он на передовые позиций балканской линии как раз накануне сражения, в котором турецкие войска были выбиты русскими из большого города. Штабное начальство ломало башку: как бы побезболезненнее сообщить в Стамбул пренеприятную весть. Легче кинуться с ятаганом в атаку, чем войти к султану с дурным известием. Это только говорится, что гонец за весть не ответчик. Черный вестник мог не выйти из дворца живым. И тут кто-то назвал имя Шардына, сына Алоу. О счастливая мысль: шурин самого султана! Он было попробовал увернуться от неблагодарного поручения, но деваться было некуда. Здесь война, откажешься — отомстят: на свою же пулю наткнешься. «Будь что будет», — решил он и поскакал в Стамбул. Прибыв в столицу, Шардын, сын Алоу, во дворец не явился, а укрылся в доме кунака — хозяина кофейни — и через него вызвал к себе сестру. Они договорились, что Шанда найдет жертвенную голову, которая, опередив появление Шардына, сына Алоу, во дворце, сообщит султану о беде на Балканах. Подставной вестник, истекая кровью, еле ноги унес из дворца, а Шардын, сын Алоу, ступая по мягким коврам, вошел к султану уже в роли утешителя, прикладывающего к ранам бальзам. Надежды многих придворных на то, что сейчас из приемной султана выволокут обезглавленного убыха, не сбылись. Напротив, наместник аллаха с печальным, но просветленным лицом вышел в общую залу, держа под руку шурина, облаченного в боевые доспехи, и сказал, обращаясь к склонившейся знати:

— За то, что славный Шардын, сын Алоу, остался после тяжелого боя живым и невредимым, я удостоил его знаком за храбрость!

Еще недавно придворные между собой называли его «выскочкой», «бродягой», «чужеродцем», теперь даже за глаза боялись высказаться о нем плохо. Тем более что министр полиции сделал его своим адъютантом.

Так ли все в точности было, дад Шарах, утверждать не могу, передаю тебе то, что слышал сам о Шардыне, сыне Алоу, после его отъезда в Стамбул. Как говорится: за что купил — за то продал.

Убыхи, оставшиеся в Осман-Кое, по-разному судили о близости Шардына, сына Алоу, к султану. Одни видели в этом знамение того, что положение убыхов упрочится.

— Если что случится, можно прямо к нему обратиться. Он нас в обиду не даст! — говорили одни.

— Назвали ястреба орлом, он от отца с матерью отрекся. Вы лучше бога молите, чтобы из-за этого Шардына нам всем не пропасть, — предостерегали другие.

Отец тревожился за своего молочного брата, скучал о нем, а я был доволен, что он уехал. Век бы мне его не видеть! По утрам я изучал при помощи старика убыхский язык, а после полудня записывал его повествование — так поначалу складывалась моя работа. Но вскоре этот порядок нарушился, Зауркан Золак сам так увлекся своим повествованием, что когда ему хотелось, тогда и начинал, иногда с самого утра.

Передо мной, конечно, редчайший учитель. И как бы ни была занимательна повесть его жизни, я все же выкраиваю время и пополняю свой убыхский словарик, который начал составлять с первых дней моего приезда. Вчера и позавчера записывал термины родства, а сегодня — названия домашней утвари и орудий производства, причем куда больше, чем предполагал раньше, обнаружил в этих терминах общие корни с другими родственными языками Северо-Западного Кавказа.

Сегодня у Зауркана с утра настроение плохое, он чем-то обеспокоен и много курит. Утром, посреди завтрака, ни с того ни с сего выругал Бирама и, перестав есть, поднялся. В полдень не лег, как обычно, отдыхать, а все ходил взад и вперед по двору. Когда заметил, что Бирам уходит домой, сложив в сумку миски и ложки, вдруг выругал его. Но Бирам ничего не ответил.

Зауркан все продолжал ходить по двору, но, когда я уже подумал: «Стоит ли сегодня беспокоить его?» — вдруг сел и позвал меня к себе.

Я сел рядом, приготовившись записывать. Но он долго не мог начать и все тер ладонью морщинистый лоб, словно хотел собрать воедино что-то, отстоявшееся в памяти.

И, уже начав рассказ, против обыкновения, перескакивал с одного на другое, в нем было сегодня какое-то внутреннее беспокойство и раздражение, из-за которых, наверно, и досталось Бираму.

Но все-таки я и сегодня кое-что записал. Зауркан рассказал о том, что когда имам Сахаткери покинул Осман-Кой, взамен его им прислали другого муллу, турка, по имени Орхан. И он сначала как будто нашел общий язык с народом, о нем даже говорили, что он настоящий служитель аллаха! Но потом, постепенно, тонко и хитро он проводил свою линию. Свадьба или похороны должны были происходить не так, как испокон веков привыкли убыхи, а по строгим правилам мусульманства. Мулла все чаще созывал народ в мечеть и учил, как исполнять азкир со словами: «Аллах всегда слышит голос того, кто ему воздает хвалу!» Когда рождался ребенок, то уже нельзя было без разрешения Орхана давать ему имя. Женщинам строго-настрого запрещалось выходить без чадры. А тот, кто хоть один раз не пошел в мечеть, должен был платить джазие. А перед тем как войти в мечеть, горцы должны были теперь повесить во дворе перед ней все свое оружие.

Когда Зауркан произносил при мне имя Сахаткери, его бросало в дрожь, так этот человек был ему ненавистен. А вообще к другим муллам он относился с презрительным равнодушием, о мусульманских религиозных обычаях говорил мало и, видимо, плохо знал их.

— Не верю я всем им, которые во имя аллаха живут припеваючи, не пролив ни одной капли пота. Эх, милый Шарах, если молитвы и правда что-нибудь приносили бы людям, то, наверно, раньше всех разбогател бы мой отец, уж он ли не молился? И, однако, не было человека несчастнее его!

Вспомнив отца, старик опустил голову, долго молчал, а после этого вдруг заговорил о тех трудностях, с которыми убыхи столкнулись на новых, непривычных для них местах. Земля, по его словам, была куда скуднее, чем в Убыхии, а разные поборы — куда больше! Он сетовал, что летом здесь жарко, а зимою такие сильные морозы, что убыхам пришлось, как и другим крестьянам в округе, обмазывать свои дома глиной или навозом, что дома, в Убыхии, считалось бы позором.

Еще больше сетовал на то, что здесь можно было растить виноград и что убыхи уже принялись было за это, но оказалось, что из винограда можно делать только кишмиш, а вино в Турции строго запрещалось, а если у кого-нибудь находили его, то изгоняли из села.

— Кто раньше видел, чтобы убых жил без вина, какая без вина хлеб-соль! Как лозу не оторвешь от дерева, так она обвилась вокруг ствола, так и вино в жизни человека. Кто из нас встречал без вина рождение ребенка? Где у нас бывала свадьба без вина? Кто принимал без вина гостей? Даже когда человек умирал, и тогда поднимали стаканы, провожая его в могилу! И вот все. К чему только не может привыкнуть человек! Веришь ли, милый Шарах, если ты передашь сейчас мне полный вином турий рог, я, кажется, не сумею сказать застольного слова, я забыл его так же, как забыл вкус самого вина!

Это было последнее слово из тех сетований, которое я услышал от него за сегодняшний день. Так на этом мы и разошлись, чтобы встретиться только на следующее утро… Была пятница. Наши мужчины, повесив на гвоздях оружие перед мечетью, совершали намаз. Наш новый мулла Орхан провозглашал:

— Ла илаха ила-ллахи… Благослови нас, господь! Веди по верному пути! Не оставь!

— Аминь! Аминь! — отзывались молящиеся.

— Истинный правоверный должен уповать на аллаха, милостивого, милосердного! Тому, кто верит, достаточно сказать: «Будь!» — и святое дело сбудется!

— Аминь! Аминь!

В открытую дверь мечети я заметил, что какой-то человек в папахе стоит у порога. «Если он не зашел в мечеть, значит, не здешний», — подумал я. Но лицо его мне показалось знакомым. Молитва кончилась. Я опоясывался кинжалом, когда услышал:

— Добрый день, Зауркан!

Это было сказано на чистейшем адыгейском языке. Я оглянулся:

— Магомет! Какими судьбами?

Передо мной стоял один из соплеменников моей бабушки. Я уже говорил тебе, что моя бабушка была адыгейкой. С тех пор как попали мы в махаджирство, я с Магометом не виделся. Доходили слухи, что он обосновался где-то неподалеку от Измида. Подошли отец и Мата. Они обрадовались, увидев Магомета, обняли его и поцеловали.

— Что же мы стоим здесь! Двинемся-ка скорей домой, — засуетился отец.

— Я уже заходил к вам домой, видел Наси, она мне сказала, что вы находитесь здесь, — словно чего-то обдумывая, со взором, опущенным долу, сказал Магомет. Чувствовалось, что он не расположен предаваться приятным разговорам за столом. — Недосуг мне. Сегодня к ночи я должен возвратиться… Может быть, это даже к лучшему, что сейчас мы одни. Мое слово ищет мужские уши…

Каждый из нас понял: Магомету досталась тяжкая участь горевестника.

— Молю вас, будьте мужественными!

— Что случилось? — прошептал помертвевшими губами отец.

— Куну взял в жены Селим-паша!

Мы даже отпрянули, словно перед нами разорвался пушечный снаряд. А Магомет со скорбным лицом продолжал:

— Я служу караульным во дворце этого проклятого паши. Однажды сестры тайком окликнули меня и, глотая слезы, наказали: «Хоть голову сложи, дорогой родственник, но сообщи братьям нашим, что погибаем мы. Пусть, мол, не верит, что живем мы в довольстве и достоинстве. Обманули нас, обесчестили. Если нет у братьев никакой возможности вызволить нас из греховного дома, то пусть хоть простятся с нами!»

«Если есть аллах, то как он мог допустить это?» — в ярости подумал я, стоя перед мечетью.

— Можете на меня рассчитывать!

И, рассказав, как его найти в Измиде, Магомет ушел. Глаза мои налились кровью. О, как мне хотелось обернуться молнией и сжечь мечеть, ибо не существовало больше для меня аллаха.

Вернувшись домой, мы кликнули родственников и поведали им о том, что сами узнали. Наша печаль слилась с их состраданием. А мать, положив на кровати одежды дочерей, оплакивала их обеих.

В стране убыхов не было такого, чтобы мужчина брал в жены двух сестер. А если когда-либо случалось подобное, то проклиналось миром, как кровосмесительство.

Я и Мата решили: скорее умрем, чем покажемся людям на глаза, если не отомстим за позор, нанесенный нашим сестрам.

Отец решил искать защиты у Шардына, сына Алоу, и его сестры Шанды. Но верно говорится, что в черном году пятнадцать месяцев. Вернулся отец из имения несолоно хлебавши. Шардын, сын Алоу, находился как раз на балканском фронте. Жена его с сыном путешествовала по Франции, а у султанши Шанды приближался срок родов, и она не показывалась людям. Все ожидания отца оказались сгнившей алычой, и нам оставалось положиться на самих себя. Главное — не сидеть сложа руки. Мы с братом собрались в путь. Вышли из дому чуть свет. До самого поворота-дороги я все время оглядывался, чтобы еще и еще раз увидеть отца с матерью. Мать стояла, закутанная в черную шаль, опираясь на посох. Она была худа, как лезвие ножа. Отец, скрестив руки на груди, прижимался спиной к воротам, словно ноги его не держали. Тоска терзала мое сердце — неужели никогда больше я не увижу их? Над крышей дома висел клок дыма, застыв на месте, словно предчувствовал, что очаг наш скоро погаснет навсегда. Из-под ног наших взвивался дорожный прах, от которого сапоги, одежда и лица сделались одного цвета. «Эх, — сожалел я, — нет со мной ретивого Бзоу. Вот был конь так конь! Полудикий трехлеток, объезженный на славу. Сейчас бы ветром долетел до Измида, и только бы я свистнул перед оградой сада порочного Селим-паши, как скакун мой перемахнул бы ее».

В доброе время, когда мы жили на родине, даже самый бедный человек, если пускался в путь, то обязательно на коне. Пир ли, тризна ли, дело ли какое позвало — выезжали верхом или на повозках. Невест возили в фаэтонах, запряженных шестерками одномастных коней. Рождался в семье мальчик, — растили жеребенка, чтобы мальчик рос наездником. Перед умершим или погибшим горцем ставили его коня, увешанного оружием хозяина, и плакали. Не зря, дорогой Шарах, наши предки говорили: в жилах лошадей течет человечья кровь. И пели:

 

Душа мужчины

И душа коня

Едины

С незапамятного дня.

 

Оказавшись на чужбине, мы стали безлошадными. Здесь место коня занял осел. Кто имел осла, считался богатым человеком. На окраине Измида, возле базара, в доме адыгейца Магомета мы жили уже целую неделю. Каждый день мы кружили возле дворца трижды проклятого Селим-паши, но подать весть сестрам о том, что мы рядом, не могли. Перед нашим появлением в Измиде произошла кража в гареме. Женщинам запретили прогулки и усилили охрану. Мата в отчаянье предложил:

— Надо явиться к паше и попросить, чтобы он выдал нам сестер по доброй воле!

— Ишь чего захотел! — горестно усмехнулся Магомет. — Хвост собаки хоть в колодку зажми — все равно прямой не станет! Нашел у кого искать правды!

А я корил себя только за одно: как это мы не догадались зарезать Шардына, сына Алоу, когда он еще был здесь, в Осман-Кое. Ни один враг не мог бы сделать того, что сделал с нами наш родственник. Я все больше и больше убеждался, что сестер моих он продал Селим-паше за какие-то его услуги. Никогда бы в Убыхии он не осмелился на такое!

Нас угнетало бездействие. Шли дни, а мы еще ничего не предприняли. Но вот Магомету удалось улучить мгновенье, чтобы шепнуть нашим сестрам, что мы в Измиде.

А те передали нам через него, что Джуна никакого письма нам не писала и что женщины, обманно увезшие Куну, действовали не по ее поручению.

Мы узнали также, что Джуна винила себя в несчастье сестры и пыталась перерезать горло стеклом. Была весна, раннее тепло овеяло город. Магомет принес весть: завтра наложницам разрешено выйти на прогулку в сад. Стечение обстоятельств благоприятствовало нам: Магомет утром вступал в караул привратником. Мы уже знали, что в полдень Селим-паша располагается в кресле подле фонтана в тени магнолии и одалиски развлекают его. Мы решили: незадолго до полудня я проникну в сад. Мата наймет пролетку и будет наготове в ближайшем от ворот переулке. Я постараюсь вывести сестер через ворота, а потом мы их увезем. Если мне не удастся вывести их незаметно, то я прикрою их бегство, встречу преследователей с оружием в руках. Магомет должен уходить вместе с ними, оставаться ему в Измиде будет нельзя. На берегу в лодке нас ожидал перевозчик из бывших контрабандистов, нанятый нами заранее. Отплыв от Измида верст на десять, мы рассчитывали укрыться в горах. Я и Мата походили на кровников, час отмщения для которых настал.

Вешний сад был словно начинен клочьями облаков — цвели деревья. «Как может радоваться приходу весны этот сад, если в нем льют слезы мои сестры? Как может распевать в нем соловей, как глухой, не слыша их стонов? Как молния не испепелила до сих пор Селим-пашу?» — в яростном недоумении сетовал я на равнодушие природы, крадучись вдоль садовой стены.

Магомет приоткрыл мне железную дверь, и я проскользнул внутрь.

— Держись вон той тропинки, — шепотом напутствовал он меня.

Я шел, как на охоте, тихо, почти не дыша, вглядываясь в просветы между ветвями. В глубине сада белел трехэтажный дворец. Он показался мне опустевшим: не звучали голоса из его окон и никто не выходил из дверей. Приблизившись к нему, я скрылся в кустарнике. Справа слышался плеск воды. Нетрудно было догадаться, что рядом бьет фонтан. Вдруг крайняя дверь отворилась и двое пожилых мужчин вышли из дома. По одежде одного из них я определил, что он кызляр-ага*.[12]Что-то сказав друг другу, они разошлись и исчезли. Вскоре показались девушки. Они по одной и по две спускались по мраморной лестнице в тенистые заросли сада. Было ясно, что это наложницы паши. Все они были молоды и хороши собой, правда лица их бледностью своей напоминали растения, выросшие в пещере. Среди девушек я не увидел сестер. Две, прошедшие вблизи меня, говорили на каком-то языке, которого я доселе не слышал. И вдруг мой взгляд упал на третью девушку, одиноко следовавшую за ними. Свет померк в моих глазах, сердце словно провалилось в ледяную бездну: это была Фелдыш. Не своим голосом я позвал ее:

— Фелдыш!

Мое внезапное появление настолько ошеломило ее, что слова застыли у нее в горле, и Фелдыш смотрела на меня в остолбенении, с открытым ртом. Ее замешательство длилось секунду, а потом она безо всякой радости, что видит меня, и словно даже не удивляясь моему появлению, спросила:

— Это ты, Зауркан?

— Фелдыш, не пугайся, я спасу тебя!

— Я не пугаюсь, я давно пережила все свои страхи. Должно быть, ты ищещь сестер? Джуна еще слаба. Она полоснула себя стеклом по горлу. Куна не хочет оставлять ее одну… Мы жертвы одного шайтана.

— О господи, как ты попала сюда?

— Уже четыре года, как я здесь. Купленное заморское деревце сажают не там, где оно само хотело бы расти.

Взяв ее за плечи и приблизив лицо к ее лицу, голосом, обретшим твердость, я сказал:

— Мой долг вызволить отсюда сестер и тебя!

— Сестрам твоим я передам, что видела тебя. А меня вызволять поздно… — И, уронив голову на грудь, заплакала. — Я покойница. Ты опоздал! И не прикасайся ко мне, я хуже прокаженной. Прощай, Зауркан!

И, закрыв лицо руками, она повернулась и быстрыми шагами направилась к женщинам, прогуливающимся поодаль.

Обмякнув, словно все мои кости вдруг оказались раздробленными, и ухватившись рукой за ветку, я стоял в состоянии какой-то отрешенности. Постепенно мой взор стал улавливать, что слуги шныряют между дворцом и фонтаном. Углубившись в гущу деревьев, я увидел фонтан в каменной узорчатой чаше. Над плещущими струями стояла радуга. Около фонтана под лиственным шатром люди расстелили мохнатый ковер, усеяли его подушками, а в середине поставили мягкое кресло. Затем принесли низкие столики, на которых лежали яства и возвышались серебряные кувшины.

Вскоре появился в сопровождении двух прислужников Селим-паша. Я узнал его сразу, ибо видел однажды в имении Шардына, сына Алоу. Это был коротышка, похожий на обрубок, с редкой бородой, почти безбровый, отчего его припухлые веки напоминали черепашьи. Лысую, как тыква, голову прикрывала красная феска. Старик был в годах, но телом еще крепок. Резво семеня, он подошел к креслу и опустился в него. Двое, очевидно, самые доверенные слуги, встали по бокам. Один из них, развернув бумагу, что-то начал читать паше, откинувшему голову на спинку кресла. Одна рука его, в которой были янтарные четки, лежала на толстом животе, а другой он пощипывал редкую бороденку.

И чем дольше я глядел на него, тем ненависть сильнее переполняла меня.

Слуга дочитал бумагу и поклонился. Паша бросил какое-то слово и махнул рукой. Прочитавший бумагу свернул ее и направился ко дворцу. Другой слуга, взяв кувшин, наполнил бокал и на маленьком подносе подал его паше, но тот, откинувшись в кресле, полулежал в сладкой дреме. Слуга поставил бокал на столик. Безумная решимость толкнула меня вперед. В один миг я как гром с ясного неба возник перед пашой. Он вылупил на меня глаза. Его ошеломило возникновение вооруженного человека, и он заерзал в кресле. Побелевшее лицо покрылось потом.

— Как посмел ты, разбойник, явиться сюда? — с плохо скрываемым страхом закричал паша.

— Нет, я не разбойник, я брат двух сестер, опозоренных тобой! Если не хочешь умереть, отпусти моих сестер, паша!

Его глаза испуганно бегали, и он заметил, что моя рука легла на рукоять кинжала.

— На помощь! — завопил паша.

Слуга, что стоял рядом, словно его ударили по голове, закричал и кинулся к дворцовым дверям.

Я понял, что сейчас появится дворцовая стража. Паша боком выполз из кресла и стал пятиться к окружавшему фонтан бассейну. Делать было нечего. Я схватил пашу за глотку и всадил ему в грудь свой кавказский кинжал по самую рукоятку. Старик захрипел, и я столкнул его в воду, где плавали золотые рыбки. По воде пошли багровые разводы, и мне почему-то вспомнилось море, черные дни переселения и прибитые к берегу трупы махаджиров. Все ближе слышались крики. Мне было уже все равно. Какое-то безразличие охватило меня. Окровавленный кинжал выпал из руки, и я не поднимал его. Наверно, можно было бы уйти от преследования и с помощью Магомета бежать, но мне почему-то даже не пришло это в голову. Меня окружили стражники. Я не сопротивлялся. Так, со связанными руками, под дулами ружей я переступил порог тюрьмы. Сегодня — третий день, как я привожу в порядок свои записи. А Зауркан отдыхает, хотя, по-моему, отдыхать у него нет желания. Он слишком долго молчал и из своей столетней жизни все еще не рассказал мне и половины. Несколько раз за те две недели, что я у него, мне даже начинало казаться, что он боится умереть, не успев договорить всего, что сохранилось в его памяти. Конечно, когда мысленно сопоставляешь его рассказ то с одной, то с другой исторической датой, понимаешь, что он иногда что-то путает и меняет местами то, что было раньше, с тем, что было позже, но все равно память у него удивительная, а ум живой и страсти еще не отгорели в его столетнем, старческом и все-таки еще могучем теле.

У меня такое чувство, что не только эти две недели, но уже давным-давно никто, кроме Бирама, не переступает порог его дома. И может быть, еще и оттого, что он так одинок, ни новое время, ни новые слова почти не существуют для него. Он живет как на кладбище и ходит по своему прошлому словно по узким тропинкам среди могил, живой среди мертвых…

Завтра с утра, мы уже договорились, он продолжит свой рассказ; я наконец сегодня к вечеру уже привел хотя бы в относительный порядок все записанное до сих пор, кончая его горьким рассказом о судьбе женщин-горянок. Кисть руки ломит от карандаша, сижу, шевелю в воздухе занемевшими пальцами, а мысли мои далеко отсюда, дома, в Абхазии. Его рассказ о горянках почему-то с особенной отчетливостью заставил меня именно сегодня вспомнить нашу Уардскую школу, теперь белую, каменную, трехэтажную, а когда-то, когда я пошел в первый класс, маленькую, деревянную, двухкомнатную, такую же маленькую в моей памяти, какими мы были тогда сами — тридцать мальчиков и девочек из нашего села.

Сейчас в ней учатся пятьсот детей. Помнится, Карбей Барчан, нынешний директор, а тогда такой же первоклассник, как и я, называл мне в прошлом году эту цифру, которой он очень гордился. Мы тогда съехались на пятнадцатую годовщину нашего выпуска, не все, конечно, но многие: два агронома, три учителя, один горный мастер из Ткварчели, я — лингвист и главная знаменитость нашего выпуска, Наташа Лоуба, наша первая во всей Абхазии женщина-летчица. Конечно, чтобы стать летчицей, ей потребовался характер, тем более что отец Наташи, Ислам, как на грех, был у нас самым прилежным молельщиком нашей сельской святыни Киач. Она тоже считалась у нас чудотворной, вроде убыхской Бытхи, и, как утверждал видевший это своими глазами Ислам, иногда по ночам в особо ответственные исторические моменты летала по воздуху и возвращалась на свое место. Но одно дело — летающая святыня, а другое дело — летающая дочь. Да еще такая, которую чуть не выгнали из аэроклуба, когда она среди бела дня на своем «У-2» однажды во время сельского схода прилетела и опустилась на нашей большой поляне за окраиной села. Злые языки потом долго еще рассказывали, будто бы Ислам сгоряча принял собственную дочь за вернувшуюся из очередного полета святыню Киач. Скорей всего, на старика возводили напраслину, но наши уардцы больно уж любят посмеяться, особенно когда шутка сама просится на язык. Они еще долго потом, как только увидят над горами какой-нибудь самолет, зубоскалили над Исламом — звали его: «Скорей, скорей иди, смотри, святыня летит!»

Интересно, где сейчас Наташа Лоуба? На прошлое письмо мое из Ленинграда не ответила, была где-то на авиационных сборах. А отсюда ей не напишешь, слишком далеко занесла меня судьба в моих поисках убыхского языка, слишком далеко, иногда самого оторопь берет — как далеко.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-02-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: