Одиннадцатая передвижная 10 глава




Василий Иванович едва успел подскочить к парадному и заметить, какая дверь захлопнулась за стариком на площадке первого этажа. Он подкрался к ней, как вор, и на давно нечищенной медной дощечке, чудом державшейся на рваной клеенчатой обивке, с трудом разобрал надпись: «Преподаватель математики Е. И. Невенгловский». За дверью злобно рычала собака. Суриков дернул за кольцо на проволочке и услышал дребезжание колокольчика, шарканье ног и глухой мужской голос:

– Кто там?

– Разрешите поговорить с вами, – робея, вымолвил Василий Иванович у закрытой двери.

Спустя мгновение дверь приоткрылась.

– Что вам угодно? – Старик сверлил через щелку злым взглядом.

– Мне надо вас видеть, сударь!

– Пустое. Мне нынче недосуг…

Пес рвался наружу, хозяин с трудом удерживал его за ошейник.

– Видите ли, я художник… – начал было Суриков.

– Ступайте прочь, я занят и нездоров!

Дверь захлопнулась, глухо щелкнул ключ.

Старый кирпичный домик в глухом переулке значился под номером четырнадцатым. На следующий день Суриков снова пришел сюда. Какая‑то тучная, неопрятная женщина – видно, кухарка – уверяла, что хозяин нездоров и никого не принимает. Пришлось дать ей на чай, чтоб уговорила хозяина. Наконец, заинтригованный настойчивостью незнакомца, старик сам впустил его, провел на антресоли. Усевшись в кресло под пыльными книжными полками, «Меншиков» мрачно спросил:

– Так кого же вы с меня хотите писать?

– Суворова! – бухнул Суриков, боясь, что сердитый старик, чего доброго, обидится за Меншикова. Отставной преподаватель очень удивился и даже усмехнулся щербатым ртом.

– Какой же я Суворов! – А потом махнул рукой: – Ну рисуйте кого знаете… Только поскорей.

Он сидел молча, изредка поглядывая на внимательное светлое лицо этого странного гостя с живыми, быстрыми движениями, с глазами, которые впивались в него зорко и влюблено. И тогда старик усмехался с добродушной иронией.

В этот единственный раз Суриков унес с собой от Невенгловского великолепный небольшой портрет маслом. Вот от этого портрета и начались искания. Невенгловский должен был обрести душу и внешность великого временщика, генералиссимуса, опального вельможи.

Картина, уже вся скомпонованная, стояла на мольберте опять в той же самой маленькой мастерской, в доме Вагнера. Но в этот раз художник уместил этого могучего человека с его тремя детьми на крохотном пространстве низенькой избушки. Холст был совсем небольшой.

Четырнадцатилетнего сына Меншикова, Александра, Суриков писал с молодого Шмаровина. Хорошо, семья была знакомая, юноша позировал с удовольствием.

Младшую дочь, Александру, художник однажды «встретил» на улице. Идет барышня‑блондинка в черной котиковой шапочке, руки спрятала в такой же круглой муфте. Идет и улыбается чему‑то. Василий Иванович пошел за ней следом. Проводил до самого дома и остановил, заговорив с ней. Она – бежать. Испугалась, что незнакомец привязался. Когда она в панике стала барабанить в дверь, с ужасом оглядываясь на преследователя, выскочил ее оскорбленный и разъяренный папаша и давай отчитывать художника. Насилу разобрались. Оказалась она музыкантшей‑консерваторкой. Познакомились. Василий Иванович был принят в дом и мог спокойно делать этюды с прелестной блондинки. А уж когда он привел свою жену для успокоения родичей, семья была окончательно покорена.

Каждый раз, когда поиски увенчивались успехом и в мастерской появлялись новые этюды, начинались искания. Надо было от живых людей перейти к таким же убедительным и живым образам. Надо было перевоплощать.

Златокудрая музыкантша стала младшей дочерью Меншикова. В образе этой девушки было что‑то настолько жизнеутверждающее, что, увидев ее, каждый чувствовал – ее жизнь еще не кончена. Вся она была полна жадного желания продолжать радоваться, надеяться, словно чуяла, что еще вернется в Петербург и не придется ей погибнуть здесь, как старшей сестре – «бывшей царской невесте». У этой страшная судьба: ей больше никогда не увидеть ни счастья, ни воли. Хрупкая, покорная, сидит она в ногах у отца. И бледное личико ее светится беспомощной чистотой.

Василий Иванович писал Марию Меншикову со своей жены как раз в дни недомогания.

– Вася! А почему этих девушек выслали в Березов? Ведь они‑то ни в чем не провинились? – спрашивала Елизавета Августовна, сидя на полу и завернувшись в темно‑синюю атласную шубку, которую Василий Иванович взял напрокат в театральной костюмерной.

– Из‑за нее‑то все и началось, из‑за Марии, – говорил Василий Иванович, выжимая краску из тюбиков на свою маленькую палитру, и, прищурясь, вглядывался в темный атлас и парчовый кусок ткани, поддетый под шубку, словно бы богатое платье выглядывало из‑за меховой опушки. – Его жажда славы обуяла, Лизанька!..

Василий Иванович смешал краски и, найдя нужный цвет, стал широкими, густыми мазками лепить парчовые полосы на белом атласе; он отбегал, чтобы проверить, тут же возвращался и снова искал цвета, соскабливал мастихином неверные и пробовал другие.

– До чего же был он жестокий, этот Меншиков… – тихо, словно про себя, сказала Елизавета Августовна.

– Он все готов был принести в жертву, даже сердце дочери… А через два года заступом будет долбить в мерзлой земле ей могилу. Это вместо трона‑то! Вот как это было… – Василий Иванович взглянул на жену и сразу положил кисти. – Отдохни, Лилечка. Снимай шубу, и давай‑ка заварим мы с тобой того чаю, что нам из Сибири прислали. Хочешь?

«Все Сибирь да Сибирь», – вдруг тоскливо подумалось Елизавете Августовне, но, заметив пристальный взгляд мужа, она встряхнулась и словно вернулась в жизнь.

Он помог ей подняться, стараясь разогнать то неуловимое и туманное, что, словно облако, повисло между ними. Они вышли в столовую, оставив в маленькой мастерской кусок своей и чьей‑то не своей жизни. Там, в темноте, меж бревенчатых стен уже сверкали, как драгоценности, как самоцветы: рубином бархатная скатерть на столе, голубыми сапфирами атласная юбка младшей дочери, от голубого к розовому за молочно‑сизым налетом, опалом переливался дубленый тулуп отца. Топазом светилось лампадное масло в пузырьке на подоконнике…

Два источника проливали свет на всю эту группу. Мертвенно‑белый свет из заиндевевшего оконца и тревожный, трепещущий, красноватый от лампады перед божницей, где оправленные в золото и серебро темные лики угодников напоминали о возмездии.

И сколько здесь, несмотря на общий сумрачный колорит, было сверкания и разнообразия цветов! Сколько живого человеческого тепла в движениях под складками одежды, в лицах, в позах! Сколько выразительности в сжатой руке опального вельможи, с тяжелым перстнем на втором пальце. Так и сидел этот кряжистый муж, вырвавшийся из ничего в блеск, славу, величие и повергнутый в ничто. Сидел молча, не сетуя, не выдавая клокотавшего в нем отчаяния и бессилия.

 

«С гитарой»

 

Перед святками сестра Елизаветы Августовны Софья Кропоткина привезла из Петербурга в Москву погостить бабушку Марию Александровну. Декабрьским снежным утром они подъехали прямо с вокзала на извозчике к дому, где жили Суриковы.

Оля и Лена, в красных шерстяных платьицах с большими белыми воротниками, стояли в дверях столовой и с любопытством наблюдали, как мать и тетя Соня раздевали в передней эту таинственную бабушку, которую они ждали целую неделю. И вот она – седая, с розовым лицом, в черных кружевах, с черной наколкой и в брильянтовых серьгах. Вся как фарфоровая!

Девочки стоят молча и смотрят, как мать снимает с ног бабушки теплые боты.

– Мамина мама! – шепчет Оля Лене.

– Лилечка! A quoi done? Je рейх faire moi‑meme!.. [4]– смеется бабушка, держась рукой за локоть Софьи.

– Нет уж, нет, мамочка! Дай мне самой за тобой поухаживать! – И Елизавета Августовна стаскивает ботики с материнских ног.

Объятия, смех, щебет, пересыпанный французской речью, навернувшиеся слезы и снова смех. Пожалуй, такого интересного утра ни разу еще не было у девочек Суриковых.

– Et ой sont les petites? Ah! Les voila!.. [5]– И бабушка наклоняется к оробевшим девочкам: – Ну здравствуйте, внучки! Какие же вы хорошенькие!..

И вот они уже в детской, и тетя Соня разворачивает огромный пакет и извлекает из него игрушки. У Оли и Лены даже дыхание перехватило: кукольная мебель! Вот так бабушка! Лена уже тащит своих кукол, усаживает их в креслица, укладывает на кровать. А тетя Соня достает из свертка игрушечную пролетку, запряженную гнедой лошадкой с настоящими черными хвостом и гривой.

– Лена, гляди, какой конь! – кричит Оля, присев на корточки возле пролетки.

Бабушка смотрит на Ольгу.

– La copie de son pere! [6]– говорит она, кивая головой на старшую внучку.

– Да, да, вылитый Вася, – подхватывает Софья. – А вот Леночка вся в тебя, Лиля!

И они с интересом разглядывают девочек, переговариваются, целиком уйдя в мир почти невесомых бесед, в которых так давно не участвовала Елизавета Августовна. Ей радостно, легко, но чуть‑чуть смешно.

– Ну, покажи нам свою квартиру, Лиля, – просит бабушка.

Все идут в спальню, потом в кухню, потом в гостиную и столовую.

– А здесь что? – спрашивает Мария Александровна, указав на закрытую дверь.

– А там, мамочка, Васина мастерская… Только она сейчас заперта… Там картина. Вася придет, сам покажет… – Елизавета Августовна почему‑то смешалась, вспыхнула и сразу стала приглашать гостей к накрытому столу: – Давайте позавтракаем. Все давно готово. Пашенька, самовар!

Паша, озабоченная, важная, подвязавшая по случаю приезда гостей новый, туго накрахмаленный фартук, внесла самовар и кофе для Марии Александровны.

– Ах да! Как же это я чуть не забыла! – говорила Мария Александровна, отрезая тоненькие ломтики холодного ростбифа. – Ведь Вася получил орден Анны на шею! Поздравляю тебя, Лиля!

– Представь, мама, за роспись «Вселенских соборов» орден и ленту на грудь. – Софья вдруг расхохоталась – Нет, я не могу себе представить, чтобы Вася надел орден!

– Пока что он ни разу нигде с орденом не появлялся, – смеялась хозяйка, – орден лежит у меня в комоде. А какой красивый! Подождите, я сейчас вам его покажу.

Елизавета Августовна выскользнула из‑за стола, побежала в спальню и вернулась со шкатулкой в руках.

– Вот, смотрите!

Гости увидели на белом бархате подкладки эмалевый красный крест с золочеными острыми углами, соединенными кружевной золотой резьбой. Крест был прикреплен к муаровой красной ленте с желтыми каемками.

– Красиво, но держу пари, что он ни разу его не наденет! – шутила Софья…

После завтрака все перешли в маленькую гостиную. Там Мария Александровна уселась в мягкое кресло и с наслаждением стала пить из маленькой чашки кофе. Две внучки, осмелев, встали по сторонам возле пышных юбок «фарфоровой» бабушки. Она обхватила их руками и поочередно поцеловала круглые стриженые головки. Софья сняла со стены гитару Василия Ивановича и села с ней на маленький круглый стульчик.

– Сонечка, спой нам что‑нибудь, – попросила сестру Елизавета Августовна.

– Да, да, спой «L'hirondelle»! [7]– подхватила Мария Александровна.

Софья настроила гитару и запела негромким, чистым и красивым контральто:

Взвейся, ласточка сизокрылая, Над окном моим, над косящатым.

Повернувшись к окну спиной, стояла и слушала сестру Елизавета Августовна. А за окном летели снежинки; они, качаясь и медля, словно выбирая место, ложились на карниз. Против света лица хозяйки почти не было видно, только уложенная венком на ее голове коса мерцала бронзовым отливом и синий бархат платья скрадывал линию плеч, делая их еще более узкими…

В гостиную с мороза вошел хозяин дома – свежий, веселый. Софья оборвала песню на полуслове.

– А‑а‑а!.. Теща в дом – все вверх дном! – шутливо приветствуя, обнял Василий Иванович бабушку и приложился к руке. – Рад, очень рад вас видеть! Вы уж извините, что не приехал на вокзал. Ездил раму для новой картины заказывать… Сонечка, здравствуй!

– Вася, ты голоден, наверно? – забеспокоилась жена.

– Нет, Лиля, я заходил в трактир с подрядчиком, ничего не хочу! – Василий Иванович, весело поблескивая небольшими глазами, достал из кармана горсть сухой сибирской черемухи и стал похрустывать ягодами.

– Ну, Мария Александровна, в марте привезу к вам в Питер на передвижную выставку новую работу. «Меншикова» закончил. Посмотрим, что‑то будет!

Мария Александровна смотрела на него с удивлением, словно в первый раз видела. Он был всегда ей непонятен, этот диковатый человек. Но его твердость, резкость и уверенность внушали ей уважение и даже некоторый страх. Любила она в нем только его огромное чувство к ее младшей дочери. Больше, она считала, ей не за что любить его.

Похрумкивая черемухой, зять занимал тещу светским разговором. Вокруг суетились девочки, расставляя новую мебель. Софья тихо перебирала струны гитары, молча поглядывая на всех. В сером атласном платье, с черной кружевной косынкой на голове, сколотой коралловым цветком, она была удивительно гармонична и женственна. Изгиб чуть удивленных бровей под светло‑русой челкой выдавал близорукость ее темных выпуклых глаз. Красивая рука с коралловым браслетом грациозно лежала на струнах гитары. Василий Иванович вдруг прищурился:

– Соня, а ты знаешь, как ты сейчас красиво сидишь! Ну просто хоть пиши тебя!..

– Вот, вот! И принимайтесь за дело! – обрадовалась бабушка. – А я пока, Лиленька, пойду к тебе в спальню отдохнуть с дороги. Можно?

– Да, да, мамочка, отлично! А мы с детьми на бульвар пойдем погуляем, – решила Елизавета Августовна.

Василий Иванович пытался было возразить, но стало ясно, что он уже ничего не видит, кроме гармонии серого с черным и теплого тона полированного дерева гитары…

Мария Александровна удалилась в спальню. Девочек отправили гулять, а в гостиной Василий Иванович, сидя спиной к свету, уже набрасывал в альбом фигуру свояченицы. На подоконнике лежал ящик с акварелью и стоял стакан с водой. В квартире стало тихо. Где‑то в кухне глухо гремела посудой Паша. Софья перебирала струны гитары…

Так родилась еще одна чудесная акварель, увековечившая страницу жизни Суриковых.

 

Одиннадцатая передвижная

 

Снова Петербург! Снова маленький номер в гостинице близ вокзала, с потускневшим пятнистым зеркалом, затхлой водой в умывальнике и вытертой плюшевой скатертью на овальном столике.

Мартовский ветер гонит низкие тяжелые тучи, они задевают за шпиль Петропавловской крепости. На этом резком ветру даже дышать трудно!

В доме Юсупова на Невском передвижная выставка – одиннадцатая по счету. Все было, как всегда. Накануне – ужин у «Донона». Ели, пили, спорили, поздравляли друг друга. А утром состоялось открытие.

Петербург особенно торжественно встречал передвижников в этом году. Подробные отчеты о выставке заполнили страницы газет и журналов. Стасов превознес художника Максимова, утверждая, что со времени «Колдуна на свадьбе», выставленного на четвертой передвижной выставке, не было у Максимова такой замечательной живописи, как последняя картина «Заем хлеба у соседки». Богатая, сытая крестьянка дает бедной хлеба взаймы, беря у нее под залог последний чайник.

В восторге был Стасов от «Свидания» Владимира Маковского, по достоинству оценив его жанровую сценку, в которой крестьянка‑мать пришла проведать сына, отданного в ученье в слесарную мастерскую, и принесла ему калач.

С большим энтузиазмом описал Стасов «Крестный ход в Курской губернии» – последнюю картину "Репина, восхищаясь каждой деталью этого великолепного произведения, разбирая каждый характер, сравнивая эту работу с «Бурлаками» и утверждая ее, как одно из лучших торжеств современного искусства.

И ни одного слова, ни одного упоминания о «Меншикове в Березове»! Стасов обошел Сурикова обидным молчанием, словно тот ничего вовсе не выставлял.

Зато другие критики обрушились на Сурикова со всей резкостью:

– Плохо нарисовано!

– Семья моржей!

– Грязные цвета!

– Краска наляпана комьями!

– Плохо соблюдены условия освещения!

– Если б Суриков поработал над картиной, то могла бы получиться хорошая вещь!

Все это и многое другое читал Василий Иванович в петербургских газетах по утрам и приходил в гнетущее настроение.

«Провалился я нынче! – мрачно думал Суриков, шагая по обледеневшему тротуару Невского проспекта от вокзала к выставке. – Как же теперь быть? Что делать? А я еще за границу собирался. В Италию, Тициана и Веронеза посмотреть».

На лестнице он столкнулся с Крамским, спускавшимся в вестибюль. Смущенный, словно застигнутый врасплох, Крамской, любивший и понимавший Сурикова, сказал:

– Видел вашу картину. И прямо скажу вам: или она гениальна, или я в ней еще не разобрался. Она с одной стороны меня восхищает, а с другой – оскорбляет своей безграмотностью. Ведь если Меншиков встанет, то он проломит головой потолок!

Василий Иванович вдруг рассмеялся:

– Верно, Иван Николаевич! Действительно – проломит. Я этого и добивался. Ведь это же гигант был! – пошутил Суриков, и они расстались, так и не поняв друг друга.

Но понял Сурикова Репин, который писал Третьякову, что «картину Сурикова все больше и больше одобряют». Понял Нестеров, оставивший в своих воспоминаниях такие строки: «Нам, тогдашней молодежи, картина нравилась, мы с великим увлечением говорили о ней, восхищались ее дивным тоном, самоцветными, звучными, как драгоценный металл, красками. «Меншиков» из всех суриковских драм наиболее «шекспировская» по вечным, неизъяснимым судьбам человеческим. Типы, характеры их, трагические переживания, сжатость, простота концепции картины, ее ужас, безнадежность и глубокая, волнующая трогательность – все, все нас восхищало тогда, а меня, уже старика, волнует и сейчас».

Понял Василия Ивановича и любимый профессор Чистяков. Он писал ему из Петербурга:

 

«Я давно собирался писать к Вам и все почему‑то откладывал; а хотелось! Искренне любя и уважая Вас и талант Ваш достойно почитая, я хотя несколько слов осмелюсь высказать Вам относительно картины Вашей. Не пренебрегайте перспективой комнаты, выправьте, насколько это для вас возможно. В нашем искусстве две части: одна мужественная, твердая, устойчивая – это рисунок; другая тонкая, едва уловимая, чувственная, нежная – это живопись, колорит, светотень, тушевка. Еще скажу Вам, что у больных или у начинающих хворать во время лихорадочного жара блестят глаза и появляются красные пятна большей частью под глазами, и очень небольшие пятна, но зато ясно очерченные. И вообще при всей странности, неестественности лица у таких женщин бывают красивы и для неопытного кажутся как будто здоровыми: а) румянец у здоровых, б) румянец у начинающих болеть…»

 

Так внимательно и душевно разговаривал учитель со своим любимым учеником в письме.

Понял произведение Сурикова и Третьяков. Он почувствовал, что отсюда открываются новые пути для всей русской живописи. Он видел, что Суриков отверг гладкую, зализанную манеру писать маслом и что, вечно ищущий, он нашел новые средства для выражения своих мыслей и чувств и новые формы для композиционных и цветовых решений в живописи. Третьяков оценил колористическую сторону картины – она была темная по тонам, но отнюдь не черная, а напротив– звучная и глубокая по цветам. Он понял и психологическую глубину картины, приближающуюся к творениям Рембрандта, и видел, что со своим «Меншиковым» этот русский до мозга костей человек, никогда не бывавший в Европе, еще полностью не познавший гениальных мастеров эпохи Возрождения, сделал огромный шаг вперед, и Третьяков купил «Меншикова». Это дало возможность Сурикову уехать на целый год за границу в путешествие, о котором Василий Иванович давно мечтал.

 

На улице Акаций

 

 

«Париж, 4/16 ноября 1883

Здравствуйте, милые мама и Саша!

Я в настоящее время живу в Париже, вот уже целый месяц, останусь здесь недели две, а потом поеду в Италию и возвращусь, бог даст, в апреле в Москву.

Если бы ты знал, какая тут суматоха в Париже, так ты бы удивился. Громадный город, с трехмиллионным населением, и все это движется, говорит не умолкая. Я сюда приехал с семьею, устроился в небольшой недорогой квартире. Меня, собственно, заинтересовала художественная выставка за целые 5 лет французского искусства. Масса картин помещается в здании, почти в половину нашей Новособорной площади в Красноярске. Сколько здесь магазинов‑то – ужас, под каждым домом по нескольку магазинов! Особенно они вечером ослепляют блеском своим. Все это освещено газом и электричеством.

Был проездом в Берлине, Дрездене, Кельне и других городах на пути в Париж. Останавливался там тоже по нескольку дней, где есть картинные галереи. Жизнь уже совсем не похожа на русскую. Другие люди, обычаи, костюмы – все разное. Очень оригинальное. Хотя я оригинальнее Москвы не встретил ни одного города по наружному виду.

Так вот, Саша, за целые 9000 верст я от тебя. Не знаю, мечтаю попасть и в Красноярск летом. Уж начал ездить, так и домой приеду к вам… Будьте здоровы. Целую вас, Лиля и детки кланяются и здоровые.

Твой В. Суриков».

 

Большая марка с головой женщины во фригийском колпаке легла на угол серого конверта, которому суждено было начать свой дальний путь с черного ящика «poste» на углу улицы Акаций, где поселилось семейство Суриковых.

Эта длинная, тесная улочка выходила на авеню Карно – один из многих проспектов, расходящихся лучами от Триумфальной арки на площади Этуаль. В доме номер семнадцать, в пансионе мадам Миттон, сняли Суриковы квартиру из трех комнат, и Елизавета Августовна с удовольствием принялась за хозяйство, покупая провизию в маленьких парижских лавочках и стряпая завтраки и обеды на газовой плите в крошечной кухне.

Ей все нравилось в Париже. Овощные лавочки, с выставленными наружу лотками редиса, спаржи, артишоков, сельдерея, и мясные, с аккуратно разделанными для приготовления блюд сортами мяса, и маленькие булочные‑кондитерские, где покупателя ошеломлял запах свежего хлеба и аромат миндаля и ванили от выставок пирожных. И вообще Елизавета Августовна так легко вошла в парижские будни, словно прожила здесь всю жизнь. Вот и сейчас ее не было дома– ушла за покупками.

Сидя в спальне за небольшим секретером, Василий Иванович запечатывал письмо в Сибирь. Он был в пальто и шляпе. За высокими, от пола до потолка, окнами сиял холодный, ноябрьский день. Василий Иванович смотрел на узор чугунной решетки, загораживавшей окно снаружи. «У нас бы давным‑давно эти окна замазали. Не окна – ворота!» – думал он, ежась от холодной струйки воздуха, что, как лезвие ножа, прорезалась сквозь щель окна. Камин столовой равнодушно зиял пустым черным квадратом – хозяйка экономила топливо на зимний сезон. Василий Иванович вспомнил радушное тепло московских печей, несравненный запах бересты, оттаявших поленцев, сложенных в горку возле топки. Он поглядел на полысевший от времени бобрик, которым были обтянуты полы их квартиры, на мягкую, отделанную шнурами и кистями мебель, приютившуюся в углу спальни, и все это показалось ему неуютным и чужим. Вдруг страстно захотелось на родину.

Прямо перед собой, в раскрытую дверь столовой, он видел, как дочери, завернувшись в шали и укрывшись пледом, удобно расположились в глубоком кресле. Они играли в путешествие. Ехали в воображаемом экипаже, качаясь, подпрыгивая и без умолку тараторя. Пятилетняя Оля держала на коленях стопку журналов, а трехлетняя Лена прижимала к себе новую парижскую куклу – Веру. Громадный воздушный шар метался в ногах у девочек. На нем белыми буквами было написано: «Лувр».

«Как они быстро привыкают ко всему. Всюду они дома», – думал Суриков, слушая болтовню, которая никогда и нигде ему не мешала. «Какие душечки! Ишь хлопочут, едут куда‑то!» Ему вдруг захотелось их нарисовать. Он достал из‑под крышки секретера блок, раскрыл ящичек с акварелью, налил из громадного кувшина воды в стакан и незаметно включился в жизнь своих дочерей.

Девочки, с пеленок привыкшие к тому, что если отец взял в руку карандаш или кисть, то все вокруг сразу должно подчиняться только ей – этой кисти, мгновенно перестали вертеться и только переглядывались и перешептывались.

Так сидели они все трое, священнодействуя, пока карандаш рисовал две детские фигурки на ноздреватой поверхности листа, а послушная кисть, окунаясь в воду, смешивала цвета. Краски быстро впитывались в бумагу, оставляя белыми воротнички, ложась голубыми тенями под подбородками. Они расплывались в румянце на щеке Оли до самого курносого беленького носика, они отражали в шаре сплющенным и искаженным высокое окно. Это было волшебство!

Акварель была почти закончена, когда за дверью прихожей послышался стук каблуков о железные ступени лестницы. Девочки насторожились. Василий Иванович, не дожидаясь звонка, вскочил, прошел в переднюю и распахнул дверь. На площадке, держась за перила, обтянутые красным плюшем, стояла Елизавета Августовна; раскрасневшаяся, возбужденная, она глубоко вбирала воздух, стараясь отдышаться.

– Ну вот, опять бежишь по лестнице… Ведь знаешь, что медленно нужно… – огорченно упрекал ее Василий Иванович. – Каждый раз сердце себе портишь!..

– Ничего… Я уже отдышалась… – Елизавета Августовна перешагнула порог. – А вы тут без меня чем занимались?

Она быстро вынула шпильку и высвободила из‑под шляпы свою красивую голову.

– Ах, какая чудная акварель! – воскликнула Елизавета Августовна, наклоняясь над альбомом.

– Это мы без тебя тут поработали.

Девочки, как по команде, соскочили с кресла и, протиснувшись между матерью и отцом, стали разглядывать «новую картинку».

– А ты так и сидишь в пальто и шляпе, – смеясь, заметила Елизавета Августовна.

– Не могу я, Лилечка, мерзну ужасно. Холодно тут русскому человеку. Вон, видишь, и они укутались, – шутил Василий Иванович, показывая кистью на акварель.

– Эх, ты! Сибиряк ты мой!..

Василий Иванович посмотрел на жену, ища хоть намека на упрек. Но глаза жены были ясны и добры. Ни тени горечи не промелькнуло в чертах ее кроткого лица. Она сняла пальто, повесила его в шифоньер, достала передник и, подвязавши его, взяла за руки дочерей:

– Ну, девочки, давайте‑ка я вас раскутаю – и марш на кухню, готовить обед!

Все так же оставаясь в пальто и шляпе, Василий Иванович принялся заканчивать акварель. За окном в соседнем доме, на узенькой улице Акаций, шла совсем непонятная ему жизнь чужих по крови и духу людей. Еще дальше кипел дневной, деловой Париж, пресыщенный, роскошный, нарядный. А где‑то Москва проводила свой деловой, хмурый, ноябрьский день, с мокрым снегом и унылым перезвоном колоколов. А еще дальше, за девять тысяч верст, была глухая ночь, и метель заметала маленький домик, с «зачекушенными ставнями» окнами, на Благовещенской улице в городе Красноярске…

Подправляя акварельный рисунок, Василий Иванович прислушался к веселой возне за закрытой дверью кухни и улыбнулся: «Все при мне!»

 

Путь над каштанами

 

Каждый день Суриков выходил с улицы Акаций на проспект Карно, поднимался вверх, до Триумфальной арки, и, забрав налево, шагал по Елисейским полям до самого Лувра. Это было довольно далеко – версты четыре, но он неизменно проделывал этот путь пешком.

И кто только окрестил этот шумный, нарядный бульвар Елисейскими полями, райским обиталищем душ умерших? Рядами стояли на прямой, как стрела, эспланаде каштаны и вязы. По гладкой торцовой мостовой беспрерывно катились двухэтажные омнибусы, ландо, фиакры, закрытые кареты. По сторонам прятались в зелени роскошные особняки‑отели, рестораны, кафе и театры для богатой публики. За круглой площадью, пересекающей бульвар, между ним и набережной Сены расположился Большой дворец – Гран Палэ, где в этот сезон была открыта трехгодичная выставка французского искусства. Василий Иванович два раза был на этой выставке. Ради нее он остался в Париже на осенний сезон, и все же она мало чем понравилась ему. Картин с глубоким содержанием он не встретил, но увидел здесь, что французы стремились овладеть самой легкой и радостной стороной жизни – внешней стороной в понимании красоты.

Присматриваясь к тканям, покрою одежды, он удивлялся бесконечному разнообразию формы и цвета. Ему казалось, что все здесь заняты только тем, чтобы выглядеть понарядней, покрасивей, повидней. Своей открытой уличной жизнью французы напоминали ему древних римлян. Его приводило в восхищение, что искусство имело во Франции гражданское значение: им интересовались все, от мала до велика. Всем оно было нужно, все ждали выставок, для них открыты были дворцы, театры, клубы.

Но живопись, которую он увидел в Большом дворце, не тронула его. Слащавые пейзажи, ручейки, нимфы, купальщицы, засевшие в тростниках, аллегорические «Авроры» и «Ночи», летящие над землей в образах упитанных обнаженных дам, жанровые сценки – все это было выполнено без знания рисунка и композиции, и все это повергло Сурикова в недоумение: куда же денется вся эта пропасть бессердечных и безвкусных вещей?

Он никак не ожидал, что французское искусство находится на таком низком уровне. Это было стремление угодить буржуазии конца века, этим выскочкам («нуворишам»), диктовавшим свои вкусы художникам, всецело зависящим от них – от королей финансового мира. Ослепительный блеск жизни, красок, тканей, превосходные пейзажи Франции давали неисчерпаемую массу впечатлений и материала, но французские художники в стремлении изображать внешность не были так глубоки, как сама действительность, и благодаря скудости мировоззрения и идя на поводу у буржуазного общества, они не могли передать во всей полноте окружающее их и часто впадали в безвкусие.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: