Детство, отрочество, юность 10 глава




Так обозначились конечные точки отсчета, границы бесконечно протяженной страны, название которой – Пушкин. Выражают эти определения – «невольник чести», с одной стороны, а «Бова-силач», с другой – и эволюцию поэта Пушкина. Позднее ее чутко воспринял и с большой силой о ней говорил Достоевский. О «примирении» позднего Пушкина писали много. Собственно, Лермонтов первый сказал в своих стихах, что «гордый-то человек» никогда не смирялся в Пушкине. Но этот человек не исключал другого, склонившегося перед правдой народной жизни.

Вот именно это «что-то, – как сказал Достоевский же, – сроднившееся с пародом взаправду», может быть, совершенно непроизвольно и тем более несомненно почувствовал и выразил Кольцов. Выпел. Выплакал. 13 марта 1837 года Кольцов писал А.А. Краевскому: «Едва взошло русское солнце, едва осветило широкую русскую землю небес вдохновенным блеском, огня животворной силой; едва огласилась могучая Русь стройной гармонией райских звуков; едва раздалися волшебные песни родимого барда, соловья-пророка…»

Уже здесь речь, еще прозаическая, вплотную подведена к стиху. И действительно, дальше она, как бы не удержавшись, срывается в ритм, в стихи: «Прострелено солнце. Лицо помрачилось, безобразной глыбой упало на землю! Кровь, хлынув потоком, дымилася долго, наполняя воздух святым вдохновеньем недожитой жизни! Толпой согласной соберитесь, други, любимцы искусства, жрецы вдохновенья, посланники бога, пророки земные! Глотайте тот воздух, где русского барда с последнею жизнью текла кровь на землю, текла и дымилась! Сберите ту кровь, в сосуд положите, в роскошный сосуд. Сосуд тот поставьте на той на могиле, где Пушкин лежит». Вслед за этим Кольцов уже прямо говорит стихами:

 

О, лейтесь, лейтесь же ручьями

Вы, слезы горькие, из глаз:

Нет больше Пушкина меж нами, —

Бессмертный Пушкин наш угас!

 

Нетрудно видеть разницу между «стихами» в первом случае и стихами во втором. Пожалуй, во втором-то случае и следовало бы поставить кавычки. Ведь соответствия «Лесу» устанавливаются не в этих гладких, ученических ямбах, а в безрифменном амфибрахии, еще изложенном прозой, но народно-песенном по существу. Именно народно-песенная стихия оказалась явственно связана с тем ощущением гения как стихии, которое лежит в основе стихотворения «Лес».

Стихотворение имеет посвящение. Но это не подзаголовок «Пушкин» и даже не «Пушкину», не «посвящается Пушкину», а «Посвящено памяти А.С. Пушкина». Автор, растягивая посвящение, вводя опосредование (памяти), отдаляет нас от возможности прямо аллегорических толкований. Лермонтовскому стихотворению посвящение не нужно: в произведении есть образ самого поэта. У Кольцова нет образа Пушкина, а есть образ леса и нет прямого олицетворения: Пушкин – лес. Отношения здесь бесконечно сложнее, чем в случае с аллегорией, и бесконечно богаче рождаемые ассоциации. Посвящение именно в том виде, в каком оно дано, необходимо входит в состав самого стихотворения, направляя поток ассоциаций, подчас очень отдаленных. И «Лес» – народная песня, и образ, созданный здесь, – образ, характерный для народной поэзии, не в том смысле, что в народной поэзии можно найти аналогии ему (аналогии эти окажутся самыми внешними и приблизительными, типа: «Не шуми, мати зеленая дубравушка…» или: «Ты стой, моя роща, стой, не расцветай…», если обратиться к песням, записанным самим Кольцовым). Связь эта глубже и органичнее. Белинский неизменно называет «Лес» в ряду песен Кольцова, выделяя его, может быть, только по степени значительности.

Лермонтов создал образ индивидуальности, и чуть ли не индивидуалиста (конечно, в высоком, байроновском смысле), Кольцов написал «Лес» – выражение общего, коллективного. Но дело в том, что Пушкин открывал возможность и такого восприятия.

Сам образ леса явился и точным выражением внутреннего отношения Кольцова к Пушкину, и, пожалуй, точным выражением отношения поэзии его к поэзии Пушкина. Кольцов со своей непосредственностью, свободой от литературщины должен был воспринять Пушкина в особой чистоте и цельности. «Лес» свидетельствует, что Белинский не оговорился, когда написал, что Пушкин для Кольцова «божество». Отношение Кольцова к пушкинской гениальности было отношением к «божеству», как к чему-то безусловному. Вообще такой тип восприятия гениальности в искусстве довольно обычен. Пушкин в стихах «К морю» сравнивал Байрона с морем. Но у Пушкина это именно литературное сравнение. У Кольцова нет сравнения. Его образы близки фольклорным очеловечиваниям. В образе леса он нашел выражение той стихийной богатырской мощи, которую он видел в Пушкине. Белинский позднее, сравнивая разные типы народности и гениальности как выражения народности, отметил: «Пушкин поэт народный, и Кольцов поэт народный, – однако ж расстояние между обоими поэтами так огромно, что как-то странно видеть их имена, поставленные рядом. И эта разница между ними заключается в объеме не одного таланта, но и самой народности. В том и другом отношении Кольцов относится к Пушкину, как бьющий из горы светлый и холодный ключ относится к Волге, протекающей большую половину России и поящей миллионы людей… В поэзии Пушкина отразилась вся Русь, со всеми ее субстанциальными стихиями, все разнообразие, вся многосторонность ее национального духа».

Интересны у Белинского сами эти сравнения с явлениями природы поэтического творчества как чего-то органичного и безусловного, возникшие, возможно, не без влияния музы самого Кольцова, который также через образы природы выявляет мощь и многосторонность пушкинского гения. Лес – это стихия, это множественность в единстве. Так должен был ощутить поэтическую силу Пушкина и Кольцов – выразитель лишь одного начала, поэт, которого «могучий талант, – как говорил Белинский, – не может выйти из магического крута народной непосредственности». В другом месте критик называл этот круг «заколдованным».

Но, воплощая принципы народно-поэтического творчества, Кольцов уже как профессиональный литератор доводит их до совершенства.

Композиция «Леса» трехчастна. Трехчастность эта четко определена трижды возникающим вопросом, приобретающим и характер вступления, лирического причета-плача. Лишь в самом начале вопрос повторен дважды. Это в полной мере соответствует тому значению, которое приобрела в рамках первой части (пять строф) первая строфа, заключающая в зерне, по сути, уже все стихотворение. Это интродукция, увертюра, в сжатом виде содержащая основные темы всей, подлинно богатырской, симфонии и основную разработку:

 

Что, дремучий лес,

Призадумался,

Грустью темною

Затуманился?

 

Здесь в особой концентрированности можно найти зародыши всех трех литературных родов. И лирику: вопрос-запев, и эпос – с образом дремучего леса, и драматическую коллизию: лес – туча-буря, хотя последняя намечена еще только музыкально.

Уже здесь определяется вся сложность образа леса – образа многоассоциативного, уже здесь выявляется сложное взаимодействие двух начал: человеческого и природного, одушевленного и неодушевленного, причудливая игра и взаимопереходы смыслов, каких народная поэзия с ее прямыми одушевлениями не знает.

Бот почему поэт, называя привычное – «дремучий лес», – сразу же разрушает этот образ и создает его заново. «Призадумался» – уже одушевленно, хотя еще тоже одушевленно привычно. И поэт подкрепляет эту одушевленность, усиливает, обновляет и индивидуализирует «грустью темною». Он создает целостное впечатление леса-человека, где лес не остается только лесом, но и собственно человеком, как было бы в аллегории, не становится.

Кстати, о рифме. Белинский писал: «Дактилическое окончание ямбов и хореев и полурифма вместо рифмы, а часто и совершенное отсутствие рифмы, как созвучия слова, но взамен всегда рифма смысла или целого речения, целой соответственной фразы, – все это приближает размер песен Кольцова к размеру народных песен». И в первой строфе «Леса» рифма «при задума лся – затума нился» есть рифма смыслов, но и интереснейшая внутренняя рифма.

Вторая строфа вводит и прямо человеческий образ – Бовы. Вообще в стихотворении есть три плана, три образа: лес – Бова – Пушкин. Два из них названы. Третий все время лишь угадывается. С ним все соотносится, но он непосредственно ни разу не возникает. Он выявляется через взаимодействие двух первых. «Образ» Пушкина создается не прямо через взаимодействие образов лес – Пушкин, а через взаимодействие образов лес – Бова, как представительствующих за него, сменяющих друг друга, соревнующихся за право такого представительства. Очеловечивая лес, образ Бовы тем необычайно приближает нас к другому, неназванному человеку, к Пушкину, но и отделяет от него и отдаляет, оказываясь новым опосредованием.

Образ Бовы не был Кольцовым произвольно отнесен к Пушкину. «Сказку о славном и храбром богатыре Бове» он от самых ранних лет хорошо знал. Знал ее и Пушкин, в юности ей подражавший, а в зрелые годы позаимствовавший у нее имена для своих сказочных героев – и Салтана, и Гвидона, и Додона.

Этот герой старинной итальянской рыцарской повести, ассимилированный русским народным сознанием, сообщает песне эпический размах, переводит песню в песню-былину, в песню-эпос.

 

Что Бова-силач

Заколдованный,

С непокрытою

Головой в бою…

 

Музыкальные стихии властвуют и в этом произведении Кольцова. Они не только выражают тему, но и упреждают ее. О богатырстве Бовы со всеми традиционными приметами витязя (плащ, шлем) еще будет сказано, но уже и в приведенной строфе цельная, буквально литая фигура богатыря создается за счет целостного звучания.

Получает музыкальное, а не только смысловое развитие и образ «тучи-бури», лишь намеченный в первой строфе («задумался – грустью – затуманился» – тревожное гудение на у), и опять-таки он развивается в драматической борьбе с другим началом: богатыря, витязя, ратника. Это другое сквозное фонетическое начало – ра – открывает тему и завершает ее:

 

Ты стоишь – поник,

И не ратуешь

С мимолетною

Тучей-бурею?

 

Густолиственный

Твой зеленый шлем

Буйный вихрь сорвал —

И развеял в прах.

 

Плащ упал к ногам

И рассыпался…

Ты стоишь – поник,

И не ратуешь.

 

Что касается смыслового наполнения образов, то образ врага создан тоже в традициях народной поэзии, хотя появление столь характерного для этой поэзии составного «туча-буря» имеет импульс чисто литературный. В первопечатном виде стихотворению был предпослан эпиграф из Пушкина: «Снова тучи надо мною Собралися в тишине; Рок завистливый бедою Угрожает снова мне…». Вряд ли случайно эпиграф был снят. С ним стихотворение начинало приближаться к прямой аллегории.

Вторая часть стихотворения тоже начата с вопроса. Вновь возникший вопрос и усилил лирическую взволнованность, и сообщил новую высоту теме богатырства. Слова Белинского о богатырской силе кольцовского «Леса» можно истолковать и буквально – здесь создан образ богатыря:

 

Где ж девалася

Речь высокая,

Сила гордая,

Доблесть царская?

 

Трехкратность определяет все в этом произведении. В разработке ее Кольцов одной стороной сближался с народным творчеством (трижды возникающий вопрос, например), другой он выходил к сложной трехчастной композиции, к сонатной форме. И если первая часть о поверженном герое – часть траурная, то вторая – мажорная, торжественная. Необычная грамматическая форма вступления «где ж девалася» – оказалась очень к месту. Само по себе это употребление «где» в значении «куда» – особенность южнорусских говоров. Кольцов широко пользовался местными словами, просторечиями, подчас очень локальными. Немало их и в «Лесе», но – замечательная особенность – здесь сами просторечия употреблены лишь тогда, когда они, так сказать, всероссийски понятны. Таковы «непогодь», и «безвременье», и «прохлаждаются». Собственно рязанское «маять» («маял битвами») известно и другим говорам. Все это создает непередаваемый народный колорит, как и «мочь зеленая», например, которая не просто синоним мощи и, конечно, не привычное «моченька», а как бы объединение того и другого.

В том же ряду располагается и определение: «шумный голос». Оно прямо связано с особенностью южнорусских говоров, где обычно употребление «шуметь» в значении «звать», «кричать». Однако у Кольцова за счет общего контекста (это же «лес шумит») оно получает особый эстетический смысл, и в результате оправдывается, пожалуй, даже и литературной нормой. Такова и форма «где ж девалася», которая самой своей необычностью, как бы архаичностью, задерживает, останавливает, настраивает на тему, готовит «большой царский выход».

Отсюда же и торжественная трехкратность определений («речь высокая, сила гордая, доблесть царская»), связанная и с традицией народной поэзии, и с традицией трехчленных молитвенных формул. И опять-таки троекратно будет повторено «У тебя ль, было…»:

 

У тебя ль, было,

В ночь безмолвную

Заливная песнь

Соловьиная?..

 

У тебя ль, было,

Дни – роскошество, —

Друг и недруг твой

Прохлаждаются?..

 

У тебя ль, было,

Поздно вечером

Грозно с бурею

Разговор пойдет.

 

«Пушкин – наше все» – тема этой второй части: день и ночь, любовная песня и боевой гимн, «не для житейского волненья» и «в мой жестокий век восславил я свободу». Одинаковость трехкратных по канонам народной поэтики вступлений и объединяет все строфы, и каждый раз рождает новую картину, получающую разное музыкальное выражение.

Первая: ночная песнь, вся мелодия которой определяется сонорными, возникающими на волне широко и свободно льющихся гласных:

 

У тебя ль, было,

В ночь безмолвную

Заливная песнь

Соловьиная.

 

Иное – день: все другие звуки оттеснены шипящими, которые здесь хочется назвать шипучими. Это как бы пушкинское «шипенье пенистых бокалов и пунша пламень голубой», переведенное народным – «прохлаждаются»:

 

У тебя ль, было,

Дни – роскошество, —

Друг и недруг твой

Прохлаждаются?..

 

И наконец, вступает грозным рокотом третья тема – борьбы.

 

У тебя ль, было,

Поздно вечером

Грозно с бурею

Разговор пойдет.

 

Эта тема – главная. Она недаром заняла подряд шесть строф. Здесь богатырство нашло прямое и подлинное выражение:

 

Распахнет она

Тучу черную,

Обоймет тебя

Ветром-холодом.

 

И ты молвишь ей

Шумным голосом:

«Вороти назад!

Держи около!»

 

Закружит она,

Разыграется…

Дрогнет грудь твоя,

Зашатаешься;

 

Встрепенувшися,

Разбушуешься:

Только свист кругом,

Голоса и гул…

 

Буря всплачется

Лешим, ведьмою, —

И несет свои

Тучи за море.

 

Вся сцена битвы разработана в традиции народной поэтики. Здесь и образы прямо сказочные («лешим», «ведьмою»), и характерные составные («ветром-холодом»), и простонародные реченья («обоймет»), наконец, удалой, ямщицкий крик: «Вороти назад! Держи около!»

Каждая из этих шести строф несет тему либо леса (первая, третья, пятая), либо бури (вторая, четвертая, шестая): он, она, он, она, он, она. Идет грозный диалог, столкновение. Идет борьба: леса и бури, тьмы и света, добра и зла, но именно борьба, борьба равных, с переменным успехом, взаимными одолениями, наконец, с апофеозом и торжеством победителя.

Третья часть снова начата с вопроса:

 

Где ж теперь твоя

Мочь зеленая?

Почернел ты весь,

Затуманился…

 

Третья часть – финал, итог, разрешение, «гибель богов». Недаром последний вопрос заключает в себе и вопрос второй части («где ж девалася») и возвращает к вопросу первой с его «затуманился».

 

Одичал, замолк…

Только в непогодь

Воешь жалобу

На безвременье.

 

И слово «безвременье» на этом звуковом фоне приобретает особую выразительность. Безвременье, осень – это мотивировка, объяснение, путь к выводу. И выводы появляются, итоги подводятся. Опять мы максимально приближены к главному, но не названному герою, максимально потому, что это последнее объяснение.

 

Так-то, темный лес,

Богатырь Бова!

Ты всю жизнь свою

Маял битвами.

 

Не осилили

Тебя сильные,

Так дорезала

Осень черная.

 

Опять внутренней рифмой человеческий и пейзажный планы музыкально слиты. И лишь «дорезала» окончательно очеловечивает картину. Убийство у Лермонтова: «его убийца» вместо первоначального «его противник». Убийство у Кольцова: «дорезала» – разбой. Здесь есть проникновение в судьбу поэта и поэтов. Через несколько лет в коротенькой строчке частного письма Кольцову придется сказать то же о Лермонтове. За лермонтовской гибелью не последовало ничьей новой «Смерти поэта». И кажется, никто не сказал о ней короче и сильней Кольцова: «Лермонтова у нас убили до смерти». Это же формула-образ, вместивший всю судьбу Лермонтова, то, что его гнали всю жизнь и, наконец, загнали, и не просто убили, а убивали, убивали и, наконец, убили – до смерти.

В одном из писем Кольцов передает разговор своих сестер, как бы предрекая будущий герценовский мартиролог и уже почти определив свое в нем место: «Станкевич помер, Серебрянский тоже, Пушкин застрелился, Марлинского убили: да и нашему молодцу несдобровать». «Пушкин, – напишет через десять лет после этого Герцен, – убит на дуэли, тридцати восьми лет, Лермонтов убит на дуэли, тридцати лет, на Кавказе, Веневитинов убит обществом, двадцати двух лет, Кольцов убит своей семьей, тридцати трех лет». Мы увидим, что в жизни все было отнюдь не так просто: «убит своей семьей». Но, во всяком случае, в народно-поэтических образах «Леса» у Кольцова выражен тот же смысл, что и в политических обличениях Лермонтова:

 

Знать, во время сна

К безоружному

Силы вражие

Понахлынули.

 

Воскресает старая народная легенда (она бытует не только у славян, но в романском и германском эпосе) об убийстве безоружного спящего героя, не случайно использованная Кольцовым. Ведь именно здесь абсолютно сильный оказывается абсолютно бессильным. Отсюда эти антонимичные образы:

 

С богатырских плеч

Сняли голову —

Не большой горой,

А соломинкой…

 

Гений абсолютно силен, как никто, в жизни, в бою, в творчестве, для него абсолютно исключены дела низости и коварства – это не его стихия. Повторяется история пушкинского Моцарта.

В «Лесе» Кольцова немало многоточий. Они создают своеобразное силовое поле, воздух произведения, как бы отпускают на свободу наши ассоциации, открывают возможность для. выхода дум и чувств за рамки произведения. Многосмысленно и последнее многоточие. Оно не завершает, не замыкает наше чувство в пределах стихотворения, дает ему продолжение, дает выход горечи, вопросу, недоумению, Вечному недоумению…

 

Воронеж и столицы. Думы

 

Но весной 1837 года еще не был застрелен и был едва известен Лермонтов, были живы Станкевич и Серебрянский, и Марлинского убьют только через два месяца, в июне. А отношения в семье Кольцовых будут мирны и благополучны.

Благополучны, потому что хлопотами высоких друзей дела постоянно более или менее устраивались. Мирны, потому что старик отец, хозяин, такие вещи, конечно, ценил.

К тому же летом 1837 года произошло событие, которое очень подняло поэта и в глазах семьи, ж в глазах всего воронежского общества. В городе открывалась большая выставка сельскохозяйственных продуктов и изделий мануфактурного производства. Осенью на нее приезжал император, несколько раньше императрица, а первым в ряду монарших посещений был приезд наследника.

Будущий царь Александр II прибыл в Воронеж в сопровождении своих наставников: К.И. Арсеньева, автора известного в свое время учебника по географии, профессора, будущего академика, и поэта В.А. Жуковского. В дневниках Жуковского сохранились записи: «6 июля. Пребывание в Воронеж. В 5 часов с Кольцовым. 7 июля. Кольцов у меня».

«Седьмого июля, – пишет уже Кольцов Краевскому, – был у нас в Воронеже дорогой гость, великий князь, и с ним Василий Андреевич Жуковский. Я был у него, он меня не забыл. Ах, любезный Андрей Александрович, как он меня принял и обласкал, что я не нахожу слов всего вам пересказать. Много, много, много – и все хорошо, прекрасно! Едва ли ангел имеет столько доброты в душе, сколько Василий Андреевич. Он меня удивил до безумия. Я до сих пор думаю, что это все было во сне, да иначе и думать невозможно».

Очень сомнительно, чтобы Кольцов позднее или раньше, то есть в 1836 году, был представлен царю, хотя старый биограф поэта М.Ф. де Пуле и писал в свое время: «Будет достаточно указать на тот важный факт, что благодушный Жуковский представил нашего поэта-прасола покойному государю (то есть Николаю I. – Н.С.) …нам неизвестны подробности этого представления, но оно считалось фактом в кружке приятелей Неверова (сообщено Я.М. Неверовым)».

Всего скорее «подробности неизвестны», потому что и указать на этот «важный факт» трудно. Кроме глухого отсылочного к Неверову упоминания, за него не говорит ничего. Да и это упоминание ничего не говорит, так как сам-то Неверов был в то время, к которому де Пуле относит представление Кольцова царю, за границей, и позднейшее его письмо-сообщение полно ошибок. Вероятно, должен же был он, этот факт (все-таки знакомство с царем), хоть как-то отозваться в переписке Кольцова. К тому же сопровождались такие представления поднесением сочинений представляемого и некими внешними знаками монаршей милости: какой-нибудь перстень, скажем. А тут – ничего.

Тот же де Пуле писал: «Если представление Кольцова государю Николаю Павловичу (через Жуковского) считать фактом, то представление его наследнику цесаревичу, в Воронеже или Петербурге, тем менее может подлежать сомнению». Однако и этот факт, во всяком случае, что касается Воронежа, вполне может подлежать сомнению.

Наследник был в Воронеже всего двое суток. Официальная программа (знакомство с городом, достопримечательностями, смотр квартировавшей тогда в Воронеже драгунской дивизии), конечно, заняла все время. И, естественно, ни о каком представлении себя цесаревичу Кольцов не упоминает, а уж Краевскому-то он должен был бы об этом сообщить. Жуковский же был освобожден или в большой мере был освобожден от официальных церемоний. Отсюда и записи в его дневнике: «Рисовал. Сад Петра. Дубовая роща».

И это свое свободное время он прежде всего уделил Кольцову. «Он меня удивил до безумия», – пишет Кольцов. По-видимому, удивил, тем более что в Воронеже Жуковский, уже не просто частный хозяин литературного салона, как то было в Петербурге, но наставник наследника престола, официальное лицо его свиты, генерал.

Тем не менее именно неофициальность и теплоту Жуковский всячески обнаружил и подчеркнул. Так, на следующий день после официального посещения Воронежской гимназии он снова, уже неофициально, приехал в гимназию и долго беседовал с учениками и с учителями. Особо он говорил о Кольцове и просил гимназических педагогов о помощи поэту в его образовании. «Весь город, – вспоминает де Пуле, тогда ученик третьего класса Воронежской гимназии, – изумлялся тому, что было у всех на глазах. Удивлялся всему и гимназический мир (учителя и ученики), удивлялся совету Жуковского, данному Кольцову, – собирать песни и сказки: совет этот назад тому сорок лет поражал даже образованных людей, по крайней мере провинциальное большинство».

И, конечно, было поражено кольцовское семейство: «Приезд наследника произвел большой переполох в семье Кольцовых. Квартира его высочества была в доме губернского предводителя дворянства (В.В. Тулинова), находящемся на той же улице, где и дом Кольцовых. В самый день приезда цесаревича является к Кольцовым жандарм и требует к губернатору Алексея Васильевича. Семья нашего поэта страшно перепугалась, но этот испуг сменился восторгом, когда объяснилось, в чем дело, – когда узнали, что Алексея Васильевича просил к себе Жуковский, встретивший его чрезвычайно ласково… Все свое свободное время Жуковский проводил с Кольцовым. Он был у него в доме, познакомился с семьей, пил чай. Весь город видел, как знаменитый поэт и воспитатель наследника престола прогуливался (пешком и в экипаже) по городу вместе с поэтом-прасолом, где и над чем они останавливались, где присаживались для отдыха, как, например, на Острожной горе, с которой открывается прекрасная заречная панорама».

Все это – правда, если исключить посещение дома, знакомство с семьей и чаепитие. Но если даже литератор-биограф впадет здесь в некоторые восторженные преувеличения, то в сознании простых людей с течением времени сложилось подобие сказки, любопытной как раз типично народной расстановкой акцентов: сам Кольцов в ней – что-то вроде до поры до времени никем не знаемого – не то Иванушки-дурачка, не то Ивана-царевича. По сказочному канону развивается и действие, соответственно ведут себя и говорят герои. Был записан такой рассказ – ответ на вопрос о Жуковском: «Это о том, что приезжал с государем, когда он был маленьким? Как же, помню! Вот этот самый Жуковский и спрашивает Василья Василича Тулинова – он тогда был губернским предводителем: – Покажите мне, говорит, Кольцова. – А его, Алексея-то Василича, тогда никто не знал. – Какого Кольцова? – спрашивает Василий Василич. – Есть у нас, говорит, Кольцов, который скотом торгует. – Я, говорит Жуковский, не скоту говорю и не о скотах, тебе говорю!.. Делать нечего – послали жандарма и привели Алексея Василича. А он был тогда так себе, простой: в длинном сюртуке, волосы в скобку, вот как у меня. Как пришел Алексей Василич, а гостей у Жуковского страсть! – А, друг мой, Алексей Василич! – и сейчас его в кабинет, а гостям и говорит: ну, мне теперь не время, приходите завтра. Долго они промеж себя разговаривали. Жуковский хотел было вести его к государю, но Алексей Василич отговорил его. А потом они сели в коляску и поехали по присутственным местам. Ну, тут же узнали все Алексея Василича, весь город. Да что и говорить!»

Да и сам Кольцов сообщает об этом как о почти сказочном действе: «Не только кой-какие купцы и даже батюшка не верил кой-чему; теперь уверились». Даже ведь и вице-губернатор не верил «кой-чему», тому, что, скажем, за Кольцовым стоял П. А. Вяземский и что письмо от князя получено Кольцовым прямо, а не как-нибудь «чрез протекции низкие», – по выражению самого Кольцова.

Между тем житейские дела шли своим чередом, торговые связи и отношения путались и переплетались, рождались новые сложности и обязательства. Многое требовало решения.

 

В декабре 1837 года Кольцов отправился по проторенной дороге в столицы: вельможные покровительства себя очень оправдывали. В деле поездки желания отца, имевшего в виду новые ходатайства сына, вполне совпадали с желаниями сына, имевшего в виду уже отнюдь не одни ходатайства.

Почти полгода прожил Кольцов сначала в Москве, потом в Петербурге и снова в Москве. Уже в июне по возвращении домой он напишет Белинскому: «Эти последние два месяца стоили для меня дороже пяти лет воронежской жизни». «Последние два месяца» обращены, собственно, к Белинскому, но, если уж говорить об арифметике, то в таком случае можно было бы сказать, что шесть месяцев столичной жизни стоили пятнадцати лет воронежской. Конечно, дело не в арифметике, она здесь лишь образ той необычной концентрированности в духовной жизни, которую второй раз пришлось после 1836 года пережить Кольцову. Трудно назвать какое-нибудь яркое художественное явление этого времени в литературе, музыке или живописи, мимо которого прошел бы приехавший в столицы по торговым делам воронежский прасол. Кажется, нельзя вспомнить ни одного более или менее примечательного деятеля литературно-интеллектуальной жизни из бывших в ту пору в столицах, с кем бы Кольцов в свои последние годы и в те месяцы этих годов, которые жил он в столицах, не общался, не разговаривал, не спорил, не переписывался.

Январь 1838 года проведен Кольцовым в Москве. Снова расширяется круг знакомств. Любопытно, что и поэт тянется к людям философского склада ума, и они к нему тянутся. Так было чуть раньше с Михаилом Катковым, так происходит в эти зимние месяцы с Михаилом Бакуниным. А конец тридцатых годов для этих москвичей – время напряженных философских штудий, усиленно осваивается Гегель, конспектируется, переводится, обсуждается. Герцен позднее назовет это «отчаянным гегелизмом».

При всей скудности школьного образования Кольцов был замечательно глубокой философской натурой. И в этом смысле у него много общего с Белинским. То, что Белинский не окончил университета, конечно, сдерживало характер его философских занятий (здесь прежде всего требовалось знание немецкого), но в конце концов не помешало ему стать в центре философской жизни своей эпохи, если не всего русского девятнадцатого века. Может быть, даже гелертерское штудирование, в иных случаях, конечно, необходимое, помешало бы широте воззрений, которая отличала нашего великого критика, свободе от той или иной системы в узком смысле этого слова, удивительной гибкости и одновременно цельности его воззрения на мир.

Станкевич, Катков, Бакунин, Боткин, Белинский, В. Одоевский видели в Кольцове глубокий и оригинальный философский ум. Наибольшую сдержанность здесь должны были проявить и проявили только Аксаковы, то есть прежде всего Константин, будущий «передовой боец славянофильства», как назвал его когда-то профессор С.А. Венгеров. Хотя это как раз тоже говорит в пользу оригинальности, смелости ума Кольцова и его самостоятельности.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: