Винный ресторанчик «У змеи»




 

Я вошел и сел рядом с Алвейрой. Меня не интересовало, припрятала ли она в темноте очередное животное с острыми зубами. Мы молча наблюдали за маленькими лосями, носившимися по снегу. Одна половина лица Алвейры была темная, на другой лежал отблеск уличного фонаря.

– И я тоже смотрю сквозь стекло на холодные огни, – устало улыбнулась она. – Я зашла в дебри слишком далеко. Меня влек огонь начала; когда отец показал мне путь назад, я решила, что позабытый родной дом совсем близко… – Она помолчала, лоси скакали длинными плавными прыжками, их рога чертили во тьме светящиеся линии.

Из Лилиевой улицы появились паровые сани с органом, на котором играла женщина в вечернем платье, переливающемся в свете фонарей; сани проехали через заснеженную площадь и исчезли в темноте за поворотом Семинарской улицы.

– Но возвращение всегда безнравственно, – снова заговорила во тьме Алвейра, – любовь к началу – это пьянящий замкнутый круг, монотонный инцест, источающий отвращение. Мы будем лежать на холодных простынях и зачарованно смотреть на блестящие геометрические картинки, поднимающиеся из тьмы; в спальнях через наши тела будут в поисках ледяной звезды, скрытой в глубине дома, переползать лангусты. Когда мы возвращаемся, то всегда встречаемся с чудовищами, они играют в комнатах нашего детства в осклизлое лото, и бочоночки его – это кусочки мяса. Зачем я перешла границу, которая бледно и равнодушно светилась на ковре в углу комнаты! Да, город, в котором мы жили, не наш настоящий дом, но, как говорят философские приборы в лесной чащобе, достойно жить можно только на чужбине… Дом, поле предков, рай чудищ… Страсть к началу и к дому – это ловушка чудовищ; когда однажды мы поворачиваем назад, время не поворачивается вместе с нами, мы слишком поздно понимаем, что дом, куда мы возвращаемся, – это не знакомый дом, а непроходимая чаща и трясина, которые появились тут прежде дома и отравили своим дыханием его фундамент и его атмосферу, это дыхание исподтишка меняет весь домашний уклад; наш дом покидает нас, потому что сжился с акцентами и мелодиями законов: но акценты и мелодии – главное в законах. Дом был лишь белым образом в снегах древнего леса. Начало убивает, источник всегда полон яда. Некуда возвращаться, самая подозрительная радость Лотофагов чище, чем Итака в конце пути…

За одним из темных окон началась супружеская свара, истерически визжали мужской и женский голоса, потом распахнулись двери на балкон и мужчина в пижаме вытолкал наружу большую статую из нейзильбера – генерала с саблей наголо на вздыбленном коне, затем на балконе показалась женщина, она втащила скульптуру обратно и захлопнула дверь. Алвейра положила голову мне на плечо, она шептала:

– В темной Азии углов изумрудная змея грызет собственный хвост. Даргуз жесток, он пожирает время, со стеклянных звезд он насылает на ночные лестницы домов полчища скульптур. Даже если мы выиграем невидимую войну со статуями, это будет гнусная победа, которая в конце концов выгонит нас в ирреальные и сияющие придорожные отели. Действительность постепенно подменяется одним сплошным отвратительным празднеством. Мне омерзительно это тягостное бессмертие в просторных залах, где шторы развеваются на высоких окнах и леопарды тихо ходят по мягким белым коврам. Начало ужаснее хаоса, хаос – это продолжение и дополнение нашего мироустройства и принадлежит к нашему миру, тогда как начало… – она устало искала ускользающие слова, перед окном появились два детеныша сфинкса – львята с головами пятилетних девочек, постучали лапками в стекло и, хихикая, удрали, – начало – это тихий безумный смех сумасшедшего бога, из которого потом сложится Слово…

Я обнял ее и прижал к себе, по моему лицу скользнули густые черные волосы; я вспомнил о летнем блуждании ночными садами; меня одурманил таинственный и печальный запах незнакомых тел, приближающихся из тьмы. Лоси отдыхали на снегу. Я не знал, как утешить Алвейру. Я гладил ее по волосам, в пустоте и тьме возникало лишь последнее утешение – утешение состраданием, беспричинным, а потому бессмертным, состраданием, которое удивительным образом связывает существа даже тогда, когда остается лишь отталкивающе безразличная материя бытия, меняющая формы во сне времени, состраданием, которое сохраняет верность искусству нежных прикосновений даже в тех местах, где среди равнодушно волнующегося моря бытия теряет смысл и само отвращение. Мы молча прижимались друг к другу, два тела, проводники чего‑то неведомого во тьму и холод, такие же мерзкие, как и все чудовища, ползающие по звездным полям.

Из Семинарской улицы выехали сани, в которые была впряжена шестерка механических бакелитовых собак; у каждой собаки из спины торчал большой заводной ключ, лапы с суставами на шурупах неуклюже и с тихим пощелкиванием взмывали над снегом. Сани блестели черным лаком, их задняя приподнятая часть образовывала спинку удобного мягкого кресла с красной обивкой; в нем сидел отец Алвейры, под расстегнутой бобровой шубой костюм официанта, на шее тяжелая золотая Цепь с покачивающимся бриллиантовым морским коньком. Посреди площади механические псы остановились – наверное, кончился завод; их лапы судорожно подергивались и двигались все медленнее, пока наконец не замерли. Лоси окружили собак и тыкались в них носами, псы беспомощно валились на снег. Взгляд официанта тревожно блуждал по фасадам домов, казалось, он хочет проникнуть в тьму комнат за стеклами. Я влез под стол и потянул Алвейру за собой. Раздался голос, в котором мешались нетерпение и страх:

– Алвейра! Где ты? Ты забыла, что завтра празднество, что ты станешь одной из жриц Даргуза? Ты же так ждала этого! Пришла пора собираться, на лестницах уже толкутся толпы поздравляющих, уже шипит шампанское, перекатываются шарики икры, уже смазывают вазелином машинки для производства облачных скульптур…

Я сжал руку Алвейры, но она вырвалась, молча встала, как сомнамбула миновала большие окна ресторанчика и вышла на площадь. Отец ее тут же вскочил, подбежал к ней, обнял, проводил до саней, усадил в кресло и стал суетливо закидывать пледами. Потом он завел по очереди всех собак, со злостью пнул лося, который попался ему под ноги, и прыгнул в сани, они тронулись с места и скрылись в темном устье Лилиевой улочки. Скоро пришел скотник, лоси сбежались к нему, он пересчитал их и погнал обратно к Карлову мосту.

 

Глава 15

Простыни

 

Еще долго я сидел у окна и смотрел на пустую площадь. У меня стали слипаться глаза, но тут послышался грохот приближающегося автомобиля и вырвал меня из дремы; я открыл глаза и увидел, что от дворца Клам‑Галласа едет мусорная машина; она была стеклянная, за прозрачными стенками высилась груда блестящих золотых украшений, по которым ползали зеленые змеи, посреди украшений торчал зажженный торшер на металлической ножке, а под ним белела застланная кровать, на которой обнимались нагие любовники. Машина остановилась возле пивной «У синей щуки», мусорщики соскочили с задней подножки и подтащили к ней баки, стоявшие на тротуаре. Машина опрокинула их внутрь себя, и из баков посыпались новые драгоценности и извивающиеся зеленые змеи, украшения катались вокруг кровати, змеи обвивались вокруг ножки торшера. Услышав звон драгоценностей, любовники прижались друг к другу еще теснее и ускорили темп. Я снова закрыл глаза и слышал, как мусорная машина уезжает, звук ее мотора становился все слабее, пока не затих за стенами домов.

Издалека послышалось жужжание, оно все усиливалось. Скоро над площадью показался белый вертолет, на брюхе которого была нарисована голова ревущего тигра. Вертолет опустился ниже и, покачиваясь, завис над снегом на высоте человеческого роста. Внутри зажегся яркий прожектор, луч резкого света скользил по фасадам, по пустому залу пивной, поднимался наверх, к крышам, снова падал вниз, проникал в темные комнаты. Я не стал ждать, пока зловещий луч осветит ресторанчик, и через заднюю дверь прошел вглубь дома.

Я бродил по лабиринту темных коридоров, подъездов, двориков и лестниц. Остановился на застекленной галерее, окна которой смотрели на маленький дворик, на его заснеженном дне чернела перекладина для выбивания ковров. Жужжания вертолета не слышалось. Было тихо, только из крана в конце галереи капала вода в ободранную раковину да из‑за каких‑то дверей доносился храп. Я открыл последнюю дверь, думая, что это выход, но там оказалась квартира. В темной прихожей на меня повеяло запахом пальто и обуви, я шел по тесным неосвещенным комнатам, пока не попал в спальню. В окне виднелся молчаливый фасад дома на другой стороне улицы. Квартира была холодная и пустая. Послышался шорох; я испугался и вскрикнул, но это оказалась всего лишь вылезшая откуда‑то кошка; она подошла и изучающе посмотрела на меня светящимися глазами. Мой взгляд упал на разостланную постель, мне захотелось немного поспать; я разделся и в нижнем белье улегся под холодное тяжелое одеяло.

Я лежал и смотрел на ряд темных окон противоположного дома. Потом повернулся на другой бок и вытянул руку в темноту, но мои пальцы не наткнулись на стену. Это меня насторожило. Неужели я снова очутился у входа в некую пещеру, в глубине которой меня кто‑нибудь подстерегает? Я встал на кровати на колени и пополз на четвереньках по пружинящим матрасам в темноту, кровать все не кончалась, она стала еще шире, я поднялся и зашагал по мягко подающейся под моими босыми ногами равнине, покрытой смятой простыней, подушками и одеялами, которые тускло освещало какое‑то северное сияние, дрожащее над белым полем, складки простыней и смятые одеяла походили в его свете на лежащих грифов и сфинксов. Я, как через сугробы, пробирался через одеяла, путался в них и падал на равнину, которая смягчала падение и качалась подо мной. Кое‑где слышалось дыхание спящих, сонное бормотание и вскрики от ночных кошмаров, иногда я касался ногой какого‑нибудь спящего. Поднялся легкий ветер, простыни на равнине вздулись и заволновались, их шелест мешался с сонным дыханием.

Одеяльная равнина пошла вверх, передо мной возникли холмы, покрытые простынями и одеялами, по этим холмам из простыней съезжали лыжники и лыжницы в пижамах, ночных рубашках и нижнем белье. Я подошел к стеклянному строению с крутой крышей, которое напоминало кафе «На перекрестке» в Крконошах, перед домиком в щелях между матрасами красовались лыжи, украшенные мелкими цветочками, полосочками и прочими узорами, привычными для постельного белья. Я вошел внутрь; у столиков сидели люди в ночных одеяниях. Я устроился возле окна и наблюдал за лыжниками на склонах. За соседним столиком сидели две дамы в розовых ночных рубашках, я услышал их разговор:

– Пойдешь завтра с нами в горы?

– Я боюсь; объявили о возможном сходе лавины, я никак не могу забыть о том, как моя одноклассница попала под лавину и несколько часов пролежала во тьме под одеялами, пока ее не учуяла лавинная собака. За это время она сочинила стихотворение, в котором говорится о золотых мотоциклах, воссиявших в мозге прозревшего, и о том, зачем нужно, чтобы побежденные сочувствовали победителям. Слова из этого стихотворения об овцах, упрямо тянущих откуда‑то длинные и толстые электрические кабели в кафе отеля «Европа», полное посетителей, опечаленных подобными действиями овец, легли в основу сюжета огромной фрески, перед которой на моего шурина, возвращавшегося с конгресса по философии, где он читал доклад о том, что главную проблему метафизики необходимо решать в духе мюсли с орехами, напали продавщицы рыб, они били его кулаками по лицу и кричали ему: «Хорошо замаскированная шоссейная сеть – это так же благородно, как животное, которое все ловят в сонатах для фортепиано, сделай нам новую Снегурочку, придурок!» Но даже после этого он не смог ответить на вопрос, что он полагает главной проблемой метафизики.

– Да, невеселая история.

Я бы с удовольствием проник еще дальше в это таинственное пространство; я даже попытался залезть на гору из матрасов, но подъем становился все более крутым, и мне пришлось отказаться от этой идеи. Я снова спустился и попробовал обойти горный массив, но мягкие горы с одеялами на дне темных впадин были все круче. Я услышал тихое ворчание и забеспокоился. Над равниной появились красные огоньки, которые быстро приближались ко мне. Это был вертолет с рисунком ревущего тигра на брюхе. Я побежал, однако запутался в простыне и упал на матрасы. Вертолет замер, он висел низко над равниной; простыни, пробужденные вихрем, который поднялся от кружащегося пропеллера, затеяли в воздухе сумасшедший танец. Меня ослепил свет прожектора, послышался суровый голос, искаженный мегафоном:

– Вы обвиняетесь в незаконном пересечении Границы, в расспросах, в предумышленном убийстве священной акулы и в произношении запрещенных согласных. Сопротивление бесполезно, лечь на живот, руки за голову!

Я бросился бежать, я мчался между холодными гейзерами простынь, бьющими вверх в резком свете преследовавшего меня прожектора. Нежно, точно играющие мелодию часы, заговорил бортовой пулемет; пули зарывались в подушки и одеяла, из дырок поднимались облака пуха и перьев и носились между колышущимися простынями. Я приноровился использовать при беге пружины матраса, совершал длинные прыжки, и чем резче я падал на равнину, тем выше и дальше бросал меня матрас, мои прыжки становились все длиннее, в конце концов я по дуге пролетал над кучей одеял и над спящими по нескольку десятков метров. Однако вертолет обогнал меня и, словно гигантское омерзительное насекомое, подлетел спереди; я упал на одеяло и смотрел, как вертолет приближается и снижается, как простыни вздымаются все выше, одна из них намоталась на пропеллер, вертолет закачался и боком рухнул на кровать, его винт все вращался и рвал простыни, одеяла и матрасы и поднимал в воздух перья, лоскуты и куски поролона, а потом раздался взрыв, звук которого напоминал гармонический аккорд, взятый множеством духовых инструментов, и вертолет сгинул в холодном синем пламени.

Я остался лежать там, где упал, и немного поспал. Я так устал от бешеной погони, что мне недостало сил опять отправиться в горы и искать перевал, по которому можно было бы проникнуть в глубь иного пространства, и я вернулся по постельной равнине в темную квартиру. Там я оделся и совсем было собрался уходить, когда раздался резкий стук в окно. За стеклом сидела птица‑декламатор Феликс. Я обрадовался, что снова вижу его, и тут же открыл створки, но Феликс, оставшись на наружном подоконнике, поклонился и стал быстро читать стихотворение, которое он пытался продекламировать еще во время нашей первой встречи на крыше храма Святого Вита. Он читал с огромным пафосом и особо отмечал места, которые ему казались важными для восприятия, взмахами крыльев и низкими поклонами, так что я боялся, что он свалится с подоконника:

 

Пой об окраинных землях, которым срединный закон неизвестен,

Варвар с равнины там молча кубок хмельной осушает

Вместе с таможенным стражем земель отдаленных, в которых

Тот, кто победы лишен, обрести ее сызнова может,

Возле реки бесконечно блуждая иль в комнатах задних

Лавок, где сладости грудой лежат у витрин, что на площадь выходят,

Или касаясь предметов различных в пространстве бесцельном.

Пой об истории новой, где солнечный блеск и в саду запустенье.

Там, говорят, через щели порядка былое величье сияет,

Власть, позабытая всеми, что тайно по‑прежнему правит,

В шелесте платьев столичных, что праздничный бал открывает,

Звуки сбирает и заново смысл словам открывает забытым,

Тайная власть, что взамен наших планов балет объявляет

В джунглях глухих и что в жестах живет, не замеченных глазом,

Словно в чертогах златых, что в далеких горах притаились.

Земли окраин, откуда в ночной тишине глас чудовищ протяжный…

 

При этих словах Феликс слишком сильно замахал крыльями – и не удержался. Снизу послышался испуганный писк, но, к счастью, птице удалось обрести равновесие; она тут же снова взлетела на подоконник и продолжала:

 

Земли окраин, откуда в ночной тишине глас чудовищ протяжный

Слышится, слившись с журчаньем воды в туалете и поезда криком

На виадуке крутом, где отчаянье звуками правит.

Слышен в единстве с мелодией дивной, в картинах которой

Ящеров видим, на яхтах прекрасных плывущих по бурному морю,

Чтобы затем раствориться в мелодии этой призывной.

Земли окраин, мой друг, это центр, а мы расселились по краю,

Тайну откроет тебе птица Феликс, что древним обучена строкам,

Сидя у роботов тех на плече, что по тайным блуждают дорогам.

Слушай же, странник, о том, что последнего центра сиянье

Только за гранью знакомого мира найдешь, утомившись в дороге,

Но наяву не достигнешь пределов заветного круга,

Даже в пути бесконечном дни жизни своей проводя год за годом,

Белые храмы минуя дорог серебристых, леса без зверья и покрова

Или кафе, где прислуга крадет посетителей пищу,

Так что последних всерьез беспокоит судьба саркофагов,

Что в гардеробе были оставлены ими наивно…

 

Тихим прыжком на подоконник вскочила кошка. Феликс снова заверещал и улетел. Я ждал, не вернется ли он и не скажет ли еще что‑нибудь об окраинах или о том, что же случилось с саркофагами в гардеробе кафе, но он так и не появился, и я вышел из квартиры и спустился по темной лестнице в холл на первом этаже дома. Сквозь люнетту над входной дверью был виден снег, кружившийся в свете уличного фонаря.

 

Глава 16

Скат

 

Я нащупал в темноте холодную ручку двери. Она со скрипом отворилась, в темный коридор ворвался снег и ударил меня по лицу. Я понял, что прошел насквозь несколько объединенных вместе домов и оказался на Аненской площади. Откуда‑то послышалось сердитое тявканье, перемежающееся со стонами. Я огляделся и увидел, что перед входом в разрушенный монастырь большая собака с оскаленными зубами нападает на ската, с которым я уже встречался на Староместской площади и которому, судя по всему, удалось пережить рыбное празднество. Скат пытался увернуться от собачьих клыков и защищался электрическими разрядами. Каждый раз после удара током пес взвизгивал и отскакивал, но потом снова кидался на животное. Было ясно, что скат уже очень устал и что электрические разряды слабеют. Зато собака нападала все яростнее, тонкое тело ската кровоточило в тех местах, которые порвали собачьи зубы; было ясно, что неравный бой близится к концу. Я подбежал к противникам и отогнал собаку. Скат в изнеможении лежал на снегу, истекая кровью, его глаза смотрели на меня с благодарностью. Я погладил его холодное тело. У меня была с собой небольшая плоская бутылка с «Охотничьей», и я хотел дать скату глоточек, но потом придумал кое‑что получше. Достал из кармана пузырек, где оставалось еще немного летучей жидкости, осторожно приподнял ската и поднес горлышко к его рту на нижней стороне тела. «Выпей, – сказал я, – это тебе поможет». Скат глотнул зеленой жидкости.

Когда снадобье подействовало, инстинкт подсказал скату, что делать. Края его тела заволновались, он поднялся в воздух, плавно облетел площадь на высоте третьего этажа и снова опустился на снег у моих ног. Было видно, что жидкость придала ему сил, да и раны перестали кровоточить. Однако скат не улетал, он все время возвращался ко мне, приземлялся у моих ног и нетерпеливо посматривал на меня. Казалось, будто он чего‑то добивается. И внезапно я понял. Я осторожно уселся на его плоскую спину и скрестил ноги по‑турецки. Скат радостно замахал краешками тела и взмыл со мной в воздух.

Я снова проплывал над городом, погруженным во тьму, среди плавно опускающихся хлопьев снега. Ночь отступала, на улицах появлялись первые прохожие из моей части города. Скат стал подниматься широкими кругами, и скоро мы влетели в тучи. Мы вынырнули над облаками под бледнеющими звездами, скат стремился все выше, внизу распростерлось темное море облаков, которое постепенно светлело на востоке; на горизонте появился краешек красного солнца, и его лучи тут же озарили равнину облаков, которая стала розовой, на розовом фоне выступили черные тени на гребнях изменчивых волн. Скат медленно летел над розовым морем; поудобнее усевшись на его спине, я откупорил «Старую охотничью» и принялся потягивать ее; меня огорчало, что у ската оба глаза на верхней половине тела и потому он не может видеть прекрасный восход солнца над облаками.

Скат стал медленно снижаться, теперь он летел по направлению к солнцу прямо над розовой гладью облаков и все увеличивал скорость. Перед нами над равниной появились два облачных столба и превратились в огромных, высотой с шестиэтажный дом, конных воинов с копьями в руках; мы видели их лица; наверное, это были те самые облачные скульптуры, о которых говорил отец Алвейры, мастера из второго города наверняка владели некой технологией, помогавшей им создавать статуи из пара. Обе скульптуры постепенно менялись: левый всадник стал пирамидой, на остриях которой были шары, как на червонной девятке, а правый всадник сам остался прежним, но зато голова его лошади превратилась в голову красивой женщины, которая смотрела в нашу сторону и счастливо улыбалась. Наконец обе облачные скульптуры вытянулись вверх и превратились в две поднятые руки, каждая их которых держала в судорожно сжатых пальцах вывернутую наизнанку кроличью шкурку. (Интересно, что хотел этим сказать неизвестный скульптор?) Красное низкое солнце сияло между двумя гигантскими руками, накрывавшими своими тенями всю розовую равнину; скат теперь летел с невероятной скоростью прямо над облаками, он направлялся в просвет между руками, которые все приближались и росли, – и наконец мы промчались через их призрачные ворота. Я обернулся и увидел, что скульптуры медленно рушатся обратно в море облаков.

Скат замедлил скорость и стал опускаться – наверное, летучая жидкость утрачивала свою действенность. Мы снова погрузились в облака, скоро появились заснеженные крыши города. Снегопад закончился, на улицах было полно народу. Когда мы пролетали мимо смотровой площадки малостранской мостовой башни, я заметил между ее столбов ухмыляющееся лицо официанта, отца Алвейры, из тени показалось ружейное дуло. «Осторожно!» – крикнул я, но раздался выстрел, скат дернулся и закачался, из его спины потекла кровь. На башне злорадно засмеялись. Скат несся по крутой спирали прямо в реку, за несколько метров от Кампы я соскользнул с него и упал в сугроб, который намело у края тротуара. Скат скрылся под водой и так и не вынырнул.

Целый день я бесцельно бродил по улицам; после обеда меня занесло на городскую окраину, где на снегу меж длинных ровных рядов старых кирпичных домов играли стайки детей. Где‑то неподалеку был вокзал: я слышал гудки поездов и железное лязганье буферов. Я зашел в пивную, из окна которой открывался вид на серую заводскую стену, тянущуюся вдоль всего противоположного тротуара. Пластмассовые пустые столешницы сияли тихим светом, в пивной сидели только три толстяка, они пили пиво и смотрели хоккей – цветной телевизор стоял на полке у стены. Хозяин был с ними; он встал и принес мне пиво, а потом снова подсел к толстякам, и все начали наперебой комментировать игру.

Вдруг изображение стало расплывчатым и раздвоенным, звук пропал, и на экране замелькали кадры какой‑то другой программы.

– Снова он барахлит. Черт подери, Вашек, когда ты наконец починишь свой «ящик»? – недовольно спросил один из посетителей.

Хозяин ответил, оправдываясь:

– Вчера как раз приходил мастер, говорит, что с ним все в порядке. Наверное, где‑то рядом сильный передатчик, который мешает приему.

Он пошел к телевизору и стал стучать по нему кулаком. После третьего удара хоккейная площадка окончательно исчезла с экрана, зато появилось четкое изображение какого‑то просторного помещения, залитого искусственным светом. Я даже не удивился, узнав в нем подземный храм. Скамьи в нефе были заполнены до отказа, по проходам ездили телекамеры, украшенные теми же судорожно закрученными орнаментами, что и стены храма. Перед алтарем стояла стеклянная емкость высотой около полутора метров, до краев наполненная золотистой жидкостью; спереди к ней была приставлена лестница. По левую руку стоял официант в великолепном черном облачении с розовым узором. Справа сидели шесть девушек в белых шелковых одеяниях с вышитыми золотом драконами. Последняя из них была Алвейра.

Послышалась тихая монотонная музыка, напоминающая звуки капель, падающих на водную гладь. Официант‑жрец надел ритуальный головной убор, который был сделан из перевернутого осьминога; к концам щупалец, торчащих вверх и, видимо, укрепленных изнутри проволокой, были привязаны маленькие колокольчики, их звон сливался с тихой водной музыкой. Толстяки загоготали, хозяин шлепал себя по колену и кричал:

– Во дают! С ума сойти!

Первая девушка встала, сняла с себя одежды – все в пивной притихли и впились глазами в экран, – нагая поднялась по ступенькам и соскользнула в купель. Она погрузилась туда целиком, скрылась под гладью на добрую четверть минуты. Жидкость медленно переливалась через края емкости: это, очевидно, был мед, его капли тяжело шлепались на пол храма. Потом девушка вынырнула, ослепленная медом, официант подал ей руку, помог выбраться наружу и спуститься по ступенькам.

Девушка замерла слева от купели, мед капал с ее слипшихся волос, стекал с тела. В мед погрузились по очереди все шесть девушек; когда последней из купели выныривала Алвейра, ее лицо, измазанное медом, показали крупным планом: она дышала ртом, потому что мед залепил ей нос, казалось, что она смотрит прямо на меня, – но изображение снова расплылось и задрожало, а когда оно стало четким, то на экране возникло ледяное поле с хоккеистами.

– Ничего себе… – пробурчал один из толстяков.

– Вот чушь‑то показали, – прокомментировал трансляцию из подземного храма другой толстяк. – Прямо как в прошлый раз, когда засняли кита в шлюзе у набережной Яначека.

– Ну нет, иногда бывает интересно, – встал хозяин на защиту своего телевизора. – Помните ту комедию про придурка, который дрался на башне с акулой? Вот смеху‑то было!

Я выпил еще одну кружку пива и досмотрел хоккейный матч. Но подземный храм на экране больше не появился. Я расплатился и вышел на сумеречную улицу, где снова начался снегопад.

 

Глава 17

В шлюзе

 

Я отправился в обратный путь, к центру города; я спускался к реке вдоль огромных административных зданий начала века и вдоль решеток, за которыми белели заснеженные парки, резкий ветер кидал мне в лицо мелкий колючий снег, я шагал прищурившись, и свет уличных фонарей и автомобильных фар казался расплывчатым. Я шел по набережной под голыми черными деревьями, на другой стороне улицы тянулись тихие фасады с кариатидами, подпирающими балконы, внизу, под металлическим заграждением, текла темная река, скрытая от глаз торопливых пешеходов точно так же, как тихая жизнь тел, как призраки в углах. Я смотрел на темную водную гладь с дрожащими на ней огнями и думал о том, насколько же за последние дни изменилось мое восприятие; я засмеялся – я стал почти как те, из шкафов и каморок, я замечаю только самый остаток мира, его окраину, о существовании которой в моем мире почти никто не знает, в то время как формы, по которым многие годы беззаботно скользил мой взгляд, постепенно расплываются в тумане. Когда же я сам стану призраком?

Проходя мимо шлюза между набережной и островом, я вспомнил про разговор в пивной. Я оперся о холодные перила и посмотрел вниз. Обе створки ворот плотины находились на уровне воды, в полумраке к стене из каменных глыб на островной стороне шлюза прижалась длинная баржа с пирамидами речного песка, на которых лежал снег. Я видел пустую и темную застекленную капитанскую рубку. По мостику я перебрался на остров и по железной лесенке, вделанной в каменную стену шлюза, влез на палубу.

Там я поднялся в рубку. На приборной панели светились и тихо тикали циферблаты, через стеклянную стенку просматривались мокрые камни стены, красный сигнал над закрытыми металлическими воротами шлюза, бросавший отблески на заснеженный куст, силуэт башни у моста Ирасека. Вдруг судно закачалось. Водная гладь дрогнула и стала опускаться, я смотрел, как один за другим обнажаются камни стены. Скоро я понял, что уровень воды давно уже достиг уровня реки под плотиной. Однако вода непрестанно куда‑то уходила, шлюзовые ворота были уже видны целиком; оказалось, что они стоят на широких каменных опорах; судно тихо опускалось в углубляющуюся пропасть, ограниченную по сторонам четырьмя каменными стенами. В глубине под водой показался свет, он поднимался вверх до тех пор, пока не вынырнули светящиеся окна. Они появлялись ряд за рядом, во всех четырех стенах; некоторые из окон были темными, но в основном свет в них горел, за стеклами виднелись комнаты, которые почти ничем не отличались от комнат в нашей части города, – разница была только в том, что на покрашенных с помощью валика стенах висели аляповатые цветные рельефы с изображением Даргуза, пожираемого тигром. Из воды выступали все новые и новые квартиры, они проплывали вверх мимо капитанской рубки и исчезали в вышине. В одной из комнат ужинало семейство, в другой лысый мужчина в майке разгадывал кроссворд в газете, в третьей пожилая женщина с волосами, собранными в пучок, склонилась над швейной машинкой.

Спустя час судно остановилось. Я задрал голову; казалось, что я попал во дворик между небоскребами, надо мной светились окна нескольких десятков этажей, вертикали сбегались в головокружительной перспективе к невидимому отверстию высоко наверху, откуда на стекло рубки падали мелкие снежинки. Иногда одно окно гасло, а взамен зажигалось другое, иногда окно отворялось, в нем показывался темный силуэт, слышался пронзительный женский голос, зовущий кого‑то. Прямо над водой, сбоку от баржи, было окно пустой темной комнаты, напротив окна неярко светилось матовое стекло двери, ведущей в соседнее помещение, где горел свет; он позволял разглядеть в ближайшей комнате очертания мебели, слабо поблескивающие гладкие поверхности шкафов и стекол. На стене над тяжелым кожаным креслом висела картина, мне почудилось, что в ее неясных пятнах я различаю смеющееся лицо Алвейры, ее откинутую назад голову с развевающимися волосами. Заметив, что окно полуоткрыто, я перебрался с баржи в комнату. В ней пахло старой обивкой и рассохшимися полками, я услышал неясные женские голоса, доносящиеся из соседней, освещенной комнаты. На цыпочках я подкрался к картине; оказалось, что полутьма меня обманула, это была не Алвейра, это вообще был не портрет: писанная масляными красками картина в золоченой раме (внизу к ней была привинчена пластинка с числом 2092) изображала современный интерьер какой‑то шикарной виллы, за широким окном и открытыми на террасу дверьми тянулась линия морского горизонта, расплывшаяся в горячем воздухе; на террасе было три легких плетеных кресла, расположенные на мощеном полу так, как будто их небрежно отодвинули, когда вставали; теннисная ракетка была прислонена в углу к белым лакированным перилам; на заднем плане виднелся полукруглый морской залив, на песке пляжа лежали люди в купальных костюмах, измаявшиеся от жары, над пляжем круто поднимался вверх холм, заросший пальмами и оливковыми деревьями, на его склонах теснились виллы, белые стены которых просвечивали сквозь листву. На боковой стене комнаты висела потемневшая картина, а под ней лежало бездыханное тело молодого мужчины в светлом костюме, над которым склонялось, безжалостно вгрызаясь ему в голову, страшное животное, – итак, я снова встретился с привычным мотивом искусства другого города, но на этот раз животным‑убийцей был не тигр, а муравей ростом со взрослого человека. Алая кровь текла по полу и впитывалась в бахрому ковра. В передней части комнаты был изображен письменный стол, на столешнице которого валялось несколько писем; на конверте одного из них виднелся логотип Societe des Bains de mer (Общество морских курортов). На краю стола лежал раскрытый толстый том; на это место картины падала полоска света из соседней комнаты, и я смог прочесть текст на страницах книги; это оказалась «Одиссея», и в ней была подчеркнута карандашом строка «Y moi egy, teyn aute brotyn es gaian hikany?» – «Горе! В какую страну, к каким это людям попал я?»; рядом на полях было мелким почерком написано: «Спустя многие годы натянутая тетива страха со звоном порвалась, когда в своей золотой маске, сияющей ядовитыми отблесками ночных огней, неожиданно явился Тот, кто в предрассветный час поет в шкафу. Формы заволновались и лопнули; то, что выплеснулось на нас, явилось из земель, лежащих за самыми дальними границами наслаждения и отвращения, из пустых чемоданов под кроватью. Как ни странно, оказалось, что эта неизвестная лава из забытых внутренних миров, медленно вытекающая сквозь прорехи поверхности, могла бы обеспечить целостность мира, в которую мы перестали верить уже в передвижных купальнях, блуждающих по пустынным деревенским дорогам, окаймленным сливовыми аллеями, впервые в жизни нас осенило, что чудовища, возможно, наши друзья. Неважно, что связующее вещество зарождающейся цельности – это вонючее месиво, главное, что наши лица снова будут нарисованы на белых колоннах, возвышающихся в джунглях. На их вершинах сидят зеленые обезьянки, с озера слышится рев ягуара. С сегодняшнего дня мы будем приближаться к любому из берегов с пустыми руками и с улыбкой, которая огорчит аборигенов больше, чем то, что прежде мы подрывали устои. Это будет увлекательно. Нашу настойчивую любезность не сможет победить ничто на свете, лозунг „Нежность к чудовищам", где наконец‑то упомянут тихий перезвон бокалов в витринах придорожных квартир, будет снова внесен в энциклопедию и заложен священной картинкой с болезненно переливающимся храмом изо льда. Дикие звери, которые блуждали в наших жестах, освободились и танцуют теперь каждую ночь на площади под колокольней. С нами уже ничего не может случиться, нам нечего больше бояться. Нежные прикосновения благоухающей кожи и отличная работа острых зубов неотъемлемы от празднества, что распространяется от созвездия к созвездию. Пусть придет Навсикая с девушками, пусть приползет по песку стадо чудовищ…» Текст заканчивался линией, которая тянулась поперек всей страницы и в одном месте прорывала ее; наверное, это был след того момента, когда муравей вцепился в затылок пишущему и оттащил его от стола.

На картине, которая висела на стене над муравьем и молодым мужчиной, был Центральный пражский вокзал ночью: далеко‑далеко, на последнем пути под холмом, стоял поезд, его окна были темны, и только одно излучало яркий фиолетовый свет. Перебираясь через паутину рельсов, в которых отражались свет вагонного окошка и красные и зеленые огни семафоров, к сиявшему прямоугольнику шли люди, несущие странные дары: они тащили большие чучела животных и непонятные, сложные приборы, два железнодорожника неловко ковыляли по шпалам с огромной картиной, на которой был изображен ресторан гостиницы, обычно стоящей в маленьких городках на площади по соседству с ратушей и сберкассой; помещение, залитое ярким утренним светом, было пусто, лишь в глубине отдельного кабинета склонялся над газетой седовласый господин, на стене над ним висела потемневшая от табачного дыма картина, и мне показалось, что это та самая, возле которой я стою: интерьер приморской виллы, где гигантский муравей убивает молодого мужчину.

Все то время, пока я рассматривал картину на стене и картины в ней, за стеклянной дверью раздавались неясные женские голоса и смех. Я был так увлечен полотнами, что не обращал внимания на звуки, доносящиеся из соседней комнаты. Вдруг мне показалось, что кто‑то назвал улицу, на которой я живу. Я встал у стены рядом с дверью и прижал ухо к филенке. Слышался женский голос, который увлеченно рассказывал:

– О<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: