И вот уже идут в Вену составы с пшеницей, рожью, мукой, горохом, бобами, сахаром, мясом, жирами, консервами, картофелем. Уже работают в городе распределительные пункты. Как величайшую драгоценность, несут домой свои пайки улыбающиеся и удивленные венцы. И газета «Новая Австрия» сообщает: «За эти благородные и гуманные чувства австрийцы приносят Советскому правительству свою глубокую признательность, свою благодарность».
Как-то однажды генерал Благодатов обратился к бургомистру Кернеру.
— Мне бы хотелось в ближайшие дни, если, конечно, вы найдете это возможным, собрать совещание в ратуше. Пригласить всех, кто имеет какое-то отношение к восстановлению городского хозяйства Вены. Думается, на этом совещании выявятся скрытые резервы. К тому же будет ясно, чем может помочь комендатура. Как вы находите?
— Сочту за честь видеть вас в ратхаузе!—охотно соглашается Кернер. — Но я позволю себе обратиться к вам с просьбой: прошу вас выступить и крепко поругать меня, чтобы сотрудники поняли — комендант вправе требовать от нас большего. Убежден, что после такого выступления все станут лучше работать.
— Пока мне вас не за что ругать, господин Кернер, — улыбается Алексей Васильевич. — К тому же мою критику могут неправильно истолковать, и я боюсь, что это отразится на вашем авторитете. А этого я не хочу. [179]
— Дело не в моем авторитете, — твердо отвечает Кернер. — Дело в том, чтобы люди работали лучше.
После совещания Благодатов увидел в проемах между окнами портреты.
— Скажите, господин Кернер, кто это?
— Все бургомистры Вены за несколько сот лет.
Заметив пустой проем, Алексей Васильевич шутливо бросает:
— А вот и для вас место приготовлено.
— Я не заслужил этого, — смущенно отвечает бургомистр.
Тогда Кернер не знал, что будет бургомистром Вены и президентом Австрии.
Женщины с Университетштрассе
В погожий майский день в кабинете генерал-лейтенанта Благодатова сидят три женщины.
— Мы все из одного дома, господин комендант, — говорит старшая из них, кивая на своих спутниц.
Ее речь нетороплива, сдержанна. В глазах, окруженных лучиками морщинок, глубоко затаенное горе и спокойная ясность, свойственная человеку, уверенному в правоте своего дела.
— Мы уже давно живем в этом доме. Меня зовут Луиза Храмер. Мой муж был рабочим-обувщиком. Это — Барбара Вац, жена мастера на водопроводной станции. А Эдит Вальтер работает на складе универсального магазина.
Луиза Храмер еще раз оглядывает своих спутниц, улыбается, словно хочет подбодрить их, уверить, что все будет хорошо, потом вскидывает глаза на генерала и неторопливо продолжает.
— У нас к вам просьба, господин комендант. Дело в том, что напротив нашего дома есть небольшой сквер. В нем похоронены советские солдаты — они погибли в боях за нашу Вену. Пока это только горка земли. Мы хотим сделать настоящую могилу, посадить цветы...
— Поставить памятник, — перебивает ее Барбара Вац.
— Это потом, Барбара, к зиме, — спокойно бросает в ее сторону Храмер. — А пока только цветы... Вы позволите нам сделать это, господин комендант? [180]
— Конечно... Это ваше право, — смутивлись от неожиданности, говорит генерал. — Это ваша добрая воля... Но, простите за вопрос, почему вы решили...
— О, это так просто, так ясно, — снова вступает в разговор Барбара Вац.
— Нет, Барбара, это не может быть ясно господину коменданту, — все так же спокойно останавливает ее Храмер. — Позвольте вам объяснить, — обращается она к генералу. — Мой муж погиб зимой 1934 года, когда венские рабочие с оружием выступили против католического диктатора Дольфуса. Девочку Барбары, Марту, — ей было тогда всего лишь шестнадцать лет — арестовали немцы летом 1939 года. Она была прямая, честная австрийская девушка и не хотела, чтобы на ее земле хозяйничали наци. Осенью Барбаре сказали, что Марта умерла от воспаления легких. Генрих, сын Эдит Вальтер, был солдатом австрийской армии. Он погиб у вас, на Восточном фронте, где-то в Брянских лесах. Нет, его не убили в бою — его расстреляли за то, что он хотел перейти к партизанам. Они все погибли, наши близкие, и мы не знаем, где они лежат. Мы не знаем их могил, господин комендант.
Храмер смолкает. На какое-то мгновение ей изменяет ее внешнее спокойствие — пальцы нервно перебирают ремешок кожаной сумочки, и синяя жилка на виске бьется быстро-быстро. Но женщина берет себя в руки и так же неторопливо продолжает.
— Они все погибли за одно общее дело — чтобы наша жизнь была честной и справедливой. За это же умерли и ваши солдаты, когда гнали фашистов из Вены. Все они — и наши любимые и ваши солдаты — братья. Простите, господин комендант, но мы так думаем. Вот поэтому мы и хотим...
— Да, вы хорошо сказали: они братья, — задумчиво говорит генерал. — У них одно большое общее дело... Позвольте поблагодарить вас за инициативу, за добрые чувства...
— Нет, господин комендант, благодарить нас не за что: это наш долг, — все так же неторопливо, с большим внутренним достоинством перебивает Храмер. — Это мы должны благодарить вас и ваших солдат — тех, кто живы, и тех, кто умерли: они сделали то, что было не [181] под силу нашим мужьям и нашим детям... Разрешите пожать вам руку, господин комендант.
— С удовольствием, с большим удовольствием...
И вот они уже снова сидят у стола генерала, и Барбара Вац взволнованно и увлеченно рассказывает. Они хотят, чтобы с ранней весны до глубокой осени на могиле не прекращалось цветение. Сначала зацветут пестрые тюльпаны, их сменят левкои, пионы, розы, в разгаре июля — ярко-красные канны, гладиолусы, герань, петунья, осенью — георгины и грустные астры.
— А к зиме мы поставим памятник, — заканчивает Барбара Вац.—Мы соберем деньги: ведь таких, как мы, много в Вене.
— Очень хорошо задумано. Очень, — провожает своих гостей генерал. — Если нужна наша помощь, пожалуйста, в любое время.
— Простите, но нам бы хотелось все сделать самим. Своими руками, — мягко, но решительно говорит Храмер. — Поверьте, господин комендант, мы постараемся сделать так, чтобы все было хорошо.
— Понимаю и не смею настаивать. Желаю успеха. Когда зацветут первые цветы, известите меня: я хочу приехать посмотреть.
— Непременно. Мы будем очень рады, господин комендант.
Проводив гостей, генерал подходит к окну и молча барабанит пальцами по стеклу.
— Какие женщины... Какие чудесные женщины.
Потом резко поворачивается к лейтенанту Авдееву.
— Ты когда последний раз писал матери? Давно? А ведь дней десять назад я, кажется, напоминал тебе об этом. Запамятовал?.. Ну так вот, завтра, когда явишься, доложишь: письмо матери написано и отправлено. Понятно?
— Понятно, товарищ генерал.
Кардинал Вены
Комендант обедает за маленьким столиком в кабинете. Только что съеден борщ. Судок со вторым еще не открыт.
Неожиданно входит подполковник Перервин. Лицо у него озабоченное. [182]
— Алексей Васильевич, — подойдя к генералу, тихо говорит он. — Кардинал Вены со своим переводчиком. Просит принять.
— Прием окончен! — недовольно вырывается у генерала. Но тут же он резко отодвигает стул. — Ничего не поделаешь. Отказать нельзя: как-никак, князь церкви.
— Прикажете просить?
— Погодите... Авдеев, быстро все в шкаф!
Пока лейтенант убирает посуду, генерал задумчиво стоит у стола: визит некоронованного владыки католической Австрии — неспроста.
— Просите!
В кабинет входят двое.
Впереди высокий статный мужчина. Ему, пожалуй, лет за пятьдесят. Холеное красивое лицо. Тонко очерченный нос с горбинкой. Холодные властные глаза. Он в длинной шелковисто-черной сутане, с темно-красной шапочкой на голове. И во всем его облике сознание непререкаемой власти, перед которой человек бессилен: она дарована его святейшеством папой, наместником бога на земле.
За кардиналом почтительно шагает маленький человек. Он кажется карликом рядом с кардиналом. И даже, пожалуй, не только потому, что значительно ниже его ростом. Скорее, в этом повинен его невзрачный вид. Бледное худое лицо. Над глубоко ввалившимися глазами белесые брови. Редкие бесцветные волосы обрамляют широкую лысину. Он принадлежит к той категории людей, возраст которых не определишь: то ли ему тридцать, то ли все пятьдесят. И все же в его бесцветных, водянистых глазах не только приниженность и покорность: это хорек, напустивший на себя смирение, но при удобном случае готовый перегрызть горло.
Кардинал останавливается посреди кабинета и обращается к генералу. Он говорит на немецком языке без малейшего акцента. У него бархатный, хорошо поставленный голос опытного оратора, привыкшего выступать перед паствой.
Его слова переводит маленький человечек. У него неожиданно высокий голос. Он хорошо говорит по-русски, но все же чувствуется польский акцент. Лицо бесстрастное. И речь льется легко, словно давно и накрепко заученная. [183]
— Монсеньор приносит извинение господину коменданту за то, что просит аудиенции в неурочное время. Но сан его высокопреосвященства и обычаи страны не позволяют ему смешиваться с толпой. Поэтому монсеньор просит передать господину коменданту свою благодарность за любезное разрешение.
— Прошу садиться.
Кардинал неторопливо усаживается в кресло. Переводчик остается почтительно стоять. Генерал не решается повторить приглашение: кто их знает, какие у них порядки?
И снова повторяется та же процедура: твердый, уверенный, властный голос кардинала и бесстрастный, без запинки голос переводчика.
— Господин комендант! Мое посещение вас, как представителя верховной власти в столице Австрии, продиктовано моими искренними чувствами к русскому командованию и русской армии, сделавших так много добра для моей паствы. Я позволю себе, как глава австрийской церкви, выразить свою глубокую признательность за то благожелательное отношение военного командования к верующим, которое столь ясно выражено в обращении маршала Ф. И. Толбухина к австрийцам. Как вы, несомненно, помните, господин комендант, в этом обращении наряду с чисто государственными вопросами нашли отражение и вопросы религии: духовенству и верующим разрешено беспрепятственно исполнять все религиозные обряды.
Генерал молча наклоняет голову, приглашая продолжать беседу. Но Перервин, внимательно наблюдавший за ним, замечает так хорошо знакомую ему недовольную морщинку над переносьем: генерал, не терпящий многословия при докладах, очевидно, понимает, что пока все это только дипломатическое шарканье, только присказка, а существо беседы впереди.
— Я искренне ценю ваши заверения в адрес советского командования, — нарочито повторяя тон кардинала, несколько выспренно отвечает генерал, — и доложу об этом маршалу Толбухину.
— Позвольте мне также высказать глубокую благодарность русским солдатам. Когда мне сообщили, что советские воины спасли от пожара величайшую святыню [184] Австрии, собор святого Стефана, это произвело на Меня большое и отрадное впечатление.
— Поведение наших солдат вполне естественно, — чуть улыбнувшись, замечает Перервин. — Собор — не только храм, но и здание большой архитектурной ценности, редкий памятник готического искусства. Советский человек любит и ценит все прекрасное, все настоящее.
Говоря это, Перервин внимательно наблюдает за кардиналом и комендантом. Он видит, как генерал внутренне подтянулся. Надо полагать, сейчас начнется дипломатическая дуэль, и шпаги скрестятся.
— Да, да, конечно, — и в голосе кардинала чувствуется некоторое смущение. Но он тут же продолжает, чтобы сгладить впечатление от своей не совсем удачной реплики, и уже горько сетует на нацизм.
Германский фашизм нанес большой материальный ущерб католическим храмам. По прямому приказу Гитлера по всей Австрии были конфискованы церковные ценности и сняты с храмов колокола для использования их на военные нужды.
— В связи с этим мне бы хотелось знать, какова судьба этих колоколов? — в упор спрашивает кардинал.
Генерал удивленно поднимает брови. Он явно хочет, чтобы его собеседник высказался прямее.
— Я не понимаю вопроса господина кардинала.
— Мне бы хотелось выяснить, — уточняет монсеньор, — будут ли колокола рассматриваться как достояние церкви или как военные трофеи.
— Откровенно говоря, меня несколько удивляет вопрос господина кардинала. Разве на этот счет есть какие-либо сомнения? Советская армия никогда не причисляла к трофеям церковное имущество. Мне казалось, это известно всему миру, а тем более служителям церкви.
Удар попадает в цель. Кардиналу остается только отступить.
— Мне отрадно это слышать. Вы крайне обрадовали меня, господин комендант.
Но, отступая, кардинал не сдается.
— И я даже не решаюсь спросить вас, господин комендант, как скоро мы могли бы рассчитывать на возвращение колоколов их законному владельцу. [185]
— Я доложу ваш вопрос командующему, — сухо отвечает генерал.—О его решении вы своевременно будете мною поставлены в известность.
Кардинал молча наклоняет голову.
Генерал откидывается на спинку кресла. Очевидно, ему кажется, что дуэль окончена и теперь остается только вежливо распрощаться. Но генерал ошибается. Все, что было, — только разведка боем. Главное — впереди.
— Мне хотелось бы выяснить еще один вопрос. — Кардинал говорит медленно, тщательно выбирая слова. — Вопрос о будущем нашей церкви... Мы — священнослужители и политикой не занимаемся. Но церковь и народ так тесно связаны между собой, что нас в известной мере не могут не интересовать мирские дела.
— Стало быть, вас, господин кардинал, интересует, какое правительство будет в Австрии?
— Именно это я хотел бы знать, — неосторожно вырывается у кардинала, но он тут же бьет отбой. — Я прошу понять меня правильно. Какова будет власть в Австрии — это дело мирское. Но отношение нового правительства к церкви, согласитесь, нас не может не волновать.
— Я вас правильно понял, господин кардинал. — Генерал ни в чем не желает уступать своему собеседнику. — Вы хотите знать, какова будет мирская власть в Австрии. Не правда ли?
Кардинал молчит. Генерал, выдержав паузу, наконец обращается к кардиналу. Перервин замечает, что на этот раз пришла очередь генералу подбирать наиболее точные слова.
— Извольте, господин кардинал, я коротко изложу вам нашу точку зрения по интересующему вас вопросу... Политика Советского правительства ясно выражена в известной Московской декларации союзников, в неоднократных заявлениях Советского Союза, а также в обращении маршала Толбухина. Советская Армия пришла в Австрию с единственной целью разгрома гитлеровской армии и освобождения Австрии. Других целей она перед собой не ставила и не ставит.
Несколько мгновений длится молчание. Ответ генерала явно не удовлетворяет гостя, и кардинал замечает: [186]
— Мировая история говорит, что победитель, завоевав страну, всегда диктует состав нового правительства.
— Аналогия на этот раз не приводит к верному выводу, господин кардинал. Советская Армия пришла в Австрию без своих кандидатур в будущее австрийское правительство. Австрией должны управлять австрийцы и никто другой. Мы ничего никому не навязываем — ни своих убеждений, ни своего государственного строя, ни наших форм общественной жизни, хотя в то же время открыто говорим о превосходстве социализма над капитализмом и гордимся тем, что мы — первое социалистическое государство на земле. Повторяю, судьбу Австрии должен решить австрийский народ. Мы лишь заинтересованы, чтобы Австрия развивалась по демократическому пути, чтобы в ней были установлены демократические порядки. Вот и все, чего мы желаем. Думаю, это вполне закономерное желание, тем более что оно, насколько я знаю, не расходится с интересами народа Австрии.
— Я нахожу политику вашего правительства весьма благоразумной, заслуживающей всяческого одобрения, — и кардинал поднимается. — Мне остается лишь поблагодарить вас, господин комендант, за столь откровенный разговор и внесение ясности в вопрос о судьбах австрийской церкви. Теперь я могу безбоязненно отдать духовенству свое повеление открыть все храмы и вознести молитвы господу богу за его благодеяния.
— Это право церковных властей и верующих, — сухо замечает генерал.
Еще раз поблагодарив коменданта за любезный прием, кардинал величественно, неторопливо покидает кабинет. За ним почтительно шагает переводчик.
— Да, иные времена, иные песни, — улыбается Перервин. — Когда Гитлер явился в Австрию, этот же князь церкви в соборе святого Стефана торжественно поздравлял своих прихожан с великим праздником.
Генерал молча стоит у окна. Там, за окном, сотни венцев очищают мостовую от щебня и мусора.
Неожиданно, словно электрический ток, пробегает по толпе:
— Кардинал!.. Кардинал!.. [187]
Все поворачиваются к подъезду нашего дома и смиренно склоняют головы. И Благодатов видит только сгорбленные спины.
А кардинал, суровый, непроницаемый, медленно идет по тротуару, не удостаивая даже взглядом свою покорную паству.
Какая-то старушка, оказавшись рядом с кардиналом, падает ниц. Она тянется поцеловать край его сутаны.
Кардинал словно не видит ее. Будто отрешенный от всего земного, он проходит мимо. Старуха тычется лицом в щебень и замирает в такой позе.
— Да, сила. Темная сила, — задумчиво говорит генерал. — За ней стоят века, традиции, переходящие из рода в род, панический страх перед неведомым богом — всеведущим, всевидящим, всемогущим. А вдумаешься — до чего нелепо и глупо. Словно вера в черта с козлиными копытцами, в бабу-ягу на помеле.
— Да, нелепо, а факт. От него никуда не уйдешь, — откликается Перервин. — И с монсеньером надо держать ухо востро. Ох, как востро.
Друзья из Флорисдорфа
В просторном светлом кабинете коменданта тесновато: пришла делегация флорисдорфских рабочих.
Тесной группой стоят они в кабинете, жмутся к двери, не решаются подойти к столу.
— Входите, товарищи, входите, — радушно приглашает комендант. — Присаживайтесь. В ногах правды нет.
Переглянувшись, нерешительно садятся на краешки стульев.
Первым начинает обувши мастер Хрумель, мужчина лет шестидесяти: крепко сбитая коренастая фигура, резкие черты лица, глубокие морщины, большие натруженные руки.
Хрумель волнуется. Нужные слова не сразу приходят к нему. Он говорит отрывисто, с вынужденными паузами, но в речи его, в интонациях, большое чувство, подкупающая искренность.
— Мы — рабочие из Флорисдорфа. Пришли по своему желанию. И по воле тех, кто остался там, во Флорисдорфе. Они послали нас и сказали: «Идите и передайте, что наши рабочие сердца с вами, советские товарищи. [188] Скажите, что мы, австрийские рабочие, — ваши должники до гробовой доски. Вы пролили кровь за наше освобождение, и нет такой благодарности, которая была бы равна вашим жертвам, вашему героизму, вашему подвигу».
Старый Хрумель на мгновение останавливается. Авдеев переводит его слова, а он внимательно следит за ним, словно хочет удостовериться, правильно ли этот молодой лейтенант передает его мысль.
— Да, наши сердца с вами. Давно с вами, — продолжает старик. — Еще с тех пор, как услышали мы о вашей революции, великой революции семнадцатого года... Хорошие вы люди, настоящие. И сердце у вас горячее, отзывчивое. Спасибо вам за все это от рабочих Австрии, — и старый Хрумель склоняется в низком поклоне.
Генерал взволнован. Он быстро подходит к мастеру и крепко жмет его большую сильную руку.
— Позвольте, друзья, от всего сердца поблагодарить вас за теплые слова, обращенные к нашему народу. Прошу передать всем рабочим, всем простым людям Флорисдорфа наши самые дружеские чувства к ним... А теперь давайте посидим и поговорим: не слишком часто у меня такие дорогие гости.
Генерал садится рядом с рабочими. Гости удобно рассаживаются, нет недавнего напряжения в лицах, и, перебивая друг друга, они рассказывают о революционных боях. Подчас они увлекаются, забывают, что генерал, может быть, плохо понимает по-немецки, и Авдееву приходится останавливать их, чтобы успеть перевести.
Начинают издалека — с 1917 года, когда эхо Октябрьской революции грозно прокатывается по всей Австрии.
Австрийские рабочие поднимаются на борьбу. Через год вспыхивает революция. Кое-где образованы Советы рабочих и солдатских депутатов. В Вене солдатские демонстрации, уличные столкновения рабочих с полицией.
Под давлением революционной волны Австрия провозглашена республикой. Во главе правительства становится социал-демократ Реннер. Он переходит на сторону буржуазии и с помощью социал-демократических лидеров подавляет революционное движение. [189]
Но рабочие не сдаются. Летом 1927 года в ответ на полицейскую провокацию Вену захлестывает многотысячная демонстрация трудящихся. Полиция открывает огонь. Льется кровь.
И опять поднимаются рабочие Вены. Это уже зимой 1934 года, когда правительство Дольфуса, тесно связанное с итальянским фашизмом, начинает вооруженный поход против рабочих Вены. На этот раз бок о бок с коммунистами сражаются с полицией шуцбундовцы — члены боевой организации австрийских социал-демократов. И снова поражение, казни, аресты, ссылки. И снова кровь на венских улицах.
Потом пришли фашисты.
— Да, это была черная ночь, — подхватывает старый литейщик Цуккер. — Страшная черная ночь — убийства, насилия, издевательства... Не будем ее вспоминать. Кончилась она. Руки по работе истосковались, по настоящей работе... Наши заводы разбиты: фашисты постарались. Но мы подумали, потолковали и решили: кое-что можно пустить в ход. С вашей помощью, конечно. Поговорили с бургомистром Кернером. И вот теперь пришли к вам. Нам будет позволено восстановить кое-какие цехи, господин комендант?
— Еще бы, конечно, будет позволено!
И вот уже на столе разложены чертежи. Над ними склонились рабочие вместе с генералом. Идет разговор о моторах, фильтрах, трансмиссиях, фрезах. Подчас даже вспыхивает быстрый горячий спор.
Генерал не ахти как разбирается в этих терминах. Да и переводчик как будто не слишком силен в технике. Но генерал старается понять, как велики восстановительные работы. К тому же не хочется торопить посетителей: такие люди нужны ему, как воздух...
— Очень рад был побеседовать с вами, — прощается с рабочими генерал. — Очень рад. Завтра приедет к вам мой инженер и выяснит все на месте. Со своей стороны обещаю помочь, чем могу.
Свободный художник
Ушли рабочие, и на пороге крупный мужчина лет за сорок. Одутловатые, до синевы выбритые щеки. Под глазами, подернутыми красноватой паутинкой, склеротические мешки. Взлохмаченные волосы. Яркий галстук бабочкой. [190] На пальце массивное золотое кольцо. На нем то ли какой-то замысловатый герб, то ли старинная печать.
Посетитель непринужденно подходит к столу, многозначительно называет свою фамилию и несколько мгновений ждет, какое впечатление произведет она на генерала.
Фамилия ничего не говорит коменданту, и он молча предлагает посетителю кресло.
— Я свободный художник, — удобно усевшись, начинает посетитель. — Владею разными жанрами: пейзаж, портретная живопись, художественное оформление. Имею солидные рекомендации, но, думаю, нет смысла их предъявлять — мое имя достаточно известно венцам... Я не утомляю вашего внимания? — очевидно заметив что-то в лице генерала, учтиво осведомляется художник.
Нет, генерал не утомлен, но он хотел бы перейти к конкретной цели визита: в приемной еще много посетителей и всех их надо принять сегодня.
— В таком случае буду краток. Не угодно ли вам, господин генерал, использовать мои возможности? Может быть, оформление стендов? Или панно? Или — да позволено мне предложить — ваш портрет? Скажем, на фоне победного боя. Или здесь, в кабинете. Убежден, он доставит вам удовольствие. Убежден.
Генерал слушает медленный голос Авдеева, и ему становится противен этот субъект. Почему-то кажется, что всего лишь несколько месяцев назад он вот так же являлся к фашистскому коменданту, нацепив этот яркий галстук бабочкой и с этим же нелепым кольцом. И так же назойливо предлагал написать портрет «господина генерала на фоне победного боя». Может быть, поэтому он и называет себя «свободным художником» — свободным от принципов, чести, совести.
Между бровями появляется резкая складка, но генерал медленно поднимается и спокойно, хотя в голосе его слышатся металлические нотки, говорит:
— Мы будем иметь вас в виду. Прошу оставить адрес у адъютанта. Когда появится необходимость, известим.
Чистое сердце
В дверь робко заглядывают двое: невысокий худой старик в форме железнодорожника и женщина чуть помоложе в скромном темном платье. [191]
— Прошу вас, заходите, садитесь.
Посетители удивленно переглядываются. После некоторого раздумья садятся и с минуту молча, завороженно смотрят на генерала, словно любуются им.
— Назовите себя и изложите ваше дело, — приходит на помощь лейтенант Авдеев.
Старик растерянно мнет в руках свою выгоревшую на солнце форменную фуражку, снова переглядывается с женщиной и наконец начинает:
— Меня зовут Фриер, Антон Фриер. А это, — кивает на спутницу, — моя жена, Маргарита Фриер. Сам я железнодорожник, работаю стрелочником на Северном вокзале, тут недалеко, в Леопольденштадте. Это видно по моей форме, что я на железной дороге. Вот.
Он неловко показывает на пуговицы своего кителя, протягивает генералу фуражку и конфузится от своей неловкости.
— Мы с Маргаритой люди простые, — чуть помолчав, продолжает он. — Таких, как мы, много в Вене. А у простых людей всегда есть в сердце любовь к русским... Вот мы с Маргаритой и решили прийти к вам...
— Слушаю вас, господин Фриер, — подбадривает генерал.
— Да, так вот мы и решили с Маргаритой прийти к вам... Мы знаем тайный подземный склад наци. В нем они хранили бензин. Много бензина. Наци не успели его увезти, но очень хорошо спрятали. Об этом складе никто не знает, а мы с Маргаритой знаем: он неподалеку от нашей будки... Так вот мы и подумали: может быть, этот бензин поможет русским скорей добить наци?
— Поможет, товарищ Фриер. Безусловно, поможет, — и генерал крепко жмет руку старикам.
— Простите за беспокойство, — сконфуженно бормочет стрелочник.
— Побольше бы такого беспокойства. Побольше бы, — смеется генерал. — А теперь позвольте вам задать вопрос. Скажите, а мы со своей стороны не можем вам чем-нибудь помочь?
— Помочь? Нам?—удивленно переспрашивает старик. — Да, да, конечно, — спохватывается он. — Простите, я совсем забыл. Мы с Маргаритой старики, а там надо глубоко копать. И бочки очень тяжелые. Одни мы не в силах... [192]
— Это само собой, — улыбается генерал. — С вами пойдут наши саперы. Вам придется показать им этот оклад. И только... Нет, я говорю о другом. Сейчас в Вене пока плохо с питанием. Может быть...
— Что вы! Что вы!—даже замахала руками старушка. — Нет, нам ничего не надо. Решительно ничего. Мы сыты. Вполне сыты. Не подумайте, что мы за этим пришли. Просто от чистого сердца...
— Я не сомневаюсь в этом. Позвольте еще раз поблагодарить вас.
Генерал провожает стариков до двери кабинета. Потом обращается к Авдееву.
— Я, кажется, обидел стариков. Плату предложил... За чистое сердце...
— По-моему, не обидели, товарищ генерал, — вставляет Авдеев.
— Это по-твоему. А по-моему, обидел... Запиши: выяснить, где они живут и как живут. А потом что-нибудь организуем. Только сделать это надо деликатно, аккуратно, чтобы снова не обидеть... Записал?