Возвращение к самому себе




 

– Польку, играйте польку!

Четыре девочки, вставши в пары в верхнем зальце дома Суриковых, приготовились плясать. Василий Иванович сидел с гитарой на диванчике, а рядом, тоже с гитарой, расположился красноярский архитектор Леонид Чернышев; человек он был веселый, приветливый, гитарист страстный.

Весь этот вечер они посвятили музыке, разыгрывая в две партии Баха, Глинку, народные песни. Оба наслаждались, когда удавалось добиться чистоты и подлинной слитности в исполнении. А потом прибежали Оля и Лена, с ними сестры Глаша и Нюра Жилины, подружки по гимназии, куда с осени отдал дочерей Василий Иванович. Нюра – маленькая, белокурая, веселого, беззаботного нрава. Глаша – серьезная, в очках, с длинной русой косой, та девочка, которую впоследствии судьба привела к революционной деятельности, к «поднадзорности» и аресту.

Гитаристы изящно и весело грянули старинную польку. Две пары запрыгали по залу – девочки Суриковы в темных платьях, Жилины – в светлых. Увлеченно плясали, кружась то вправо, то влево. Дядя Саша, стоя в дверях, хлопал в такт и распоряжался фигурами. Темп ускорялся, девочки, раскрасневшись, едва успевали за музыкой и под конец, выбившись из сил, с хохотом повалились на пол.

– Вот уж действительно до упаду! – смеялся дядя Саша, помогая им подняться.

В дверях показалась бабка, пригласила всех на ужин вниз, в столовую. Там на столе кипел самовар, в вазочках рдело варенье из черной смородины, на блюде горой лежали пышные шанежки с черемухой. На подносе стоял запотевший графинчик с водкой, тонко наструганная вяленая оленина – «пропастинка», копченая омулятина и квашеная капуста, если кто из мужчин захочет выпить и закусить.

Прасковья Федоровна села за самовар разливать чай, особенно душистый и крепкий в доме Суриковых. Она сильно состарилась и одряхлела за последний год, но ради гостей принарядилась в черное канифасовое платье и туго обтянула голову черным, в мелкий розан платком.

Она не могла нарадоваться на старшего сына, видя, как сходит с него тяжкий недуг угнетения. Но все казалось ей – мало он ест, мало спит.

Иногда братья, развлекаясь после обеда, затевали веселую возню. Прасковья Федоровна с беспокойством следила, чтоб Саша не зашиб Васеньку.

– Да не мни ты его, Сашка, – ворчала она на младшего, – пусть лучше полежит после обеда‑то! – И разнимала их и отправляла старшего наверх – отдыхать…

Вот и сейчас Прасковья Федоровна вдруг захлопотала.

– Васенька, а хочешь пельмешков горячих, от обеда остались? – с надеждой спросила она у старшего.

– Ну что ты, мамочка, на ночь‑то! – отмахнулся тот и принялся угощать друзей.

Они пили водку и закусывали, говоря о чем‑то своем, деловом, мужском, охотничьем. Девочки уминали шанежки, лукаво поглядывая друг на друга и смеясь чему‑то своему, девчачьему.

– Мамочка, а старину покажешь нам? – вдруг обратился Суриков к матери и, не дожидаясь ответа, побежал в спальню, к сундуку, вытащил из него старинные шугаи, платки, косынки и тут же обрядил девочек, а потом заставил мать рассказать, когда и на какой случай наряжались во все это ее бабки.

– Нужно как зеницу ока беречь, пока мы живем, всю эту старину, – говорил он, любуясь расцветками и шитьем, – мы ее любим и ценим, а вот они, молодые, ничуть не дорожат древностью, не понимают красоты… Да ведь для них хоть трава не расти! – сокрушался он, кивая на девочек, что молча блестели глазами из‑под шитых золотом повойников и косынок…

За распорядком в доме следил Александр Иванович.

– Ну, девочки, спать! – сказал он племянницам. – Поплясали, и хватит! – Он сам пошел провожать живущих по соседству сестер Жилиных.

Удивительной сердечности и доброты был этот человек, так и не устроивший своей собственной жизни. О себе он не думал, все о матери и брате. И сейчас его мысли были заняты новой работой Васи. Он сам толкнул его на мысль написать картину сибирской народной игры – взятие снежного городка. Василий Иванович сразу зажегся и начал собирать материал. Каждый базарный день он с утра толкался в народе, зарисовывая росписи на дугах и на старинных кошевах. Однажды он увидел розвальни с искусно выгнутыми скрепами на полозьях и тут же зарисовал их. Богатые узоры тюменских ковров он писал акварелью. Его занимали образы для толпы зрителей. Да и искать‑то было нечего, стоило только выйти за ворота – все тут! Василий Иванович вглядывался в эти лица, освещенные солнцем, или в пасмурный день в рассеянном свете, и казалось ему, что каждое из этих лиц может органически врасти в картину. Как все они были ему близки и понятны своей сибирской суровой красотой!

Игру взятия снежного городка он знал еще с малого детства. Однажды дед Александр Степанович повез его в Торгошино поглядеть на эту игру. На всю жизнь запомнил тогда Вася взмыленного коня, который, проломив снежную стену, проскочил совсем рядом с их кошевой и комьями снега закидал и его и деда. Игра эта осталась от глубокой старины в память завоевания Сибири Ермаком. Во многих селах строили на масленицу снежные городки, но торгошинцы заранее лепили целые крепости, с пушками, бойницами, башнями, фигурами зверей или конскими головами. Потом крепость заливалась водой, и она, как хрустальная, радужно сверкала под солнцем. Красота была необычайная! Лихие всадники‑казаки с разбегу налетали на городок! Не всякий конь шел на крепость, иные шарахались в сторону, вставали на дыбы, упирались, а то и сбрасывали всадника. Ну тогда совсем позор – в снегу вываляют, тумаков надают, народ все озорной, веселый, с хворостинами, с плетками. Машут, кричат, хохочут, не подпускают коня к крепости, а другие наоборот – подстегивают, дразнят, гонят на штурм. Шум, крик, свист, улюлюканье…

Все это всплывало сейчас в памяти Сурикова, и он увлеченно набрасывал эскизы для задуманного полотна. Александр Иванович безотказно возил брата по деревням. Однажды подговорил парней из села Ладейки построить настоящую крепость, нашелся и казак, что потом налетал на нее. Сурикову удалось сделать несколько зарисовок, но движения коня он так и не ухватил. Ведь всего одна минута! Где тут успеть!..

Проводив девочек Жилиных, Александр Иванович вернулся домой и поднялся к брату наверх. Он застал его за рабочим столом. Под лампой с зеленым колпаком были разложены карандашные эскизы композиции.

– Ложился бы ты, Васенька. Ведь завтра печник Дмитрий чуть свет приведет соседей. За три ведра водки сговорились крепость во дворе вылепить. Мне в присутствие к девяти, так я им помогу, часа два свободных выкрою. И ты встань пораньше да погляди – может, что‑нибудь и подскажешь…

Василий Иванович, обрадованный, оторвался от рисунков,

– Какой же ты, Сашка, молодец! Как тебя на все хватает, горячая ты душа! – Он смотрел, улыбаясь, брату в лицо, тонкое, красивое, с густыми усами, опущенными по‑казачьи книзу, и, казалось, не было в эту минуту никого ближе и дороже, чем этот чуткий и добрый человек.

 

Исцеление

 

Недолюбливал Василий Иванович Капитона Доможилова, за которым была замужем сводная сестра его Лиза. Она ушла из дома рано – с мачехой Прасковьей Федоровной жить было трудно. С зятем Василий Иванович не подружился. «Противный поп, жадный, – говорил он о Доможилове, – и фамилия у него какая‑то скопидомная, и Лизу нашу вовсе от нас отстранил!»

Зато дочь Доможиловых Таня совсем не походила на родителя. Стройную красавицу с чистым лицом, с которого не сходило выражение приветливого внимания и какой‑то детской доверчивости, любили в доме Суриковых все, даже строгая бабка.

Этим летом Таня часто ездила с Суриковыми на большие прогулки за Енисей. Дядя Саша запрягал Саврасого, и все садились в тарантас. Василий Иванович непременно захватывал этюдник.

– Да к чему ты краски‑то берешь, – недоумевал порой брат Саша, – ведь едем‑то на полчасика…

– Ну не‑е‑ет уж! Ни один хороший охотник в лес без ружья не пойдет, так и художнику без этюдника в лесу делать нечего!

И каждый раз приходилось им ждать, пока Василий Иванович не закончит акварель, а летом от мошки в тайге спасенья нет. Таня захватывала с собой на прогулки таежные сетки от мошки. И однажды Василий Иванович приметил, как смотрит Танино лицо сквозь эту сетку. Оно было словно отражение в зеркале, и от него, как от всей ее крепкой фигуры, веяло таким целомудрием, свежестью и простодушием, что по возвращении Василий Иванович тут же поставил холст на мольберт и начал портрет. Портрет этот был закончен быстро я висел в верхнем зале. А сейчас одна из красивейших женщин Красноярска, жена врача Рачковского, Екатерина Александровна, позировала Василию Ивановичу. Он писал ее в профиль, в меховой накидке и платке поверх шапочки. Рука ее была продета сквозь скунсовую муфту. Это был этюд уже к новой картине, где Рачковская будет сидеть в кошеве. Брата Сашу Василий Иванович усадит против нее, пусть покрасуется в бобровой шапке на фоне расписной дуги со звонками.

Этюдов и зарисовок набралось множество.

Чудную девушку он нашел по соседству. Хотелось написать ее смеющейся, и Василий Иванович старался рассмешить ее разными шутками. Она улыбалась, обнажая два ряда ослепительных зубов, но глаза ее на этюде так и остались серьезными – видно, слишком необычным делом было для нее позирование.

Все эти этюды висели сейчас в рабочей комнате Сурикова. С каждым днем их все прибавлялось. Все это готовилось к объединению в веселом буйстве жизни, в молодецкой сибирской игре, где опасность, ловкость и удаль воплощали дорогие для Сурикова воспоминания детства и вдохновляли его на новую ярость сердца, утраченную им за последние годы.

Сегодня он поднялся в шесть утра, едва начинало светать… Мороз был невелик, и несколько человек в полумраке скатывали огромные комья снега и обтесывали их, заготавливая для возведения стены. Александр Иванович вытащил для них из дома стремянку.

Василий Иванович пояснил, что именно хотелось бы ему воспроизвести из того, что он сам видел не раз. Стали класть, стену с аркой посредине. Дмитрий‑печник, молодой казак с рыжеватыми усами на кирпично‑красном от возбуждения и морозца лице, следил за постройкой. Установили по краям стены столбы с лихо вылепленными снежными конскими головами, с угольками вместо глаз. На печнике был рыжий' полушубок, синие плисовые штаны и светлые валенки, – в приближающемся рассвете Василий Иванович уже различал эти цвета. «Надо бы на него надеть шапку бобровую Сашину», – думал он, вглядываясь в тонкий профиль печника.

Мужики закончили стену и теперь обрызгивали ее водой из лейки. В утреннем морозце голоса их звучали чисто и‑звонко. Стало почти совсем светло.

– Ох, как все это хорошо! – Горячее ликование охватило художника и, как бывало раньше, вызвало совсем неожиданные желания и действия.

Смеясь, он начал быстро лепить большие снежки и один за другим швырять их. Снежки крепко приставали к ледяной стене, и она становилась похожей на неровно выдолбленный камень какого‑то старинного итальянского дворца.

На крыльцо вышли дочери. Они уже собрались в гимназию и с веселым удивлением наблюдали за точными и быстрыми движениями отца – давно они не видали его в такой бодрости.

– Ага, мое время истекло! – сказал дядя Саша, увидев племянниц. – Ну, братцы, мне пора в присутствие. В сарае – трехведерный бочонок с водкой. Как будет все закончено, заберете. – И он скрылся за кухонной дверью: надо было позавтракать и переодеться.

– Девочки, в гимназию не опоздайте, – говорил завороженным дочерям Василий Иванович.

Солнце выглянуло из‑за холмов и бросило первые косые лучи на снежный городок. Он заиграл розовым сверканьем, отливая синевой под широкой аркой. Оля и Лена сбежали со ступенек крыльца и, прежде чем выйти за ворота, пробежали по очереди под снежной аркой, пригибая головы в меховых капорах.

Перед началом игры Суриков позвал всех завтракать. Озаренные пылающей русской печкой, сидели «мастера снежных дел» на кухне у Прасковьи Федоровны, уплетали пельмени и пили чай с бубликами, смеясь и подтрунивая друг над другом.

Когда все вышли из дому во двор, солнце спряталось за облака. Городок стоял в голубом мерцании. Дмитрий‑печник побежал за конем, а Суриков, захватив из мастерской блок и акварельный ящичек, устроился на скамье, чтобы порисовать еще не тронутую крепость в цвете.

Дмитрий уже ездил по Благовещенской взад и вперед на красивом гнедом коне, разогревая его и подзадоривая для штурма крепости. Казаки шумно спорили – с какой стороны лучше начинать. Как воробьи, налетели на глухой забор соседские мальчишки, а иные устроились на крышах ближних сараев.

И вот началось. Отложив в сторону акварельные наброски, Василий Иванович вооружился карандашом и попросил Дмитрия несколько раз проскакать галопом и поднять коня на дыбы перед крепостью – хотелось уловить движение коня на скаку. Все было подготовлено, ребят кликнули во двор занять места возле городка. Казаки, вооружившись хворостинами, палками и кнутами, стояли в дальнем углу огорода.

Дмитрий начал издалека, с Благовещенской, проскакал ее, завернул в ворота дома, обошел крепость до группы казаков. Они с гиканьем и свистом стали махать хворостинами, посылая гнедого на штурм снежной стены, вокруг которой горланили и метались мальчишки, отпугивая коня.

– Давай, гей!.. Давай налетай!.. – кричали казаки.

Дмитрий развернул коня и во весь опор пустил его на городок. Сидя на крыльце, Василий Иванович ловил каждое движение коня и набрасывал его на бумагу. Конь начал плясать, а потом взвился на дыбы. В страшном напряжении Дмитрий пригнулся и, сильно хлестнув его плеткой, заставил рывком, всей грудью налететь на крепость. Словно богатырь, с разбегу раскрыл плечом закрытые ворота. Мальчишки, крича, шарахнулись в стороны.

Суриков был удовлетворен: он уловил движение коня, сильные, выпуклые плечевые мышцы под лоснящейся шерстью и разламывающуюся под напором на куски снежную стену. Четкими штрихами карандаша он изобразил на бумаге это движение и теперь повторил его в деталях по памяти. Взмыленный конь стоял среди комьев разрушенного сооружения, две снежных конских головы лежали под его ногами.

– Ну как, Василий Иванович, получилось? – спросил Дмитрий, тяжело дыша.

– Великолепно! Просто удивительно удачно! Все было видно как на ладони. Спасибо тебе, Дмитрий! Спасибо вам, ребята! Здорово мне помогли. – Он все еще продолжал рисовать, то и дело поглядывая на всадника, щурясь и улыбаясь.

Через несколько минут из ворот суриковского дома казаки, шутя и балагуря, выкатили на салазках бочонок водки. Мальчишки сопровождали их, свистя и хохоча на всю Благовещенскую. Суриков с альбомом в руках остался на крыльце перед разрушенной крепостью. И на листах вновь и вновь возникал схваченный верным глазом художника мощный рывок коня, которым решалась вся сцена старинной народной игры. Здесь, в Сибири, далеко от московской суеты, от привычного мира художников, жизнь его как бы началась наново.

А в это время Стасов писал Третьякову: «…Не имеете ли вы сведений о Сурикове из Сибири? Какая это потеря для русского искусства – его отъезд и нежелание больше писать!!!»

 

«Взятие снежного городка»

 

Быть может, впервые за всю свою жизнь Василий Иванович писал легко и быстро – без трудных спадов и неудач, без мучительных сомнений.

Картина – четыре аршина в длину и два в высоту – стояла на мольберте в верхнем зальце. Композиция была решена как‑то сразу, и Василий Иванович работал теперь с наслаждением. Все было подвластно ему: мастерство, вдохновение, порыв развернулись сейчас во всю силу.

Братья все еще продолжали ездить по красноярским селам. Василий Иванович по‑прежнему боялся что‑нибудь, упустить, всегда стремился подглядеть что‑то новое. Однажды заехали в Торгошино, попытались уговорить молодежь построить городок. Да куда там! Отказались парни, они уже не умели ладить снежную крепость, не то что их деды.

– Уходят традиции с годами, – сокрушался Василий Иванович.

В Дрокино написал он как‑то с натуры одного мужичка со смешной фамилией – Нашивочников. Он был в собачьей дохе и в шапке с синим верхом. Таким и занял место в картине, сидя слева в санях с искусно выгнутыми полозьями и замахнувшись кнутовищем…

В Ладейках строили для Василия Ивановича настоящую» крепость и штурмовали ее потом на гульбище. Суриков сам выбрал место и для игрища. Справа – избы, слева где‑то за толпой угадывается Енисей, за ним красноярские холмы с пашнями в голубой, влажной, весенней мглистости.

Женские типы сибирячек, с которых Василий Иванович написал множество этюдов, воплотились в картине в каких‑то сказочных русских красавиц. Милитрисы Кирбитьевны Румяные, в ярких шубках, стоят они на дальнем плане, и среди общего веселого буйства что‑то в них удивительно‑серьезное, трогательно‑застенчивое…

Центральная фигура картины – казак, штурмующий городок. В нем Василий Иванович изобразил, ни в чем не отступив от натуры, Дмитрия‑печника. Конь его вломился в снежную стену, комья снега летят из‑под копыт, и глаз дико косится. А за всадником сомкнулся стоявший в два ряда молодой народ. Смеются, кричат, машут хворостинами… Только на воздухе написанные могут быть так отчетливы, так свежи лица, так убедительны движения. С отпрянувшего мальчишки свалилась шапка и, еще теплая, лежит на снегу. А снег, так же как и в «Боярыне Морозовой», обладает множеством оттенков: где‑то справа – желтоватый, слева – сероватый, переходящий в голубизну. И, как всегда в пасмурный день, в слепящей цветовой игре снега угадывается невидимое за облаками солнце.

А как насыщен колорит на открытом воздухе и до чего ярок! Кошева крыта мохнатым тюменским ковром, и цветы на нем – голубые, розовые, синие, – большие зеленые, перистые листья… Мохнатость ковра, фактура его особенно заметна в глубоких складках по углам кошевы, а яркость цветов веселит, радует глаз. В кошеве сидит Рачковская, с приветливой своей улыбкой. На ней скунсовая накидка, и на фоне цветастого ковра великолепно отливает синевой мех ее муфты. Рядом с Рачковской молодая пышная попадья в горностаевом воротнике, а напротив брат Саша. Он настолько выразителен в характере своем, что, пожалуй, среди общей массы лиц – это уже портрет.

К весне картина была закончена, и Василий Иванович показывал ее знакомым красноярцам. Однажды пришел к Суриковым четырнадцатилетний Дмитрий Каратанов, будущий известный художник‑сибиряк. Он не раз заходил показывать свои работы. Василий Иванович любил беседовать с талантливым юношей, всегда находя достоинства в его еще неумелых рисунках.

– Ты работаешь с натуры, это хорошо. Продолжай. Но надо учиться рисовать правильно. – Василий Иванович достал из папки гравюру с изображением женской головы. – Вот смотри, как правильно поставлены в лице нос, глаза. Научись правильно строить лица…

Они беседовали три часа. Василий Иванович показывал мальчику свои итальянские этюды, – он всюду возил их с собой. А под конец подвел Дмитрия к новой картине. Мальчик был ошеломлен. Он долго в молчании рассматривал громадное полотно, едва умещавшееся в мастерской. Василий Иванович тоже молчал, задумавшись и приглядываясь к своей работе, – он каждый раз смотрел на нее по‑новому. А потом сказал словно самому себе:

– Народное искусство – хрустально чистый родник. К нему и надо обращаться.

 

Бытовая?

 

Сибирская картина была представлена публике в марте 1891 года в Петербурге. В этот год почему‑то все передвижники выставили небольшие вещи и почти все какого‑то унылого духа. Умирающая от чахотки барыня печально сидела в кресле на картине «В теплых краях» Ярошенко. Картина Пастернака «К родным» изображала двух женщин: одна – молодая вдова с грудным ребенком, вторая – его кормилица, – безотрадное зрелище. Шишкин на этот раз выбрал для своей кисти всего одну сосну и поставил ее одиноко: «На севере диком». Не мог привести в радостное волнение и Ге своим «Иудой». Настроение в залах выставки совпадало с настроением буржуазной публики. Это было видно по газетным статьям, в которых критики обстоятельно смаковали каждую сценку, отвечавшую меланхолическому настроению «высшего света», от которого зависели судьбы художников.

И в это настроение резким диссонансом врывалось суриковское буйство красок и народное веселье, брызжущее с картины «Взятие снежного городка». Критикам, привыкшим следовать духу буржуазного общества, была непонятна и неприятна жизнеутверждающая свежесть Сурикова. Они накинулись на него, не придумывая веских доводов и не отбирая рода оружия, и потому сплошь и рядом попадали друг в друга и в себя самих. Одному не нравился сюжет, и он писал: «Нынешняя картина Сурикова не вызывает ничего, кроме недоумения. Понять трудно, почему и каким образом мог художник вложить такой сущий пустяк в колоссальную раму, величиною с добрые ворота… Содержание бедное, анекдотичное. Наудачу взята едва заметная, чуждая притом нашим нравам житейская мелочь – вздорная забава. Как же мыслимо объяснить зарождение и появление такой картины? Ради чего понадобилась и кому нужна она?..»

Другой борзописец находит, что: «Тот же недостаток перспективы, глубины и воздуха, который портит все картины Сурикова, присущ и новому его произведению. Воздуха очень мало, и замеченная некоторая грязнаватость тонов, не лишенная, однако, яркости…»

Третьему нравится сюжет, но: «В картине режет глаз жестокая пестрота красок. Вся она точно тот ковер, который навешен в ней на спинку саней справа, и отдельные фигуры толпы сливаются в ней во что‑то пестрое, сплошное, многоголовое…»

Еще какой‑то раздраженно‑недоумевающий господин отметил в «Петербургском листке»: «Странное явление на выставке – эта картина г. Сурикова, трактующего на огромном холсте старинную казачью игру на масленице в Сибири. Она, очевидно, рассчитана на большую силу колорита и письма и испещрена яркими красками, однако г. Суриков в погоне за эффектом не достиг желаемой цели…»

Еще один критик из «Московских ведомостей» решил, что: «Переход от исторических картин к жанровым составляет бытовая картина г. Сурикова. Сюжет ее не совсем ясен… Картина написана в известном пошибе г. Сурикова, тяжело, пестро, скученно, на этот раз в ней немного более воздуха…»

А в «Русских ведомостях» какой‑то критик заявил: «От картин исторических легко перейти к этнографии: таким этнографическим интересом отличается, по нашему мнению, картина г. Сурикова».

Василий Иванович читал все это со смешанным чувством недоумения, беспокойства и все же юмора. Но сознание своей правоты одерживало верх. Он сам считал картину «бытовой», быть может, потому именно, что в ней не было твердого исторического сюжета, в основе которого лежит какое‑то определенное событие, а от Сурикова все привыкли ждать именно этого.

Между тем за озорной, буйной народной сценой несомненно стояло историческое прошлое: ведь все исторические и политические события находили отражение в обрядах, песнях, сказках, традиционных празднествах. Начиная с глубокой древности, история народа утверждалась жизнью и искусством, и всегда две эти линии тесно переплетались.

«Взятие городка» тоже было отголоском целой эпохи покорения Сибири, когда русские поселенцы должны были обороняться от «инородческих» племен, населявших Сибирь, и когда казачьи дружины «воевали» одну за другой татарские крепости и городки.

Буржуазные критики мало интересовались эпосом и народными традициями. А между тем новая картина Сурикова была тоже исторической живописью, и от нее Суриков пошел прямо к Ермаку. Все это было тесно связано единым могучим духом, близким и дорогим художнику с детства. Через призму юношеских воспоминаний, через кровную любовь к родине преломлялось художественное видение Сурикова, воплотившись в яркой, полной молодецкой удали и здоровой радости сцене «Взятия снежного городка».

Картину, однако, не покупали. Несколько лет странствовала она по России. Сменялись города: Москва, Киев, Харьков, Кишинев, Полтава, Одесса. Потом картина отправилась за границу – в Париж, на Всемирную выставку.

Только через восемь лет Суриков писал уже одинокому брату Саше (Прасковьи Федоровны не было в живых), что наконец продал «Взятие городка» коллекционеру фон Мекку за десять тысяч рублей.

 

«Зажгите фонарь!»

 

– Девочки, хотите посмотреть на луну в телескоп? – предложил дочерям Василий Иванович.

Ну конечно, они хотели, и в ясный лунный вечер все отправились в учительскую семинарию. Повел их молодой учитель истории и географии Павел Степанович Проскуряков: у него в географическом кабинете стоял прекрасный телескоп. К ним присоединился учитель Михаил Александрович Рутченко, давний друг Суриковых.

В здании семинарии в этот час было темно и тихо. Сторож, с которым Проскуряков заранее условился, пропустил их во двор. Проскуряков и Рутченко отправились в кабинет за телескопом, – решено было вынести его наружу. Суриковы оставались во дворе. Было около десяти часов, город постепенно умолкал, «зачекушивал» ставни, засыпал. В гаснущем небе, дразняще посмеиваясь, высоко стояла большая желтая луна. И вдруг за дверями послышалось глухое заунывное пение:

– Со святыми упокой…

Дверь медленно раскрылась, двое молодых людей, подражая похоронной процессии, стали выносить станок с телескопом, держа его на плечах наподобие гроба. Прежде чем Василий Иванович понял шутку, что‑то словно обрушилось на него в этом пустынном дворе, озаренном призрачным лунным мерцанием, и сразу придавило его тяжелым душевным гнетом, от которого он с таким трудом избавился.

– Что вы?! Что вы делаете?! – закричал он вне себя, весь побледнев. Губы его дрожали.

Рядом, прижавшись друг к другу, стояли испуганные девочки.

Рутченко и Проскуряков мгновенно смолкли и, поняв свою бестактность, остановились посреди двора, нелепо держа на плечах станок с телескопом, не зная, что теперь делать. С минуту длилось тягостное оцепенение. Прервал его ничего не подозревающий сторож, вышедший из дверей:

– Ну, чего ж вы встали, господа хорошие? Налаживайте трубу‑то…

Овладев собой и украдкой смахнув проступившие слезы, Василий Иванович взялся помогать незадачливым шутникам. Телескоп установили. Проскуряков направил его на луну, и все пошло как по маслу. Словно стыдясь минутной слабости своей, Василий Иванович стал особенно оживленно наблюдать за луной.

– Древние греки называли луну Селеной, – пояснил он. – Вот посмотри, Олечка, какие там моря и горы. На луне у каждого моря и у каждой цепи гор свое название…

Он по очереди поднимал дочерей, ставил на скамью и рассказывал все, что знал сам. Проскуряков помогал ему в разъяснениях.

– А названия‑то какие сказочные, вы только вслушайтесь! Море Спокойствия, Море Ясности, Море Изобилия, Море Дождей, Море Облаков. И заливы, и озера, и горы – все имеет названия…

Девочки смотрели на горные хребты и воронки цирков, на словно отлитые из золота озера и моря, пятнами разлитые (по лунной поверхности.

Где‑то за соседними дворами слышалась стройная песня. Видно, кто‑то поблизости бражничал. Низкий женский голос запевал задумчиво и душевно, хор, самозабвенно подхватывая песню, посылал ее в темноту.

Красноярск засыпал. Изредка прогромыхают по булыжнику Воскресенской улицы колеса запоздалой телеги, процокают копыта коня под ночным всадником, проскрипит на петлях тяжелая калитка, загремит железный засов, и снова тишина. Только песня глухо льется да псы где‑то воют на громадную светлую луну, мерцающую далеким миром позлащенных материков…

Это было второе лето, что проводил Суриков на родине. Почти каждый день ездили они то костер разводить на берег Енисея, то на Столбы, а то выбирался Василий Иванович со старшим сыном Кузнецова, технологом Александром, на охоту – пострелять чирков или фазанов. Оседлав коней, брали ружья и отправлялись рано поутру…

Картина «Взятие снежного городка» была закончена и стояла на мольберте, завешенная простыней.

Осенью Василий Иванович собирался скатать ее в рулон и увезти в Москву. Он и не представлял себе, что ему придется еще немало потрудиться над ней, что позднее многое покажется ему несовершенным. А пока все нравилось, все удовлетворяло и доставляло радость.

Суриков старался теперь уделить побольше внимания матери. По воскресеньям он провожал Прасковью Федоровну в новый собор к обедне.

Однажды, стоя рядом с ней и слушая хор певчих, он заметил икону – изображенного с фонарем в руке архидьякона Стефана. Но фонарь почему‑то не горел. Уходя из собора, Василий Иванович пошутил, указывая старосте на икону:

– А фонарь‑то надо бы зажечь…

Староста Селении не сразу сообразил, в чем дело, и, уже провожая Суриковых к выходу, взмолился:

– Зажгите, Василий Иванович! Зажгите фонарь!

Заинтересовавшись этой мыслью, Василий Иванович в тот же день, захватив краски, зашел в пустой собор. Он «зажег фонарь» в руке святого, да так ярко, что огонек этот каждому казался подлинным. Фонарь горел живым пламенем, особенно если собор не был освещен лампадами и свечами. Селенин был в восторге.

Ко всенощной явился протоиерей Касьянов, и первое, что он заметил, было пламя Стефанова фонаря.

– Что это, словно пожар в церкви? Кто ж это совершил? – загудел Касьянов.

– Художник Суриков, – объявил торжествующий Селении.

– Да как же он посмел без моего благословения касаться святых образов? – Всей тучностью своей, облаченной в лиловые шелка, ринулся поп к иконе и в бешенстве стал пальцем размазывать еще свежую краску. – Вот ему! Вот ему! Пусть не хозяйничает здесь!

Оторопев, смотрел Селении на дело рук своего «владыки». Наутро он явился к Суриковым и со слезами рассказал о случившемся.

– Зажгите фонарь, Василий Иванович! Зажгите снова. Мы не дадим ему больше бесноваться.

Василий Иванович прикусил ус. Потом вскочил:

– Пойдемте! Ключи от собора у вас?

Забежав в мастерскую, он что‑то захватил с собой и зашагал к собору. Селении едва поспевал за ним, семеня позади.

Они вошли в собор. Василий Иванович подошел к образу, достал из кармана пузырек со скипидаром и осторожно стер размазанную вздорным попом краску. Фонарь погас.

– Что вы делаете, Василий Иванович! Побойтесь бога! – завопил староста.

Но Сурикова нельзя было остановить. Гнев и возмущение бушевали в нем.

– Вот незадача! Вот горе‑то!.. – сокрушался Селении. – А ведь как горел, в соборе‑то словно светлее стало!..

А Василий Иванович молча повернулся к выходу и пошел домой.

 

Опять Москва

 

 

(Осень 1890)

«Здравствуйте, милые мама и Саша!

Мы приехали в Москву. Покуда наняли небольшую квартиру в 3 комнаты и кухня. Плачу 30 рублей в месяц.

Воздух в Москве ужасный после Сибири.

Оля приготовляется в пятый класс. В доме живет учительница из ихней же гимназии. Она ее и подготовляет по‑французски и немецки. Лена здорова.

Мебели купил и всей обстановки по кухне рублей на 45. Ни дивана, ни зеркала покупать не буду…

Мы только и мечтаем на лето к вам приехать. Скверно тут жить. Тесно и людно – на одном дворе три флигеля, и в каждом по четыре квартиры… «четырехместная карета и в ней 12 седоков»… Скверно, а учиться:лучше здесь. А как только май, так мы к вам до сентября. Мама, берегите здоровье, и ты, Саша.

Я вспомнил, что Савраске год был 19 июля, как мы его купили. Что‑то он? Картину еще не развертывал. В следующем письме я напишу побольше.

Любящий вас В. Суриков».

 

Они жили теперь в Палашовском переулке, недалеко от Страстной площади. Эта площадь была центральным местом в Москве, она пересекала Тверскую. С одной стороны площади начинался Тверской бульвар с памятником Пушкину, с другой – широко расположился женский Страстной монастырь. За монастырем в проезде, словно под эгидой монахинь, в громадном четырехэтажном здании находилась Первая казенна» женская гимназия, куда по приезде из Красноярска поступили девочки Суриковы.

Первое время Василий Иванович сам провожал девочек в гимназию. На Страстной скрещивались пути конок и всегда была суета движения, он боялся этих переходов. Но двенадцатилетняя Оля скоро взяла на себя заботу о младшей сестре, и девочки стали ходить на занятия одни.

Василий Иванович будто заново обживал Москву. После Сибири все казалось ему суетным и бестолковым. В нем непрестанно, жила суровая нежность к простому, спокойному сибирскому укладу, все время хотелось общаться со своими, оставшимися где‑то там, за реками, степями и лесами. И он писал:

 

«10 сент. 1890

Здравствуйте, милые мама и Саша!

Письмо от вас я получил. Ты пишешь, что мама готовит ягоды. Только не расходуйтесь много – малость пошлите..

Оля и Лена ходят в гимназию: Оля в 6‑й класс, и Лена в приготовительный. Учиться теперь им легко. Начальница хотела Олю в 6‑й класс перевести, но Олечка‑душа воспротивилась. Мне, говорит, там будет трудно, да и шабаш… Внизу живет их подруга, вместе возвращаются из гимназии. Картину покуда не развертывал – мух много: боюсь, не испачкали бы снег. Но хоть через неделю‑другую натяну на подрамок, который уже у меня есть. Смеряй‑ка, Саша, точным, складным аршином, какая мера федоровского подрамника. Ширину и высоту. Я сделал 4 аршина и 2 аршина 3 вершка, а по картине кажется мал. Неужели здесь аршин меньше? Может быть, он плотницким мерил, который, быть может, не так точен. Не знаю…

Лилина могилка до того без нас заросла сорной травой, что не узнать. Теперь мы ее поправили. Бываем на могилке…

Напиши, Саша, о наших знакомых что‑нибудь. Передай поклон твоим сослуживцам – Сергею Матвеевичу Лопатину, Пестрикову, Иноземцеву и другим. Тане посылаем поклон. Мы были проездом в Ачинске у ее сестры Анюты и Кати. Славные такие. Радушно нас приняли. Пока прощайте.

Целую вас, мама и Саша.

Твой брат В. Суриков».

 

Посылки и письма шли теперь из Сибири одно за другим; Василий Иванович старался не отрываться от красноярской жизни, он боялся по приезде впасть в прежнее состояние тоски и безнадежности. Еще во время возвращения казалось ему, что чем ближе к Москве, тем больше становится опасность потерять себя снова.

Но ничего этого не случилось, он продолжал быть полным сил и надежд, а они сосредоточивались на новом замысле – пожалуй, еще более крупном и широком, чем все, что он делал до сих пор.

Суриков задумал «Ермака».

 

Падение Сибири

 

Старый татарский хан Кучум, бывший сибирский царь, скитался по Вагайской степи. Царство его распалось. Столицу Искер – русские называли Искер Сибирью – отняли у него казаки… Не зря слово «казак» означает по‑татарски – вольный человек. Правда, Кучум, сын бухарского хана Муртазы, сам отнял Искер у двух братьев – Едигера и Бекбула‑та, за что всю жизнь терпел набеги Бекбулатова сына, Сейдяка. Но все же это свои, ведь Искер строили татары, и они намерены были вечно владеть им… Его больше тревожило, что русские давно начали строить крепости за Уралом, а потом перешли и через Урал. Правда, татары частенько беспокоили русских, а все потому, что у вогулов и остяков, подданных Кучума, русские меняли «звериную рухлядь» на всякую утварь, да сукна, да полотна. Вот и стали вогулы лучших соболей да бобров тащить русским, а что похуже – Кучуму в ясак нести. Он тогда заслал к Строгановым своего племяша Маметкула, чтобы им пригрозил хорошенько. Отсюда все и. началось…

Ох и богаты были эти солеварщики Строгановы! Все‑то им тащат: из тайги – меха, с низов Енисея – рыбу, из России – любые товары. Со всех концов света за этой солью проклятой тянутся к ним.

Со многими племенами воевал Кучум: и с казахами, и с башкирами, и с ногайцами. Степные народы от века кормились набегами. Бывало, просаливали куски валеной конины под седлом, и никакой соли им не надо было. А самые опасные – русские. Царь Иван <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: