Магазин на улице Майзеля




 

В газете, найденной в молочном баре, были коротенькие тексты – судя по типографскому оформлению, рекламные объявления. Рядом с одним из них я увидел фотографию витрины. Над витриной красовалась вывеска с большими буквами другого города; и все же по запыленным гипсовым ангелочкам над входом я легко узнал фасад одного из домов на улице Майзеля, мимо которого проходил иногда во время своих прогулок. В доме действительно был магазин, где продавались – по крайней мере днем – ботинки и носки. Фотография магазина в газете другого города совсем не удивила меня: я уже кое‑что знал об образе жизни наших странных соседей, и потому мне казалось естественным, что, подобно тому как на философском факультете чередуются лекции по дневным и ночным наукам, полки магазинов в зависимости от времени суток наполняются разным товаром.

Той же ночью я отправился на улицу Майзеля. В углу витрины валялся смятый забытый носок – последнее напоминание о дневном мире, а вообще‑то вся витрина была заставлена статуэтками, изображающими знакомую уже сцену: тигр вгрызается в горло молодому мужчине. Статуэтки были сделаны из всевозможных материалов: фарфора, дерева, стекла, плюша и пряничного теста. Некоторые из деревянных скульптур были на колесиках и, видимо, могли перемещаться: нижняя челюсть тигра крепилась к его макушке шпунтом и при движении, судя по всему, открывалась и закрывалась. Я толкнул стеклянную дверь и вошел внутрь. Помещение заливал мягкий свет круглой настольной лампы с абажуром из молочного стекла, стоящей на прилавке, за которым дремал седовласый старик. Вдоль стен магазина выстроились высокие, до потолка, стеллажи, на полках которых лежало множество непонятных вещей. Свет лампы был таким слабым, что очертания предметов на полках расплывались в полутьме, мне казалось, будто я очутился внутри затонувшего торгового корабля. Дальние углы терялись в непроницаемом мраке.

Я стал разглядывать товар на полках. Там стояли стаканы с безвкусным рисунком – портретом улыбающегося официанта из бистро, на шее у него висела тяжелая цепь с бриллиантовым морским коньком. Были здесь и цветные открытки с островом посреди темно‑синего океана; над кронами пальм в центре острова возвышались на фоне безоблачного неба башни пражского храма Святого Вита; возле песчаного пляжа стояла на якоре белая яхта, на пляже под полосатыми зонтиками безмятежно веселились загорелые молодые люди в купальных костюмах. Мне казалось, что из открытки доносятся какие‑то звуки; я прижал ее к уху и услышал отдаленный тихий смех, граммофонную музыку, звон бокалов и крики попугаев, человеческие голоса, теряющиеся в шуме прибоя. Было тут что‑то похожее на расплющенную резиновую зверюшку; я нашел в резине отверстие и стал дуть в него, постепенно предмет стал оживать, толстеть и неуверенно высовывать наружу разные свои части: оказалось, что это надувная цветная скульптура. На сей раз она изображала не тигра‑убийцу, а группу воинов с обоюдоострыми топорами за поясами посреди лесной лужайки, окруженной соснами. Воины стаскивали с высокого каменного постамента, исписанного буквами, которые, в отличие от письма другого города, были строгими и угловатыми, золотую статую крылатого пса. (Жители другого города явно питают особое пристрастие к скульптурам – и даже, как в этом случае, к скульптурам скульптур. Если они верят, что до сих пор живут под сенью начала, как говорила на башне Клара, то скульптуры явно восхищают их тем, что побеждают и время, и само бытие, которое – из смелости или от страха? – не удаляется от своего источника. Причем, возможно, в обоих случаях это только иллюзия: как скульптура плывет по течению времени и ее застывшая неизменность – в действительности лишь медленная мелодия выветривания, так и начало не сохраняется, но меняется, удивительным образом становится следствием своих следствий – подобно тому как замысел речи зарождается только в изреченном слове, которое кажется говорящему чужим и диковинным, как голос демона.) Я открыл затычку скульптуры: деревья и фигуры стали сжиматься и сгибаться, воздух при этом проходил через устройство, которое исполняло торжественную мелодию – вероятно, пассаж из гимна второго города. Я положил сдувшуюся статуэтку на полку. Чуть дальше я увидел стеклянный шар, наполненный прозрачной жидкостью, внутри него была скульптура святого, держащего в руке крест: на кресте провисало под собственной тяжестью наколотое на верхушку тело акулы. Когда я потряс шар, внутри пошел снег из белых крошек, которые медленно опускались в жидкости ко дну.

Я добрался до углов, куда уже не достигал свет лампы. С темных полок отовсюду доносились похрустывание, пощелкивание, поскрипывание, тихое попискивание, внезапно что‑то ритмично затикало и так же внезапно смолкло. Я по локоть засунул правую руку в недра полки и отправил ее путешествовать по лежащим там вещам. Мои пальцы пробирались среди кристаллов с множеством острых граней, среди гладких и тяжелых металлических булав, приборчиков, на которых судорожно поворачивались колесики с тонкой резьбой, среди каких‑то железных пластин и перепутанных проводков, пачкавших пальцы ржавчиной. Потом моя рука какое‑то время блуждала по кучкам острых восьмиконечных звезд: на некоторые кончики были наколоты маленькие круглые плоды. За звездами я нащупал аккуратные ряды горизонтально уложенных кружочков, которые пружинили даже от легкого нажатия пальца, но стоило мне убрать палец, как кружочки мгновенно возвращались в свое изначальное положение; когда кружочки поднимались или опускались, раздавалось тихое шуршание. Ряды кружочков размещались один над другим, словно бы это была модель некой странной лестницы, ступеньки которой проваливаются под ногами поднимающегося по ней человека; может, эта лестница вела к тайной святыне и желала напомнить приходящему, что подъем к божеству – это всегда и падение в пропасть. Когда пальцы добрались до верха этой поразительной лестницы, они оказались на краю неглубокой ямы, на дне которой нащупывалась частая решетка: неужели за ней прячется зверь? И вдруг я понял, что трогаю пишущую машинку. Я до упора вжал одну из клавиш, а другой рукой нащупал, как наверху над клавиатурой, подобно ноге какого‑то незнакомого насекомого, с трудом, подергиваясь, вздымается сама буква, изломанная во множестве неживых суставов, которые то выпрямлялись, то сгибались, наконец букве удалось ненадолго принять вертикальное положение, она высилась в воздухе, покачиваясь из стороны в сторону, а потом подломилась сразу всеми суставами и рухнула вниз. Когда моя рука уже добралась до другого края машинки, раздался тихий скрип; пальцы вернулись назад и обнаружили, что теперь буква, подрагивая, поднимается сама по себе, как будто у пишущей машинки проснулась некая загадочная память, как будто она снова захотела попробовать сделать то, что не удалось ей в первый раз. За машинкой моя рука проползла мимо чего‑то, что я принял за сушеные яблоки, но, добравшись до самого конца полки, я обнаружил, что они шевелятся. Один гипотетический яблочный ломтик даже подружился с моей рукой, он льнул к ней, как детеныш к матери, и никак не хотел отстать. Я прогонял его, отталкивал, несколько раз даже хватал и относил к остальным сухофруктам, но он снова стремительно приползал обратно и прижимался к моей ладони. Я нащупал лежащую закрытую книгу; на кожаном переплете был вытиснен рельеф: женщина в вуали, танцующая на склоне крутой горы, где располагался скальный город. Я стал листать книгу; страницы становились все тверже и тяжелее. Надоедливый ломтик постоянно путался под пальцами; когда я нечаянно уронил на него тяжелую страницу, раздался короткий глухой писк; я тотчас же поднял лист, но «яблоко» больше не шевелилось. Страницы книги тяжелели и становились все жестче и жестче, пока не превратились в деревянные пластины; я понял, что это лопасти мельничного колеса, которое, дернувшись, начало медленно вращаться. Я погрузил руку в холодную воду, которая текла по пластмассовому желобу и толкала деревянные лопасти. На дне мельничного отвода лежал мелкий песок, я нащупал в нем какой‑то овальный предмет, поросший жесткой щетиной и упругий, как очищенное вареное яйцо. Я достал его из воды; кожица на нем была натянута так туго, что стоило мне нажать чуть сильнее, как она лопнула; мои пальцы погрузились в нечто липкое, что немедленно потекло наружу; скоро я почувствовал, что противная слизь попала мне в рукав. Раздался тихий хруст; его, как я быстро понял, издавали яблочные ломтики – их манил гниловатый запах сока, вытекающего изнутри продавленного овала, они ползли ко мне по клавиатуре пишущей машинки. Спустя мгновение они уже добрались до моей руки и облепили ее. Я стряхнул их на пол; опомнившись от падения, они поползли по брюкам наверх.

Я счел за лучшее вернуться в освещенные места. Взял с полки жестяную игрушку, заводного демона; когда я завел его ключиком, он стал танцевать на полке вприсядку и опрокинул при этом тяжелую чернильницу. Старик за прилавком проснулся и приковылял ко мне. Он взял танцующую фигурку и сунул ее мне в руку, сказав:

– Это дух, который вывел меня из лабиринта развевающихся белых занавесок. Возьми его, если он тебе нравится, все равно у тебя нет наших денег. Я знаю, кто ты, я видел по телевизору прямую трансляцию твоей схватки с акулой и от души болел за тебя. Как я тебе завидую, это, наверное, так прекрасно – драться с акулой над ночным городом. Со мной, к сожалению, ничего подобного не случалось, только однажды в молодости на морском дне я слышал пение устриц. Говорят, если услышишь пение устриц, то больше не захочешь подниматься на поверхность, постепенно перестаешь говорить, живешь в одиночестве в унылом гостиничном номере на краю подводного города, слушаешь дребезжание трамваев по морскому дну и смотришь на колеблющиеся в саду за окном водоросли. Но я вернулся, и с годами из мелодии устриц созрела музыкальная пьеса для пятидесяти семи пианистов, играющих на одной длинной клавиатуре, тянущейся через ночные деревни и сияющей в лунном свете в глубине садов. Петь на морском дне с устрицами – это прекрасно, но песня не идет ни в какое сравнение с единоборством с акулой на вершине башни. А на Алвейру ты не сердись, она хотела как лучше. Она пытается защитить город от непрошеных гостей и не понимает еще, что нет никаких чужаков, а есть только блудные сыновья, которые возвращаются домой. Если бы существовало хоть одно совершенно чуждое городу создание, то город пропал бы. Тебе это ясно?

– Кажется, да; судя по тому, что я услышал на башне, я понял, что ваш город видит свое предназначение в том, чтобы стеречь и сохранять начало, в других местах давно забытое. (Конечно, я не знаю, о чем идет речь – о древнем ли сборнике законов, о музыке, которая со временем застыла в слова, о туманном завихрении, о кристалле, ясном свете, математическом уравнении, выбитом на мраморе во внутреннем помещении пирамиды, или о пятне сырости на стене, которое таит в себе начатки всех форм.) Считать кого‑то чужаком означало бы отрицать отношение его существования к этому началу, чем бы оно ни было; ведь начало перестало бы быть началом, если что‑то ускользнуло бы из‑под его власти. Алвейра – это дочь официанта из бистро на Погоржельце? Я думал, что ее зовут Клара.

– Нет никаких чужаков, все только возвращаются, возвращаются и устрицы, которые порой выстраиваются в длинную шеренгу и проникают в города, их стаи с тихим шелестом проползают через наши спальни. Как я радуюсь каждый раз, когда слышу их милое шарканье. Устрицы, впрочем, тоже не вполне невинны, иногда их вожак забирается под одеяло и вонзает свой ядовитый шип, торчащий на краю створки, в бок спящего, потом подползают остальные устрицы, облепляют бессильное тело и сосут его до тех пор, пока не останется один скелет, но все же несправедливо и жестоко есть их живыми, особенно когда они плачут навзрыд в наших ртах. Отец Алвейры днем действительно разносит напитки и еду в длинной комнате на вершине холма на другом берегу; у нас же он верховный жрец. Как зовут Алвейру в вашем городе, я не знаю.

– Она не очень‑то хорошо со мной обошлась, – пожаловался я. – Заманила на башню и натравила на меня дикое морское животное. Акула хотела откусить мне голову и порвала карман и плечо у куртки.

– Прости ей это, парень. Мы все ее так любим. Она такая прилежная и набожная, целыми днями штудирует сложнейший «Трактат о свете ночных поездов, отражающемся в стеклах книжных полок». Она вот‑вот станет одной из жриц Даргуза. Остальных девушек ее возраста из древних традиций занимает в лучшем случае катание на лыжном буксире во время большого рыбьего празднества, но и на него они не одеваются как положено, а выряжаются по вашей моде. Мне жаль, что тебе кажется, будто Алвейра тебя обидела. Посмотри‑ка, у меня есть кое‑что для тебя. – Он полез вглубь полки и достал оттуда маленькую стеклянную бутылочку, наполненную темно‑зеленой жидкостью. – На, возьми. Когда тебе будет грустно, выпей. Увидишь – тебе это поможет.

В магазин вошел рослый мужчина в барашковой шапке, вежливо поздоровался и стал излагать продавцу свою просьбу:

– Мне нужно что‑нибудь, покрытое блестящими чешуйками, хотя бы по четвергам или пятницам, а внутри чтобы гремели маленькие железные брусочки, только не слишком готические. Хорошо, если это будет на двести двадцать вольт или с жабрами. Петь не обязательно, лучше всего, если оно вообще не умеет говорить. Это не значит, что иногда оно не может что‑нибудь прохрипеть, особенно если за стенами поднимается зеленая звезда чудовищ.

Продавец понимающе кивал. Когда мужчина закончил, он немного подумал, а потом сказал:

– Подождите немного, кажется, я смогу вам кое‑что предложить. – Он ушел в заднюю комнатку и вернулся с коробкой, но в дверях вдруг остановился и вздохнул. – Ах да, вы говорили – не слишком готические, память меня уже подводит. – Он снова исчез, потом вышел с другой коробкой и протянул ее покупателю. – Надеюсь, вы будете довольны. Только не забудьте хорошенько встряхнуть перед тем, как пользоваться; а если проскочит электрическая искра или раздастся писк, то суньте это ненадолго под сиденье ночного автобуса, проезжающего по обширным районам вилл, где из темных беседок доносятся отрывки фраз, что произносят иногда сломанные автоматические проповедники, которых туда убрали, – это отрывки из проповеди о сгнивших букетах и платоновской идее железнодорожной насыпи, заросшей пыльным кустарником.

– Железнодорожной насыпи… – задумчиво повторил покупатель. – Как раз на железнодорожный насыпи нас впервые осенила идея установить на границе территории блистательного зла учетный банк, который бы без устали извергал во тьму деньги, и ими насыщался бы густой древний лес безымянных, незабываемых и гнусных деяний, заполоняющий собой ночные комнаты.

Покупатель поблагодарил старика, расплатился пачкой купюр, на которых я углядел тигриные головы, и вышел из магазина. Продавец снова устало сел за прилавок, голова его медленно клонилась на грудь. Я осознал, что это первый житель другого города, который обошелся со мной по‑хорошему; возможно, он мог бы помочь мне в моих блужданиях.

– Дедушка, – быстро сказал я, пока он не уснул, – посоветуйте, как мне попасть в центр вашего города. Для меня это очень важно. Я слышал что‑то о дворцовых дворах и фонтанах.

– Не надо тебе никуда ходить. Твои поиски центра только отдаляют тебя от него. В тот миг, когда ты перестанешь его искать, когда ты забудешь о нем, ты узнаешь, что никогда не покидал его.

– В таком случае все жили бы в центре, – возразил я. – Как же может быть столько центров? Вы же согласились со мной, когда я говорил, что начало должно быть только одно. Вы еще говорили о возвращении блудных сыновей, о возвращающихся устрицах – но возвращение предполагает удаление от дома, а теперь вы это отрицаете.

– Нет множества центров, есть единый центр, одно начало, оно есть во всем, что из него произошло. Возвращение – это метафора, в действительности возвращение – это только осознание того, что на самом деле мы дома, что мы не покидали свой дом. Космогония – это внутренняя история огня; бытие – это пламя, которое возгорелось и которое однажды погаснет, – как же ты намереваешься в огне отделить первичное от производного, как намереваешься искать центр пламени? Огонь целиком центр…

Голова старика опустилась на грудь, раздался храп. Я не будил его, хотя и хотел расспросить о многих вещах. Но скоро послышался бой часов на стене; когда острие большой стрелки добралось до наивысшей точки циферблата, над ним открылось квадратное окошко и извергло лавину мелких черных шариков, шарики с грохотом упали на пол и раскатились по укромным уголкам. Продавец вздрогнул и открыл глаза. Я воспользовался этим и продолжил:

– Хорошо, допустим, что центр я могу найти только тогда, когда перестану его искать. Но ведь может получиться и так, что я буду сознательно пытаться забыть о центре или он сам по себе уйдет из моих мыслей. Но в первом случае мои попытки не думать о центре будут иным проявлением поиска центра и, таким образом, не принесут результатов, а во втором случае мне кажется, что это совершенно исключено – вот так вот просто взять да и забыть о центре: в моей жизни порвались все связи, она пошла прахом, уцелели только какие‑то осколки, которые то и дело царапают мне кожу, каждая следующая секунда – это новое, ничем не подкрепленное начало, из тьмы на меня обрушивается незнакомый мир, а я к нему совсем не готов; вряд ли мне удастся забыть о потерянном центре, когда все мои отверстые раны призывают единство, которым брызжет центр.

– Ты ошибаешься, осколки сами по себе суть совершенное единство, – шептал старик, помаргивая, – и тот факт, что в каждый следующий момент возникает нечто новое, только обнажает крепчайшую связь – связь горения. Ты уверен, что осколки разбитых вещей и в самом деле причиняют боль? Научись купаться в огне бытия, ведь это так просто. Незачем куда‑то ходить, что‑то искать, ты не должен искать даже не‑поиск, но если уж ищешь, то и это не страшно. Конечно, поиски состояния, в котором мы уже не ищем, – это замкнутый круг, из которого не выйти. Ну и что? Почему ты постоянно хочешь откуда‑то уйти, куда‑то попасть? Замкнутый круг так же прекрасен, как и все остальное. Чем прямой путь лучше пути по кругу? Все так прекрасно, а вещи из вашего города просто упоительны, темные пустоты в обуви, которую тут продают днем, так поэтичны, она загадочна, как святыни исчезнувшей цивилизации… Даже не знаю, зачем я каждую ночь меняю товар, наверное, потому, что это старая традиция, а старые традиции тоже прекрасны…

– Но Клара, то есть Алвейра, на башне высмеяла меня за то, что жители моего города никак не могут понять начало!

– Да, я знаю, что говорила Алвейра, я видел вас по телевизору. Вы так хорошо смотрелись вместе, вы могли бы стать прекрасной парой. А акула – какая же она прелесть! Послушай, Алвейре надо еще многому научиться. Как ты мог бы вообще что‑нибудь понимать, как ты мог бы произнести простейшую фразу, если бы в совершенстве не понимал суть начала, если бы ты сам не был началом, местом, где рождается созвездие…

Старик снова закрыл глаза и склонил голову, скоро я услышал медленное хриплое дыхание, к которому примешивались тихое тиканье и позвякивание, что доносились из недр темных стеллажей.

 

Глава 12

Полет

 

Я вышел из магазина и принялся бродить по ночным улицам. На Широкой улице я увидел на снегу между двумя рядами темных домов трансокеанский лайнер, его палуба достигала четвертого этажа, на черном отполированном боку судна светилось несколько круглых окошек. Я подошел к выгнутому борту и дотронулся рукой до холодного стального листа. Сверху доносились голоса. Я отошел подальше и задрал голову: на палубе надо мной появились два силуэта и оперлись о перила. Уличный фонарь снизу освещал их лица; это были молодой мужчина и девушка. Я спрятался за ребром стального борта и вслушался в их разговор.

Девушка говорила:

– Плавание длится так долго, иногда мне кажется, что мы так и не достигнем цели. Наверное, капитан заблудился. В каком странном краю мы оказались! Мне не нравятся эти ряды окон; они нагоняют на меня страх, когда в них не горит свет, когда по черным стеклам расползаются отблески фонарей, точно огоньки светильников злых водяных духов на глади ночных колодцев в чаще леса, но еще больше я боюсь, когда свет все‑таки зажигается, тогда становятся видны недвижная мебель, стены, разрисованные странными тревожными узорами, головы без тела, со ртами, которые подолгу то удлиняются, то укорачиваются, как извивающиеся рыбы. Когда наконец мы выберемся из этих унылых мест? Они гораздо тоскливее, чем ледяные поля с фантастическими глыбами льда, выныривающими из серой мглы. Никто не предупреждал нас об этих местах, когда мы отправились в плавание; наверняка мы заблудились, демоны обогнали нас на своих стремительных узких лодках и сбили с пути. Мне кажется, что если мы каким‑то чудом и доплывем до цели, то в нас навсегда застрянет эта тяжелая и равнодушная мебель, круговорот рисунков на обоях заполонит наши мысли и поглотит все наши воспоминания. Может быть, нужно познакомиться с туземцами, чтобы они объяснили нам, где мы, показали дорогу…

– Не бойся, – отвечал ласковый голос мужчины, – не бойся, наш капитан опытен, его род – один из старейших и, по слухам, произошел от ягуаров. Он может вести корабль, ориентируясь по созвездиям и по запыленным лепным украшениям на стенах домов. По ночам он беседует с мудрыми змеями. У нас есть старинные сакральные карты, в программы корабельных компьютеров заложены в виде сияющих аксиом самые священные из всех мифов, на дисплеях, озаряющих своим бледным светом фрески с крылатыми быками, всю ночь мигают цифры. Я помню, как впервые увидел в их неверном свете твое тело, когда его по древнему праву первой ночи сжимал в объятиях капитан.

– Я была так рада, что ты тогда был со мной и держал меня за руку.

– Вот увидишь, все закончится хорошо. Нет смысла расспрашивать местных жителей о дороге, наверняка это варварский, необразованный народ – разве мы можем верить их словам больше, чем фразам, написанным золотыми буквами и вот уже тысячи лет сияющим на черных страницах наших кодексов, что лежат на хрустальном столе в комнате, где одна из стен – это прекрасный прохладный водопад? Да и прорицатели, которые гадают по складкам одеял, и те, кто предсказывает будущее по урчанию машин в цехах за стенами в пригородах, твердят о триумфальном прибытии, о том, что скоро мы будем прогуливаться в легких пляжных одеяниях под пальмами по белым бульварам, которые спускаются от акрополя к берегу. Нас примет губернатор, и в тихом дворике его дворца мы станем пить чай из тонких фарфоровых чашек. Нашу застарелую лихорадку помогут излечить запотевшие прохладные стаканы на террасе, где теплый ветер с моря листает страницы цветного журнала с картинками. Уже раскрывают полосатые зонтики, уже режут тонкими колечками лимоны…

– Мне страшно, я боюсь, что не существует цели, что нет никаких белых бульваров с пальмами, я боюсь, что есть только ночь и снежные вихри, кружащиеся в свете фонарей, только фрагменты темной мебели в светящихся окнах, только ухмылки маскаронов на стенах со снегом, набившимся в пустые рты…

– Пойдем, любимая, пора вернуться в каюту, я приготовлю тебе горячую ванну; быть может, уже завтра утром мы увидим берег, белые утесы…

Голоса умолкли; я еще какое‑то время постоял под крутым бортом корабля, а потом снова отправился бродить по пражским улицам. Мне было тоскливо; я вспомнил о бутылочке, которую получил от старого продавца, и вынул ее из кармана, свет фонаря пробудил в ней холодную зеленую искру. Что это – алкоголь, наркотик или яд? В один глоток я опорожнил бутылочку наполовину: напиток был густым, липким и приторно‑сладким.

Скоро я ощутил в теле удивительную легкость. Я оттолкнулся от снега, несколько раз взмахнул руками и поднялся в воздух, я летел морозной ночью по пустынным улицам, вдоль рядов темных окон, которые вызывали у девушки на палубе такую печаль, я набрал высоту и летел над заснеженными крышами, мимо печных труб, из которых тянулись узенькие ленточки дыма: печи угасали во тьме затихших комнат, потом я снова опускался и летел прямо над автомобилями, припаркованными у края тротуара, иногда я задевал кончиком ботинка снег, который лежал на них, я летел над светофорами – их монотонно мигающие оранжевые огоньки освещали снег на безлюдных перекрестках. Я уселся на изогнутую вершину фонаря и покачался на ней, снова взмыл вверх; медленно вращаясь вокруг собственной оси, я пролетел вдоль стены Клементинума, вдоль длинного ряда уродливых лиц на капителях пилястр. Над бурлящей плотиной я перелетел темную реку; минуя малостранский храм Святого Николая, я увидел тело акулы, окоченевшее на морозе, потом сильнее замахал руками и стал подниматься над острыми крышами и узкими темными двориками к Граду.

Устав, я спланировал на гребень крыши храма Святого Вита, чтобы немного отдохнуть. Подо мной на дворе Града лежали на снегу круги света, отбрасываемые фонарями со стены дворца, вдалеке искрились холодные огни спящего города. Я не сразу заметил, что на крыше есть еще кто‑то, кроме меня. Невдалеке в тени башни удобно устроился молодой человек в лыжной шапочке с кисточкой. В одной руке у него была зажженная сигарета, а в другой – клетка с белой птицей, похожей на попугая, но с утиным клювом. Я поздоровался с незнакомцем и из вежливости спросил, часто ли он сидит на крыше собора Святого Вита. Он, похоже, был рад, что нашлось с кем поговорить.

– Да не реже двух раз в год, – ответил он. – Не то чтобы мне тут особо нравилось, но я делаю это ради Феликса. – Молодой человек просунул руку сквозь прутья клетки и погладил птицу по голове. – Он скучает по высоте, и поэтому время от времени его приходится поднимать на какую‑нибудь высокую крышу или башню, а то у него начинается депрессия, он теряет аппетит, но главное – у него слабеет память.

– А зачем птице нужна хорошая память? – удивился я.

– По той простой причине, что его память меня кормит. Феликс – ритуальная птица‑чтец. Сразу видно, что вы не из нашего города, у нас Феликса знает каждый ребенок.

– Должен признаться, что до сих пор я действительно ничего не слышал о птицах‑чтецах.

– Без птицы‑чтеца у нас не обходится ни одно важное общественное мероприятие. О ней говорится прямо во второй статье нашей конституции. Птица‑чтец знает наизусть национальный эпос «Сломанная ложечка» и на торжествах декламирует надлежащие отрывки. Эпос рассказывает об основании нашего города в самой чаще древнего леса, и он длиннее, чем «Илиада» и «Одиссея», вместе взятые.

– А не мог бы Феликс что‑нибудь продекламировать?

– Конечно. Он может прочитать вам отрывок как раз о том месте, где мы сейчас находимся.

– О крыше храма Святого Вита?

– Не совсем. О вершине холма, на котором стоит храм. Феликс: Близился вечер…

Птица несколько раз переступила с лапки на лапку, склонила головку набок и начала декламировать скрипящим голосом:

– «Пой об имперских краях, где срединный закон неизвестен…»

Молодой человек вскочил так стремительно, что чуть не покатился по крутой крыше, и мне пришлось схватить его за рукав.

– Боже, что ты несешь? – закричал он на Феликса. – Это же вовсе не «Сломанная ложечка»! – Молодой человек повернулся ко мне и сказал виновато: – Даже не знаю, где он этого набрался, влипну я из‑за него в историю. – Потом он снова обратился к птице: – Ну ладно, довольно глупостей. Близился вечер…

На этот раз птица начала декламировать правильный текст, хотя и с явным неудовольствием, и, когда хозяин отворачивался, даже корчила недовольные мины:

 

Близился вечер, когда восхожденье его завершилось.

Вход преграждали в пещеру врата золотые, искусной работы,

Блеском ярчайшим в лучах заходящего солнца сияли –

Солнца, что в древнюю темень далеких лесов уходило.

Цветом тот блеск был Даргузовой крови подобен,

Бога Даргуза, который растерзан был некогда тигром свирепым.

Громко рыдала подруга Даргуза в тени на террасе,

Скорбную весть получив, разрывала одежды, волос не щадила,

Не понимая, что смертный в Бессмертного так превратился, –

Тигра клыки его жизни лишили, но сделали Богом.

Что до пещеры, то пар восходил из лесов у подножья

И у вершины клубился, но крыша златая блестела

Храма далекого, скрытого чащей от взгляда людского.

Девушки там, говорят, с божествами лесными играли.

Дальше в долине, коль взгляд отведешь от пещеры,

Реку увидишь, текущую меж девятью островами,

Демоны там обитают, ужасные видом и сутью,

А под седлом у них ходят жуки небывалых размеров,

Выше людей они в несколько раз и способность имеют

Петь непристойные песни, коль демон на них взгромоздится…

 

– Достаточно, Феликс, – прервал птичник своего питомца. – Этот пассаж, по мнению экзегетов, содержит описание пражской котловины во времена, когда сюда пришел основатель города, главный герой эпоса. Он был сыном короля и седьмым воплощением Даргуза. На свадьбе своих двенадцати сестер с королем‑соседом он по рассеянности сломал ложечку, а король счел это бестактным намеком на случай, происшедший с одним из его предков: тот целый день воевал на солнцепеке со злобным растением и пропустил момент, когда на каменной стене его дворца муравьи сложились во фразу, в которой говорилось о сне на храмовой лестнице, раскаленной о г солнца, и о монотонном шуме фонтанов на широких пустых площадях. Король обиделся и в отместку стал потешаться над тем, что в стране нашего героя главным авторитетом в вопросах религии являются зеленые ящеры (что было и правдой и неправдой, но это сейчас к делу не относится). Подвыпивший герой схватил тяжелый золотой кубок с чеканкой, изображающей битву галер на озере, и размозжил королю голову. Когда потом он спросил у оракула, как очиститься от греха убийства, то получил ответ, что ему надлежит немедленно покинуть королевство и основать город в густой чаще леса, там, где он встретит туземцев, говорящих на незнакомом языке и поклоняющихся скульптуре крылатого пса, стоящей на поляне. Но не могу же я пересказывать вам содержание всего эпоса.

– Очевидно, разводить птиц‑декламаторов – прекрасное занятие, – сказал я. Мне хотелось польстить птичнику, чтобы узнать от него еще что‑нибудь о другом городе, раз уж я не преуспел в этом в лавке продавца‑пантеиста. – Наверняка вы очень любите вашу древнюю поэзию.

– Вовсе нет, с чего вы взяли? Я лично считаю, что весь эпос – это не слишком удачная подделка прошлого века.

– Тогда непонятно, почему вы выбрали это занятие.

– Да потому, что за птичью декламацию во время торжеств неплохо платят, вот и все. А торжества у нас происходят постоянно. У нас все, как дети, вечно что‑то празднуют, они такие смешные со своим фольклором. Все время хвастаются, что их обряды – это тайный прообраз вашего миропорядка и что они скрывают в себе его забытый смысл. Я в этом сомневаюсь; по‑моему, все как раз наоборот: переплетение ритуалов, которое поддерживает жизнь в нашем городе, лишь путаный пересказ исторических событий, случившихся в вашем мире (мы‑то сами со своим культом начала и повторения оказались не способны на мало‑мальскую собственную историю), а невразумительные догмы нашей мифологии – только размытые копии и искажения ваших логических законов. Наши говорят, что они были здесь за тысячи лет до вас, но подтверждают свои высокомерные утверждения только аффектированными и безвкусными легендами сомнительного происхождения, а на самом деле мы бог знает какими подземными ходами приползли сюда, чтобы обжить пустующие окраины и щели пространства, которое вы сотворили, мы паразитируем на вашем городе, наши мифы возникают из отбросов вашего мышления. Впрочем, это неважно. Но я вижу, что Феликс уже спит, мне пора идти. Рад был с вами познакомиться, надеюсь, мы еще увидимся.

Молодой человек схватил клетку с Феликсом и стремительно исчез во тьме. Я еще немного посидел на крыше храма, глядя на печальный свет далеких фонарей, а потом продолжил свой полет. Но действие летучей жидкости слабело, я передвигался с трудом, пожалуй, просто отдалял маханием рук неизбежное падение, так что я предпочел спуститься в темный Олений ров. Мои ноги погрузились в нетронутый снег, надо мной переплетались темные кроны высоких деревьев, вздымались крутые заснеженные склоны, в самой вышине чернели на фоне неба стены и крыши Града.

 

Глава 13

Карлов мост

 

Следующей ночью я шел по Мостецкой улице, передо мной устало шагал пожилой мужчина, я видел его сползающие с пояса брюки и сгорбленную спину в ватнике – в нашем городе так одевались дворники. Он толкал перед собой тачку, в которой виднелись жестянки, мешки и торчащие деревянные ручки каких‑то инструментов. Придя на мост он остановился перед скульптурой святых Козьмы и Дамиана и открыл неприметную дверку в постаменте. Удивительно – всю жизнь я почти каждый день ходил по Карлову мосту и не замечал, что постамент можно открыть. За дверкой было углубление; горевший там свет бросал на снег отблески. Вылезет ли из скульптуры привидение, высунется голова дракона или выплеснется поток красной лавы, поднимающейся из подземного озера?

Из освещеного углубления выскочил маленький, примерно полуметровый лось с фосфоресцирующими широкими рогами. Он стал весело скакать по снегу и попытался засунуть голову в мешок, где, наверное, был корм. Мужчина в ватнике отогнал лося метлой, которую вынул из тележки, потом тщательно подмел пустое пространство с открытой дверкой, постелил внутрь свежее сено, вынул из постамента миску, налил в нее воду из жестянки и сунул обратно в скульптуру. Закончив, он поволок тачку к статуе святого Вацлава, стоящей напротив. Там он тоже открыл дверцу в постаменте, и за ней тоже оказалось маленькое пространство, и оттуда тоже выскочил маленький лось. Мужчина подмел нутро святого Вацлава, постелил в него сено и налил в миску воды. То же повторилось и у других скульптур на мосту. Дверцы оставались открытыми, и выскочившие лоси во время кормления могли носиться по снегу. Я в отдалении шел за скотником от изваяния к изваянию; дойдя до святого Августина, я из любопытства сунул голову в дверку. Я почувствовал запах хлева и увидел, что весь постамент и скульптура внутри полые, полое пространство в точности повторяло очертания скульптуры; оказалось, что камень на самом деле не толще двух сантиметров. Внутренности были освещены лампочкой, которая свисала из пустой головы епископа Гиппона, миска с водой стояла в нише, образованной пустой внутренностью башмака, попирающего еретические сочинения манихейцев. Второй город, наверное, переполнен изваяниями, подумал я, а его жители коварно используют еще и наши скульптуры, делают из них стойла для домашних животных. Они не только поселились в углах и щелях нашего пространства, но вдобавок создают новые полости в наших вещах, которым мы доверяем и считаем их, как и положено, цельными. Как быстро исчезла бы уверенность жестов, которыми мы ограничиваем наше пространство, знай мы, что формы, которых мы привычно касаемся, часто всего лишь тонкие скорлупки, скрывающие темные логова странных животных. Причем надо учитывать и тот факт, что со временем тонкая оболочка прорвется и сквозь прорехи в ней на нас изучающе глянут лемуры нутра.

Я решил, что мужчина в ватнике, видимо, какой‑то работник управы второго города. Кроме кормления лосей у него имелись другие обязанности: в тележке лежала сумка со сложенными плакатами и жестянкой с клеем; между святым Франциском Борджиа и святым Христофором он остановился, вытащил один из плакатов и начал его разворачивать. На его лицо упал свет уличного фонаря, и я с изумлением узнал человека, который рассказывал мне в малостранском кафе о таинственной двери в квартире своей любовницы и



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: