Кросс, пантеон и стенгазета 2 глава




В конце 1940 года я приехала в Ленинград, где встречалась с одним автором. Радовалась, что быстро сделала работу, и уже торопилась в Москву: няня к городской жизни еще не привыкла, и я боялась за детей. Вдруг однажды вечером в номер вваливается Лазарь:

― Приюти! Номеров нет, ночуй хоть на улице. Уверяю, если ты не захочешь, я даже не подойду к тебе.

― Но администрация не разрешит, ― попробовала я отбиться.

― Я все согласовал, сказал, что ты моя жена, и они не возражают.

Поверила, разрешила остаться. Вечер провели очень мило. К этому времени уже состоялся его развод с Норой. Поболтали, сходили в ресторан, потанцевали. Вернулись в номер; Лазарь, не раздеваясь, улегся на диване, закутался в покрывало с моей кровати и вскоре заснул. Я долго была настороже, бдительно ворочалась, но все же сон одолел. Проснулась в объятьях, отбивалась, но бесполезно. Потом Лазарь стоял около постели на коленях, умолял простить, что не сдержал слова, и даже пустил слезу:

― Ты же знаешь, чувства к тебе выжигают меня, не дают покоя много лет! ― И вдруг, перейдя на шепот: ― Ты родишь мне сына?

Под действием этих слов, а может быть, от одиночества и ощущения своей женской неприкаянности, я как‑то вновь смягчилась, простила, решила, что «привередничаю» и, возможно, такого чувства больше не встречу.

В день отъезда слонялась по номеру «Астории», не зная, чем себя занять до отхода «Стрелы». Взгляд упал на телефонную книгу. Зачем‑то стала искать в ней знакомых по тридцатым годам и наткнулась на фамилию «Черников» ― он жил по тому же адресу. Не утерпела, позвонила.

― Наконец‑то! ― услышала я знакомый рокот.

― Вы ждали моего звонка?

― После того, что вам пришлось пережить, ― ждал.

― Выходит, вы знали? И не разыскали меня?

― Боялся оттолкнуть вас поспешностью.

― Напрасно, ― не удержалась я от упрека. ― А как живете вы? Надеюсь, покончили с одиночеством?

Он громко вздохнул:

― Нет, конечно, ведь я жду вас....

Эта непонятная верность трогала и даже волновала.

― Странный вы человек, ― сказала я, вдруг ощутив острое сожаление оттого, что он не появился тогда, в тяжелую полосу моей жизни... ― Неужели вы думаете, что я тоже еще одинока?

― Это не важно. Разрешите, я приеду к поезду?

― Не стоит, меня провожает много народа.

― Да, тогда эта встреча ничего не даст, ― с грустью сказал он, ― но прошу, не забывайте, что у вас есть друг, который всегда помнит о вас. И если случится минута, что вы будете нуждаться во мне, прошу вас, напишите!

― Хорошо, ― легко согласилась я, ― если буду нуждаться, напишу![60]

Наши отношения с Лазарем восстановились, я как будто смирилась с мыслью, что стану его женой, но наедине мы не виделись, просто было негде.

В январе сорок первого года состоялся пленум ВЦСПС. Лазарь ни на минуту не отходил от меня. Попросил разрешения пообедать со мной дома, я не отказала и позвонила Мавруше, предупредила, что придем вдвоем. В перерыв из зала вышли вместе. Лазарь галантно принял мое пальто из рук гардеробщика и вдруг, бросив его на перегородку, метнулся в сторону. Я обернулась и увидела, что он «обслуживает» жену председателя одного из ЦК профсоюзов. Оделась сама. Когда он подошел ко мне, сказала:

― Жена высокопоставленной особы, конечно, важнее любимой.

― Конечно, ― серьезно сказал он, ― неужели ты этого не понимаешь?

От растерянности не нашлась, что сказать, а только почувствовала, как лицо заливает краска. Вышли из Дома Союзов и уже стали сворачивать за угол, как вдруг Лазаря окликнули из стоявшей неподалеку машины. Он тотчас кинулся на зов и, опершись рукой о черную крышу, угодливо повиливая задом, стал что‑то говорить в приоткрытое окно. Неожиданно дверца распахнулась и тут же громко захлопнулась ― на тротуаре никого не было. Машина сорвалась с места.

Так меня еще никто не оскорблял! Как пригвожденная к асфальту, я смотрела вслед давно уехавшей машине и клялась жизнью детей ― никогда, никогда больше не иметь дела с этим человеком!

На вечернем заседании Лазарь подлетел с объяснениями. Я не стала слушать, перебила:

― Запомни ― мы незнакомы. И никогда, и ни по какому поводу не смей походить ко мне. Запрещаю даже имя мое произносить!

И повернулась спиной.

Утром в нашей редакционной комнате Лазарь как ни в чем не бывало весело беседовал с Мендж. Я поздоровалась с ней и, поглядев на него, как на пустое место, прошла к своему столу. Он тут же ушел. Эрнестина Владимировна стала укорять меня в чрезмерной требовательности. Оказалось, «я обиделась из‑за пустяка», и Лазарь просил ее «помирить нас».

― Видеть не могу, ― закричала я, ― как он пресмыкается перед всеми, кто занимает место повыше. Да я с ума сойду, видя такие черты в своем муже!

Встреча в Ленинграде обернулась бедой ― я забеременела. Я не хотела этого ребенка, но аборты были запрещены, а идти в «подполье» ― боялась, если что ― мои дети на этом свете останутся совсем одни. Лазарь неоднократно высказывал желание иметь от меня сына, и это как бы обязывало меня не предпринимать каких‑либо шагов без его ведома. Когда подозрения были подтверждены врачом, он находился в длительной командировке и появился в Москве, когда сроки «ликвидации» почти прошли.

Вместо радости увидела искаженное страхом лицо:

― Пока не поздно, нужно сделать аборт, ― почти закричал он.

― Поздно.

― Но сейчас не время заводить ребенка!

― Ты же мечтал об этом, вспомни, что ты говорил в «Астории»!

― Да, но не теперь, надо сделать аборт!

― Они запрещены, а мы члены партии.

На другой день Соня и Эрнестина знали от него весь наш разговор. Он уговаривал их подействовать на меня «из‑за международного положения». Они приняли его аргументы всерьез. Мне же с этим человеком все было ясно давным‑давно, но почему‑то я снова нуждалась в каких‑то еще доказательствах. И я сказала, что подумаю, и попросила подруг сообщить Лазарю, что меня останавливает отсутствие средств.

Уже вечером он примчался ко мне домой. Я попросила няню пойти погулять с детьми. Мы с Маврушей одевали их, а он, с трудом скрывая свою радость, шептал:

― Так ты согласна, согласна... Сказали, у тебя нет денег, и у меня их тоже нет. Я оставляю тебе вот этот фотоаппарат, ― он повесил на спинку кровати «лейку» в кожаном чехле, ― продай его, а не хватит, где‑нибудь займи. Да, кстати, вот адрес врача.

Его радостный, суетливый вид взбесил меня:

― Чтобы ты так не волновался, знай ― ребенок не твой, и у тебя по отношению к нему нет никаких обязательств!

― Зачем ты говоришь неправду! Это мой ребенок! ― с неожиданной гордостью сказал он.

Вытолкала «счастливого отца» за дверь, заперлась и, несмотря на пинки в дверь и грохот кулаков, не отпирала, хотя и чувствовала большую неловкость перед соседями. Он ушел, подсунув под дверь записку с адресом врача и со словами «одумайся и не глупи».

Вдруг заболела нога ― будто острый камешек вонзился в подошву. Хирург сказала, что это «куриная жопка», инфекционное заболевание, возникающее при ходьбе босиком по зараженной почве, и что его можно вылечить только оперативным путем. Но, узнав, что я в положении, делать операцию отказалась ― для обезболивания необходим новокаин, а он опасен для плода. Через неделю я вернулась к ней в слезах

― уже совсем не могла ходить ― и умолила.

Хромую и забинтованную, Мавруша забрала меня домой на такси. Каждый день из поликлиники приезжала медсестра, а вскоре я сама стала ездить на перевязки. И вот, бодрая и веселая, хоть и слегка прихрамывающая, побывала в поликлинике и, возвращаясь, решила, не заходя домой, проехать на трамвае к Покровским воротам, чтобы навестить тетю Лизу ― я только недавно узнала, что ей сделали операцию по поводу рака матки. Нашла ее в коридоре за ширмой ― в агонии. Это была страшная картина. Она высоко поднимала вверх то ноги, то руки, и была без сознания.

Меня била дрожь. Вошла медсестра и попросила уйти.

Я не помню, как выскочила из подъезда, перешла улицу и вдруг почувствовала острую необходимость зайти в туалет. На счастье, он оказался близко. И тут неожиданно ощутила, как из меня выскочило что‑то твердое и с глухим стуком ударилось об унитаз. Взглянула и обомлела: в совершенно чистой прозрачной воде плавала как бы завернутая в целлофан крошечная куколка. Какой‑то миг я разглядывала это «нечто», а потом в ужасе дернула ручку спуска, хлынула вода, и вот уже ничего нет. Силы вдруг оставили меня. В полном оцепенении поднялась наверх, долго стояла, не понимая, что делать, и с каким‑то диким изумлением повторяла про себя одну и ту же фразу: «вот и все, вот и нет проблемы». По ногам текло что‑то горячее. Взглянула ― чулки пропитаны кровью, она уже хлюпала в туфлях. Поняла ― надо спасать себя, иначе истеку. Бросилась назад, к больнице, но увидела здание с надписью «Поликлиника». Оставляя кровавые следы, нашла кабинет гинеколога и, не обращая внимания на зашумевшую очередь, рванула дверь. Объяснила, задыхаясь, свое положение. Врач приказала немедленно лечь на кушетку. Меня накрыли простыней, стали вызывать «Скорую помощь». Я слышала, как сгустки крови тяжелыми кусками падали в подставленный таз, но никакой боли не ощущала, а только томную усталость, временами как бы засыпала. Врач будила меня:

― Это опасно! ― И вновь звонила в «Скорую», требуя скорейшего приезда: «Женщина умирает».

Привезли в больницу на улицу Станкевича, совсем рядом с моим домом на улице Станиславского. Носилки сразу пронесли в операционную и без всяких приготовлений положили в кресло. Вошел хирург, на ходу вытирая руки, и сразу приступил к операции ― как потом узнала, она называлась «чистка». Через полчаса лежала уже на постели и писала письмо Мавруше, где я и почему здесь нахожусь. Упросила санитарку отнести его, благо было близко, а деньги у меня были, и я ей щедро заплатила.

Утром многих женщин, лежавших со мной в палате, человек в форме милиционера вызывал для допроса в специальную комнату. Я ждала этого сюрприза и для себя, но он не состоялся.

― А почему меня не вызвала милиция? ― спросила у медсестры, получая выписку и бюллетень.

― Потому что из документов, ― ответила она, ― присланных поликлиникой, а также по мнению наших врачей, у вас был нормальный выкидыш.

Через три дня я была дома, чувствовала себя почти здоровой, но по требованию врачей лежала в постели. Прибежала взволнованная Соня Сухотина. Рассказала ей происшедшее. Увидев висевший на спинке кровати фотоаппарат, она сказала:

― Вот Лазарь‑то обрадуется, что фотоаппарат цел!

Лазарь приехал в тот же вечер, назвал меня «умницей», из чего я поняла, что подлинных событий он не знал и думал, должно быть, что я побывала «в подполье». Решила скрыть правду и устроить еще одну «проверку». Я сказала, что он ошибается и что я просто больна гриппом. Он не поверил, но Соня, поняв мою игру, в подтверждение кивнула головой.

― Значит, ты все‑таки оставила ребенка?

― Конечно!

Он негодующе забегал по узкому проходу заставленной вещами комнаты и вдруг увидел лежавший на пианино бюллетень. Лицо мгновенно приняло умиленное выражение ― губы растеклись в улыбке, глаза засветились добротой и участием.

― Ты моя прелесть! Но зачем ты хотела меня расстроить?

Его радость вызвала нестерпимое чувство ненависти.

― Соня, пусть он уйдет! ― закричала я.

И он ушел, не забыв прихватить фотоаппарат.

― А знаешь что, ― предложила Соня, ― он, конечно, прибежит ко мне, как к твоей подруге, узнать подробности... А я скажу, что ты заняла у меня и Мендж по пятьсот рублей, но аборт был неудачный, пришлось обратиться в больницу. И был допрос в милиции, отчего ты и нервничаешь. И что, возможно, еще будет и штраф. Интересно, как он поведет себя?

― Отличный план, ― согласилась я.

― А я буду требовать с него «долг» при каждой встрече.

― Валяй, ― развеселилась я. ― А вдруг отдаст? Что будем с этими деньгами делать?

Соня засмеялась:

― Поставим памятник! Самому благородному муженьку на свете... ― Соня на мгновенье задумалась, ― от благодарной женушки! Неплохо?

Как и следовало ожидать, Лазарь оставил в покое и меня, и подруг, стал явно избегать нас, а проще говоря ― напрочь исчез из моей жизни.

 

Два моих «Я»

 

― Ты не слушаешь радио, Рая? ― закричал с порога Иосиф Евсеевич.

День был солнечный, безветренный. Я сидела на открытой веранде в полотняном шезлонге, читала книжку и приглядывала за Эдиком ― его сильно интересовали соседские куры, забредшие на наш участок, а петух у них был очень злой. С недавнего времени мальчик сильно заикался. Няня сказала, что будто бы через Эдика, когда тот сидел верхом на игрушечной лошадке, перепрыгнула собака; в другой раз его напугал соседский мальчик, неожиданно появившись перед ним в страшной маске. Я возила сына к докторам, и мне было сказано, что если не пройдет само, с осени сорок первого «начнем лечить».

― А что случилось? ― спросила я

― Война, война началась!

Бросилась к приемнику, включила и так, забыв оторвать руку от кнопки, стоя дослушала сообщение Молотова ― его уже повторял диктор.

Взволнованный Иосиф Евсеевич продолжал бормотать:

― Ужас, ужас, какое несчастье, мы все погибли!

― Да вы что! ― самонадеянно воскликнула я. ― Мы этих фашистов уничтожим на их же земле!

Свекор посмотрел на меня с удивлением:

― Хорошо бы так, но ведь вся Европа не справилась с ними.

― Ну, так то Европа! Царская Россия любые нападения отражала, а уж Красная армия ― тут и говорить нечего! Разбила Антанту, прогонит и фашистов. Мы еще честным немцам поможем освободиться от Гитлера и его пособников!

Иосиф Евсеевич только горестно покачал головой, а я, быстро собравшись, понеслась в издательство. Меня не удивило, что, несмотря на выходной, собрались почти все сотрудники. Я, как секретарь парторганизации, провела краткий митинг. Наивное убеждение, что война будет короткой и сокрушительной для фашистов, осмелившихся напасть на нашу могучую державу, звучала в словах всех выступавших.

В понедельник нас, секретарей, собрали в райкоме ― инструктировали, как правильно проводить митинги. Что говорить, как отвечать на всякие неудобные вопросы ― оптимизм бил через край, теперь и вспомнить‑то стыдно...

Спустя десять дней услышала выступление Сталина по радио. Поразили необычное обращение «братья и сестры» и чрезвычайно тревожная интонация голоса; речь поминутно прерывалась, слышалось бульканье наливаемой в стакан воды. Вот тогда в первый раз мне по‑настоящему сделалось страшно.

С фронтов передавались печальные сводки. Наши войска оставляли один город за другим. Чуть ли не через неделю после начала войны мы потеряли западную Белоруссию, в том числе город Барановичи, где находился на топографической практике мой самый любимый младший брат Митя. Училище, пославшее двести пятьдесят студентов на практику, об их судьбе ничего не знало. Последнее письмо мама получила от Мити в конце мая, и с той поры мы уже не имели о нем вестей.

Нас стали готовить к «возможной встрече с врагом». Женщины занимались в санитарных отрядах, учились метать бутылки с горючей смесью, мужчины записывались в отряды народного ополчения. Было получено указание: лиц, подлежавших призыву, в отряды не записывать. Помню, не записала Сеню Гольденберга, моего молодого редакционного помощника ― обиделся на меня смертельно.

― Пойдешь, когда призовут. У тебя возраст призывной.

― Когда призовут, война уже кончится!

Пришлось записать.

Если летом из города в основном отправляли женщин с малыми детьми, то с августа начали вывозить целые предприятия и учреждения.

Я не могла в такую грозную пору покинуть свой партийный пост ― было стыдно.

Попыталась уговорить поехать с детьми Маврушу.

― Что, хотите навязать своих детей? Отца у них нет, вас убьет бомба, а я буду их растить?

― Бог с тобой! Никто тебе их не навязывает, тебе самой будет лучше! А если что случится со мной, их воспитает государство.

Но Мавруша была непреклонна.

Жена Сеи, Алла, посоветовала отправить с детьми Иосифа Евсеевича ― она его ненавидела:

― Если б ты только знала, Рая, как он мне надоел!

Передать эту гадость не решилась, старик от моего предложения наотрез отказался и уехал с семьей сына куда‑то за Уфу[61].

Соне было девять лет, Эдику четыре с небольшим. Но после мучительных размышлений ― решилась.

От Южного порта на большом пароходе мои дети отправились в далекое путешествие по русским рекам: Москва, Ока, Волга, Кама... Прибыли в Молотов (теперь Пермь), оттуда поездом их доставили в Кунгур, где на берегу Сылвы, в доме отдыха ЦК авиаработников, были организованы интернат и детский сад для детей работников ВЦСПС.

Меня осуждали даже близкие друзья. Я отстаивала свое решение как единственно правильное, а сама тосковала и тревожилась.

Начальником писательского эшелона был назначен один мой автор ― Марк Ефетов. В тридцать пятом редактировала его первую книжку, тогда же он стал вхож к нам в Колокольников и даже, навязывая дружбу «домами», познакомил с женой Дитой. Арося относился к нему иронически и за глаза именовал «Буфетовым». Однажды ― прошло, наверное, не меньше года после Аросиной гибели ― Марк признался мне в любви:

― Я бы никогда не посмел... ваш муж... я очень уважал его, но теперь...

― Что теперь? ― спросила я удивленно.

― Я бы хотел... соединить наши судьбы, ― избегая моего взгляда, пробормотал он.

― А Дита как же? ― удивилась я.

― С Дитой я живу по инерции, а вас люблю.

Я засмеялась.

― Значит, вы совсем меня не любите, не любите?

― Так, чтобы стать вашей женой, конечно, нет! Останемся друзьями[62].

Марк предложил место в эшелоне. Два моих «я» ― мать и коммунист ― немедленно сцепились между собой. Борьба была нешуточной; узнав, что эшелон идет под Казань, в Чистополь, я тотчас нашла предлог:

― А мне нужно работать вблизи детей, не дальше чем в Молотове!

Но Марк стал уверять, что именно в этом городе у него масса друзей в редакционных и писательских кругах, что он лично отвезет меня туда и обеспечит работой. Крыть было нечем. Собрала партбюро и робко сказала о возможности своей эвакуации. Неожиданно просьбу мою поддержали и вынесли решение, которым освобождали от обязанностей секретаря парторганизации и, таким образом, благословляли в путь.

― Вы мать, и вам надлежит быть с детьми, ― назидательно сказал директор издательства, заметив мою обиду.

Легкость, с какой было принято это решение, задела.

С заседания вышла совсем расстроенная. Значит, только потому, что я мать, я должна, по их мнению, сидеть в глубоком тылу и издали наблюдать за трагическими событиями, происходящими в стране?

А тут позвонил Марк. Он очень обрадовался, узнав, что меня отпустили, сказал, что час отправления эшелона пока неизвестен, но в любом случае завтра он тронется в путь. Марк дал несколько советов, как собраться в дорогу, что взять с собой, и велел ждать звонка.

Радость Марка насторожила. Всю ночь, помню, не могла заснуть, размышляя, правильно ли поступаю, и к утру пришла к твердому убеждению, что ехать ни в коем случае нельзя. Я рисковала потерять свою самостоятельность, попасть под власть человека, мне немилого, которому ничем не могла отплатить за участие в моей судьбе...

Утром, как всегда, я пришла на работу и попросила считать вчерашнее мое заявление недействительным, так как возможность эвакуации исчезла. Марк обрывал телефон, но я не подходила, малодушно избегая разговора, и мои товарищи всякий раз сообщали, что меня срочно вызвали в райком партии.

Так я осталась в Москве.

 

Алексей Мусатов

 

Я была отчаянная трусиха ― пребывание на крыше и тушение зажигалок стоили мне многих сил и собранности всей воли. Особенно я не любила бомбоубежищ ― все знали, что от прямого попадания спасения не было; спускаясь в них, сразу начинала задыхаться. Наиболее безопасным считалось метро ― каждый вечер туда брели женщины с детьми, увешанные узлами и чемоданами, ― и дышалось там лучше. От этого распорядка жизни по сигналу сирены, от бессонных ночей я так уставала, что, как только представлялась малейшая возможность, мчалась в Кучино, на дачу, за которой теперь приглядывала Мавруша.

Оставаться в доме на ночь боялась ― самолеты пролетали так низко, что стены тряслись, и я убегала спать в траншею ― ее выкопали на участке под густой кроной деревьев. Лежанки, сделанные из оставшейся глины и устланные пахучим сеном, манили ко сну, на них после Москвы отдыхалось относительно спокойно.

В конце июля Мавруша, поджав губы, показала билет на Старый Оскол.

― Что, туда еще ходят поезда? ― удивилась я.

― Ходят.

― Ты с ума сошла! ― воскликнула я, ― прямо немцу в пасть лезешь!

― А кому нужна наша деревня? Ему Москва нужна, вот он ее и бомбит. А скоро хлеб кончится.

Все мои аргументы были отвергнуты. Мавруша уехала.

На даче, если б не самолеты, все оставалось, как в мирное время. Это нравилось моим друзьям, они тоже были не прочь отдохнуть от московских ночей в более тихом месте.

В одно из воскресений августа на даче появилась Соня Сухотина в сопровождении довольно представительного, хотя и молодого человека ― я уже знала о ее романе с «неким Мусатовым».

― Между прочим, ― с гордостью сказала Соня, ― кандидат в члены Союза писателей.

Мы познакомились и уже через некоторое время вели себя, как старые друзья. Развлекались что есть мочи. Я была в ударе. Повела купаться на Пехорку. Смотрим ― плывет стог сена, уселись на него ― не тонет. Тогда, захватив с берега одежду, отправились на нем в «путешествие» по реке. Перепели все песни, какие только помнили, и сделали «великое» географическое открытие, что Пехорка течет до Красково и даже дальше. Повернули назад, но против течения плыть оказалось тяжелей. Из пастбищных слег соорудили шесты и, упираясь ими в дно, тронулись в обратный путь. Копна совсем размокла, начала распадаться, между тем вечерело, а ночевать в лесу не хотелось. Когда сено под нами исчезло, навернули одежду на головы, взяли с Алексеем Соню, которая почти не умела плавать, под руки, и так доплыли до моей дачи.

Пришли домой усталые, еле передвигая ноги и с ощущением какого‑то незаконного, запрещенного счастья. Тут война, горе, ― а мы так развеселились.

Алексей оказался рыцарем. Он отстранил нас с Соней от всех дел, приготовил ужин и подал его к дивану, где мы, обессиленные, расположились в свободных позах. Я с удовольствием наблюдала за его расторопными движениями, поражаясь ловкости, с какой он ориентировался в чужом доме, и поймала себя на том, что он мне просто нравится.

После ужина перебрались на открытую веранду; стрекотали, иногда вдруг дружно смолкая, кузнечики, над стеной темневшего поодаль леса высыпали звезды; соблюдая затемнение, люстру зажигать не стали, а принесли небольшую лампу с абажуром, осветив только окружность стола.

Соня была говорлива, возбуждена, вовсю кокетничала с Алешей, я же больше молчала ― внезапный ожог от мысли, что здесь для меня места нет, испортил настроение. Алексей когда‑то учился в Сергиевом Посаде, в педагогическом техникуме, располагавшемся прямо на территории Лавры, и монастырский быт в его рассказах выглядел каким‑то веселым и домашним. Он сидел рядом со мной и рассказывал о своих мальчишеских проказах: как воровал просфоры или как по нескольку раз отстаивал очередь к причастию, чтобы лишний раз хлебнуть сладкого кагора, а затурканный многолюдьем батюшка ничего не замечал и снова отпускал грехи. В какой‑то момент Алеша тайно ― под столом ― пожал мне руку. К своему стыду, я руки не отдернула, а только посмотрела на Соню. Та ничего не заметила, и вскоре я начала отвечать таким же пожатием. Наше под стольное хулиганство было прервано налетом на Москву.

Залезли в траншею ― крона липы сразу загородила звезды; Соня и я расположились по бокам ямы, на лежанках, как в купе, Алексей же улегся в проходе, на сене, которым мы щедро с ним поделились. Здесь он продолжил свои забавные истории. Ему хотелось написать книгу рассказов о детстве, но он опасался, что из‑за деталей церковного быта, которых никак не избежать ― иначе будет скучно и непонятно, ― ее никогда не издадут. Постепенно разговор угас ― одолевал сон. И вдруг, когда уже замелькали первые кадры сновидений, Алексей меня поцеловал. Я вздрогнула, инстинктивно оттолкнула его и, уже очнувшись, посмотрела в сторону Сони. Алексей прошептал:

― Не бойся, она спит!

― Как не стыдно, ― ответила я шепотом, ― начинать новый роман в присутствии прежнего объекта?!

― Какой объект? ― явно изумился он, ― мы с Соней не больше чем друзья.

― Ну, и со мной оставайтесь другом, без поцелуев и прочего, что превращает отношения дружбы во что‑то другое!

― Вы в самом деле так хотите? ― И после паузы продолжил: ― Но ты мне слишком нравишься. Дружбой я буду дорожить, это само собой, но....

― Вот и отлично, ― прервала я его страстный шепот, ― будем спать, а то скоро рассвет.

И он замолчал, а вскоре я услышала его ровное дыхание. Утром в поезде он вел себя спокойно, молчал и рук моих не искал. На вокзале расстались.

В сентябре получила письмо от Сени Гольденберга, ушедшего не без моего участия в ополчение.

«Пишу на стволе, повернутом дулом на запад. Нас здесь тысячи и тысячи. К сожалению, оружия мало, на взвод приходится одна настоящая винтовка. Обучаемся обращению с оружием с палками. Но это неважно. Если понадобится, мы грудью защитим родину от фашистов, которые прут на Смоленщину[63]».

В коридорах нашего профсоюзного дома мужчины почти не встречались. Но крупная фигура Лазаря Шапиро то и дело попадалась на глаза. Я с ним не здоровалась, хотя он и пытался наладить отношения вновь, говоря, что в такое время странно ссориться. По моему наущению Мендж устроила ему форменный допрос:

― Почему вы не в армии? Вы больны?

― Нет, я пока освобожден от призыва.

― Ну, а в народное ополчение?

― Не считаю нужным. Эти отряды обречены, у них даже оружия нет.

― Но почему же другие идут?! ― не выдержала я и вклинилась в разговор, вся кипя от возмущения. ― Ведь партия зовет в отряды прежде всего коммунистов, а ты носишь билет в кармане и говоришь такие возмутительные вещи!

Последнее свидание состоялось вскоре. Потрясая какой‑то бумажкой, он влетел в нашу комнату и обратился к Мендж:

― Вот она, ― кивок в мою сторону, ― думает обо мне невесть что, а я нужен, прочитайте ― это командировочное удостоверение, оно подписано самим Николаем Михайловичем![64]Меня посылают отвезти инвентарь для детского сада в Кунгур!

Я не выдержала, перебила:

― Конечно, чтобы отвезти детям ночные горшки, женщины или, на худой конец, более старого мужчины не нашлось...

― Вот видите, видите, а ведь это служебное поручение. Разве я мог отказаться, к тому же у меня там сынишка... Кстати, ― обратился дружелюбно ко мне, ― я могу отвезти что‑нибудь и твоим.

― Ни я, ни мои дети не нуждаются в услугах человека, которому место на фронте, а он ищет предлоги, чтобы скрыться в глубоком тылу! ― закричала я и выбежала из комнаты.

Больше я его никогда не видела.

Алексей явно искал встреч со мной, и у меня не всегда хватало силы воли, чтобы отказаться от его приглашения в Дом Кино, куда он был вхож как человек, в свое время окончивший киноакадемию и писавший сценарии. Ходила я с ним и на концерты, и в театр.

Мы оставались «друзьями». Не скрою, он мне нравился, но было «табу» ― Соня уверяла, что у них «самые близкие отношения», а разрушать такое было бы неэтично.

Мы много беседовали о книгах, о фильмах. Наши оценки во многом совпадали. Но скептическое отношение Алексея к возможности нашей победы над фашистами выводило меня из себя ― я просто не понимала, как можно жить с такими мыслями. Несмотря на то, что наши дела на фронте с каждым днем ухудшались, я, как и многие советские люди, твердо верила, что это временно, что еще немного и дела пойдут на лад. Он же обвинял меня в «наивном оптимизме», говорил, что в газетах одно вранье, что народное хозяйство полностью разрушено, а наши «комиссары, просравшие страну», очень скоро всем скопом побегут сдаваться Гитлеру.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: