ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ




— Придает? — спросил Марк, не меняя позы, лишь слегка улыбаясь.

— Очень даже, — согласилась я.

— Я никогда не думал, что ты такая постоянная, — сказал Марк, как бы оправдываясь за взгляд.

Я пригнулась к столу и, чуть вытянув шею, легла подбородком на его ладонь, по-прежнему накрывавшую мою. Теперь его глаза были надо мной, и теперь уже мне пришлось наморщить лоб и изобразить взгляд исподлобья, впрочем, совсем не зловещий, а, наоборот, открытый и доверчивый.

— Я постоянна, Марк.

И голос мой прозвучал добавлением к взгляду.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

 

Приближалось лето, заканчивались экзамены, я сдавала их, как всегда, хорошо. Ни работы, ни других обязательных планов у нас с Марком не было, и мы решили уехать месяца на полтора куда-нибудь подальше, куда-нибудь в Европу, на север Италии, в Тоскану. Но поехать мы решили не к морю, не на курорт, где большие отели, девочки с голыми грудями и мальчики в узеньких оттопыривающихся плавках и где теряется ощущение места, страны, народа. Там везде все одинаково — везде одни и те же отели, девичьи груди везде одинаково загорелые, и у мальчиков тоже все везде выпирает приблизительно одинаково.

Это я, правда, поняла позже, когда наездилась и назагоралась — все едино: острова, полуострова, омываемые побережья— все одно, только что названия разные. Но тогда я еще не была избалована красивостями жизни, и, поскольку неиспробованные наслаждения издали кажутся самыми желанными, в душе я надеялась на какую-нибудь Ниццу, если уж Европа. Но Марк сказал: «нет», и, как любое, редко произносимое «нет», оно было окончательным.

Я не очень спорила, а чего спорить, когда я на самом деле не знала, может, оно действительно так лучше — чего же сопротивляться? К тому же Марк сказал, что в любом случае я не пожалею, а ощущений и памяти у меня останется куда как больше, чем от пресловутого курорта. С деньгами вроде все было в порядке, у меня накопилась небольшая, но честно заработанная сумма, но, главным, конечно, были слова Марка, что, мол, полтора месяца мы вполне можем себе позволить, и у меня не было причин ему не верить.

Общий план выглядел так: мы впитываем в себя колорит итальянской деревни, едим виноград утром, а по вечерам обязательно сыр в местной таверне, вместе с заскорузлыми крестьянами, запивая его кьянти, а также пытаемся заниматься спортом, взбивая кроссовками проселочную пыль (по поводу последнего у меня, правда, возникли вполне самокритичные сомнения). Но главное, конечно, — занимаемся, готовимся к последующему прорыву, для чего Марк, пока я сдавала экзамены, проделал уже привычную работу и накопал несколько солидных стопочек, состоящих из книг, журналов, монографий и прочих вместилищ научных знаний.

Мы рассчитывали, что занятия на свежем воздухе, не обремененные суетой окружающей среды, увеличат наши умственные возможности и мы запихаем в себя больше информации за меньший срок, что даст нам возможность подготовить базу и начать непосредственный штурм прямо по возвращении. Конечно, если бы к тому же нам удалось еще и отдохнуть, то это, несомненно, весьма пригодилось бы в предстоящей зимней кампании. Рассуждая так, мы и отправились в аэропорт через день после моего последнего экзамена с двумя чемоданами — один, который побольше, с книгами, а другой, который поменьше, с одеждой и прочими вещами.

 

Все сложилось приблизительно так, как мы предполагали: дом в деревне, крыльцо со спускающейся виноградной лозой, сыр и кьянти в деревенской таверне, братание с подпитыми крестьянами, которое привело к развитию техники жестикуляции, так как для крестьян знание иностранных языков необязательно.

Марк, хотя и не специализировался в землепашестве, тоже был своего рода пахарем и, наверное, поэтому был обременен лишь испанским, да и то не сильно. Мне же для общего развития хватало двух языков, и максимум, что я могла запомнить, это незамысловатые имена наших доброжелательных друзей.

Деревня, в которой мы жили, вернее, маленький городок сразу подкупил меня своей непосредственной искренностью, чистотой правдивости в каждом своем жесте, в замедленном движении каменных пустынных мостовых, открытых и потому торжественно безлюдных площадей, общим немногословным течением жизни. Так может подкупать с первого взгляда человек с открытым бесхитростным взглядом и скупыми, без суетливости, движениями.

Я вообще давно, с самого детства, относилась к деревне особенно, с какой-то даже завистью: понимая, видимо, свою неизменную участь горожанки, я, идеализируя деревню, как это делают все жители города, видела в ней утерянную в суете цельность и осмысленность существования.

Сознание, что именно здесь производится то, что я ем и пью, а значит, что-то физически осязаемое, реальное, для меня, живущей с интеллектуальным комплексом создания продукта неосязаемого, который нельзя потрогать руками, съесть или положить в карман, рождало искренний, хоть и банальный порыв преклонения перед жизнью, зависящей больше от умения человеческих рук, чем от изощренности человеческого интеллекта. Как будто одно обязательно должно противопоставлятьсядругому и как будто одно требует больше усилий и умения, чем другое.

Поначалу, не имея возможности сравнивать, я именно так относилась к русской деревне, видя в ее покосившихся домиках и равнинном беспределье уникальную, только ей присущую истинность. Но с возрастом или, скорее, с появившейся возможностью наблюдать деревни многих других, отличных от среднерусского ландшафтов, я поняла, что деревня везде и всюду имеет один и тот же неповторимый вкус простой и доступной истины, независимо ни от страны, ни даже от континента.

Так же и природа в целом — будучи в разных местах разной, она везде несет один и тот же непреходящий смысл, везде завораживает, и это не определяется ни холмистостью, ни наличием или отсутствием горообразований, ни породами деревьев, ни другими речными или озерными особенностями. Конечно, можно привыкнуть к определенному стилю природы и прирасти к ней душой, как мужчина может прирасти к любимой женщине, но было бы глупо, если бы он при этом отрицал умение других женщин рожать детей.

Знание жизни меня не подвело, и единственное, чего мы не делали, — это не бегали по сонным, нерасторопным улицам. Вернее, мы было начали, но безумство продолжалось дня три, после чего нашлись весьма убедительные причины это дело немедленно прекратить и не пугать шумным сбившимся дыханием местных непуганых ребятишек.

Впрочем, нельзя сказать, что мы не занимались физическими упражнениями вообще. Наоборот, освобожденное от забот и повседневности существование очень располагало к физическим упражнениям, и наши занятия любовью, и в обычной жизни не утратившие силу, здесь не ограниченные ни нехваткой времени, ни дневной усталостью, обрели еще большую неутомимость и разнообразие форм и движений.

Однажды я заметила Марку, что мы достигли и даже перешли рубеж времени, отведенный сожительствующим парам, после которого эти пары должны в соответствии с усредненной народной мудростью перестать вызывать друг у друга взаимное физическое влечение.

С приятным удивлением я обнаружила, что моя тяга к нему не только не сгладилась, а, наоборот, стала с годами более отчетливой, превратилась в прямую потребность, так что я стала даже зависима от регулярности его ласк, ощущения его тела, сладости взаимных движений. Все это вошло в меня рефлексом, и, когда по каким-то непонятным причинам мы пропускали ночь, на следующий день я чувствовала внутреннее физическое неудобство, и мне Приходилось бороться с нарастающей тягой быстрее попасть домой, где вчерашний, упущенный шанс вознаграждался двойной остротой и двойной расслабленной удовлетворенностью.

Конечно же, бывали случаи, когда чувствительность моя была притуплена и желание отпугивалось либо усталостью, либо заботами дня, мешающими сконцентрироваться, и тогда я внутренне вздрагивала, испуганно ставя под сомнение и физические свойства своего тела, и даже саму любовь. Каждый раз, когда такое происходило, Марк чувствовал мою неуверенность, он вообще особенно чутко воспринимал в такие минуты мое настроение и даже, казалось, физические ощущения.

Однажды, прочитав в моих глазах испуг, он спросил:

— Боишься?

— Боишься чего? — спросила я, не веря, что он мог разгадать природу моего страха.

— Боишься, что прошло?

Он улыбался и глазами, и губами, и они находились так близко от меня, что разом поглотили страх.

— Да, —облегченно созналась я. — А что, не надо?

— Нет, не надо, — ответил Марк. — Хотеть все время так же ненормально, как все время не хотеть. И наоборот, это очень нормально — иногда не хотеть, только, так в результате и понимаешь прелесть желания. Так что не бойся.

Его слова, когда я вспоминала их, успокаивали меня, и я засыпала, чтобы — редко в середине ночи, но всегда утром — в очередной раз утвердиться в их справедливости. И желание, и чувствительность возвращались и будоражили — все вновь было направлено только на него, на Марка, и все это в который раз позволяло мне убедиться в неизменности правила: не выводить общего из частного.

Мы физически не могли читать целый день, когда-то надо было делать перерывы, и, так как заниматься в этом забытом Богом и говорящем на непонятном языке деревенском блаженстве было нечем, мы примитивнейшим образом просто ложились в постель. Пристально следить за часовой стрелкой было ни к чему, времени было навалом и днем, и ночью, и это снимало давление вынужденной спешки. Мы расслабленно валялись, болтая о чем-то отвлеченном, почти автоматически находя губами особенно полюбившиеся места, прижимаясь давно привыкшими и узнающими друг друга по своим особенным, только им известным признакам частями тела.

Постепенно от прикосновений, ласканий голова начинала туманиться, я видела, как глаза Марка покрывались дымчатой, с легким оттенком голубизны, пеленой, и они становились от этого дикими, сумасшедшими, и это нравилось мне, и я говорила ему об этом и спрашивала, как там мои глаза, не отстают ли, и он улыбался и убеждал меня тем или иным, особенно приятным движением, что нет, не отстают.

Время отступало, оно переставало беспокоить своим обычно навязчивым напоминанием, и в какой-то момент мы почти одновременно понимали, что можем точно так же обниматься, разговаривать и трогать друг друга, но при всем при этом еще и чувствовать друг друга изнутри.

Не то чтобы по-животному хотелось заниматься сексом, нет, просто без физического поглощения друг друга ощущение взаимного растворения было неполным. Чего-то совсем малого, но решающего не хватало для того, чтобы без остатка проникнуть друг в друга порами и клетками, и единичное самосознание переставало удовлетворять и требовало создания нового, отдельного существа, состоящего из слияния меня и Марка, и чувствующего, и радующегося не так, как отдельно чувствовала я или Марк, а как-то по-новому, как и полагается вновь народившемуся организму. Тогда я либо по собственному побуждению, либо по невысказанному призыву Марка, которые, впрочем, и возникали-то одновременно, ложилась на спину и раздвигала ноги, чуть подогнув их в коленках, чуждая любой другой позе, пусть более изощренной, но теряющей естественную простоту от недосягаемости губ и рук, от невозможности такого полного, комплексного переплетения наложенных тел.

Когда Марк входил в меня и застывал, почти не двигаясь, лишь покачиваясь слегка, делая все поверхности и внутри,

снаружи обостренно чуткими, так как им приходилось прислушиваться к мельчайшим изменениям, ничего, собственно, не менялось в нашем общем поведении, разве что прибавлялось это ранее потерянное ощущение дополненности.

Мы так же обнимались, так же целовались и так же говорили о чем-то, как правило, никак с сексом не связанном, так, о пустяках, притворяясь, что, собственно, ничего не происходит, а просто мы нашли более комфортный способ общения. И только глаза, которые заплывали все больше и больше, хоть и блестящей, но мутящейся пеленой, в которой начинала отсвечивать рождавшаяся из наших движений ярость, — только наши глаза выдавали необычность происходящего.

— Марк, у тебя глаза бешеные, — смеялась я.

— Ты на свои посмотри, — отвечал он мне, тоже смеясь. Я соглашалась и протягивала руку к близко стоящему прикроватному столику, чуть выскальзывая телом из-под тяжести Марка, но лишь на секунду, чтобы лишь дотянуться и взять лежащее там маленькое зеркальце, а потом мы вдвоем разглядывали по очереди сначала мои глаза, а потом его. Кроме глаз, выдавала еще и предательница-голова, которая начинала слегка отрываться от земли и совершать первые несмелые полеты, недалеко, как первые авиаторы начала двадцатого века, чтобы в случае чего можно было сразу приземлиться. И я, стараясь не закрывать глаза, чтобы не уволокло, говорила:

— Марк, у меня голова кружится.

— Подожди еще, — почти испуганно уговаривал он меня. — Еще рано, мы еще ни о чем не поговорили, у нас куча времени, не спеши.

И он менял тему разговора, чтобы отвлечь ею от захватывающего меня возбуждения.

Мы по-прежнему почти не двигались и продолжали разговаривать, а иногда даже заниматься вещами, с сексом никак не связанными.

Иногда, скорее для смеха, я или Марк читали какой-нибудь отрывок из очередной книги, чтобы потом, когда все закончится, вспомнить его смысл, хотя мы не были уверены, что наше погружение вообще когда-нибудь закончится. Мы дурачились так или иным образом, оставляя секс как бы фоном, не доминирующим, но постоянным, перманентно давящим, не дающим, впрочем, задавить, а лишь пытающимся.

Так проходило много десятков минут, пару раз мы даже засекали время и потом поражались, что прошло так много. Марк предположил, смеясь, что мы открыли новый вид существования, вполне приемлемый альтернативный способ функционирования, не очень, может быть, эффективный, но, во всяком случае, очень приятный.

Я предложила постепенно увеличивать время, чтобы как-нибудь вскорости продержаться так несколько часов, и мы пытались, но каждый раз у нас не получалось. Природа все же оказывалась сильнее, и в конце концов я сама или Марк начинали незаметно раскачивать амплитуду движений, чуть увеличивая радиус поворота бедер. И хотя само по себе наращивание не было быстрым и тоже занимало немало времени, так как мы задерживались на каждом завоеванном рубеже, все же через какое-то время мы вдруг осознавали, что нет больше сил ни думать, ни смеяться, ни говорить, а все, что осталось в тебе, отдается стремительности, глубине и силе движений и тому уже не позволяющему сдерживать себя полету, который захватывал и уносил, но теперь уже нас обоих одновременно.

Потом мы смеялись, пытаясь вспомнить, и о чем говорили, и о чем были прочитанные нами куски книг, и, смеясь, расстраивались, что так и не получилось, что так и не удалось удержаться и растянуть процесс в бесконечность, успокаивая себя, впрочем, что будет еще и следующая попытка, в то же время зная наверняка, что и она будет ограничена, может быть, очень растянутым, но все же конечным промежутком времени.

Конечно, большую часть дня у нас отнимали занятия. Сидя в небольшом саду при доме в удобных летних креслах, за неимением стола разбросав по земле тетрадки, прочитанные и еще не прочитанные книги, мы пытались охватить одну конкретную тему сразу, одновременно, параллельно выхватывая из разных источников те или иные аспекты изучаемого вопроса.

В основном читали мы молча, каждый углубившись в свои книжные рассуждения, в свои логические построения, лишь изредка отвлекая другого, если попадалась очень уж занимательная фраза или мысль. Несмотря на то что этот процесс занимал ежедневно часов десять, что с учетом необходимости постоянной концентрации было много, эти часы, может быть, из-за легкой, непринужденной атмосферы итальянского дня, может быть, из-за отсутствия временного или какого другого давления не утомляли, а были естественным и приятным времяпрепровождением, укорачивающим день.

Налаженная таким образом череда неразнообразных событий катила один день за другим, создавая общий строй нашей устоявшейся итальянской жизни, в результате чего мы с удивлением обнаружили, что семь недель совсем небольшой срок. Мы подумали даже, не задержаться ли нам с отъездом, но странным препятствием оказалось отсутствие непрочитанных книг. Набор, подготовленный Марком, был рассчитан как раз на отведенный срок, и, сознавшись друг другу, что жалко тратить время на полное ничегонеделание, мы все же решили возвращаться.

В самолете мне стало грустно, что лето для нас прошло, что чудесная наша вольная жизнь в деревне закончилась и неизвестно, когда случится вновь. Марк тоже выглядел посерьезневшим, более строгим, что ему Даже шло. Когда мы уже подлетали, он посмотрел на меня и сказал почти угрожающе:

— Ну, вот и все, теперь, малыш, жизнь меняется. Теперь она будет другая, какой раньше еще не была.

— Не пугай, — все еще смеясь, ответила я. Но он не изменил тон:

— Теперь все станет по-другому. Все, что было прежде — твоя учеба, занятия, этот Зильбер, все остальное, — все это была на самом деле игра.

— Ничего себе хорошенькая игра! — Я тоже перестала смеяться. — А напечатанная статья? А первое место на конференции, что, тоже игра?

— Да, — сказал Марк, — игра. Вернее — подготовка, тренировка, всего лишь детская забава по сравнению с тем, за что мы взялись, и по сравнению с тем, что мы сделаем. — Он чуть улыбнулся, что, впрочем, не изменило его серьезного выражения лица. — Поэтому, малыш, готовься: все изменится на время, и мы с тобой изменимся тоже.

Мне стало немного не по себе, я привыкла ему верить, я привыкла к тому, что то, о чем он говорил, всегда происходило, и сейчас я не до конца понимала, что он имеет в виду под словом «изменимся». Сейчас, после нашего чудесного отдыха, назовем его так, мне ничего не хотелось менять ни в себе, нив нем, ни в нас.

— Как готовиться? — все же постаралась сгладить я. Марк развел руками и улыбнулся, теперь более открыто.

— Как говорится, точно не знаю, — сдался он и обнял меня за плечи и притянул к себе. — Ты прелесть, — шепнул он, когда мое ухо щекотнулось его дыханием.

Видимо, это было свидетельством того, что он сам еще не вполне отошел от Италии.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

 

Все же он знал, что говорил: все изменилось, и достаточно быстро, почти сразу после нашего приезда. Да и как он мог ошибиться, если он хотел и задумал все изменить?

Первое, что исчезло, это наши обсуждения по вечерам. Марк сказал, что день — слишком короткая дистанция, недостаточая, чтобы накопить серезный материал, а я уже вполне образованна и умею работать сама, и ему совершенно незачем каждый день проверять мои дневные достижения.

И хотя в глубине я всегда понимала, что наши вечерние беседы рассчитаны главным образом на то, чтобы корректировать мое образование, я надеялась, что хотя бы в последнее время они стали в большей степени двусторонними, и то, как Марк поставил сейчас вопрос, резануло и мой слух, и мое самолюбие. Кроме того, я просто-напросто к ним привыкла, и мне было жаль их терять, ведь они являлись еще и дополнительно связывающим элементом нашей общей жизни.

Вместо ежевечерних обсуждений Марк назначил обсуждения еженедельные, и не вечерние, а дневные, сказав, что нам потребуется часов пять или шесть и что главной целью будет сопоставление проделанной за неделю работы, так как мы должны идти параллельным курсом. Более того, если мои занятия в университете пересекутся каким-то образом со временем нашего обсуждения, то именно университетские занятия должны быть отменены.

— Вообще, — сказал Марк, — меня твоя учеба в университете больше не интересует, как, впрочем, и все остальное в Гарварде и за его пределами. Как ты там с ними разбирешься — это твое дело. Для меня важно, чтобы они не мешали нашей работе, потому что приоритет за ней, и только за ней. Если твои занятия будут нам мешать, мы их отодвинем.

Это были более чем странные слова, особенно непривычно было слышать их от Марка, для которого моя учеба, оценки и прочие показатели моего успеха всегда много значили, даже больше, чем для меня. По тому, как он говорил, я поняла, что дело, видимо, куда как серьезнее, чем я ожидала. Не то чтобы я ориентировала себя на легкую разминку, нет, но я никак не ожидала такой неподдельной жесткости.

Первое обсуждение было не столько обсуждение, сколько уничтожение меня самой.

Марк накинулся на меня, на то, как я подготовилась и что сделала за неделю, повторяя все те же слова о новом отношении ко всему, о том, что детские забавы закончились, и то, что было достаточно и хорошо прежде, недостаточно и нехорошо теперь. Потом он напомнил мне, и не один раз, что год — это ничтожно мало для задуманного нами, что моя плохая работа суть неуважение к нему, потому что мы сейчас команда, мы в связке, и если я где-то недоработала, то это тянет вниз и его самого, и всю работу. Он говорил еще много других слов, которые, видимо, должны были, по его мнению, пристыдить меня, но я вскорости перестала их слушать, хотя он еще распинался около часа.

Я догадывалась, что, наверное, он прав: моей недельной работы ни по напряжению, ни по объему было недостаточно даже для просверливания маленькой дырочки, не то что для прорыва. Наверное, я действительно не смогла сразу набрать максимальную скорость.

Но, с другой стороны, почему не отвести время на раскрутку, впереди еще целый год? К тому же нынешняя моя подготовка была бы идеальной для наших прежних чаепитий, и если я не сумела сразу достичь необходимого уровня, то, значит, мне требуется больше времени.

Что меня поразило больше, чем его слова, это то, как он их произносил. Я никогда прежде не видела Марка таким нервным и возбужденным, казалось, он не только не хотел контролировать, но, наоборот, искусственно распалял себя. Не помогали даже мои обычные шутливые реплики, они еще больше раздражали его, так как демонстрировали якобы мое «общее несерьезное отношение».

В результате я не выдержала и спросила вполне серьезно:

— Ты чего злой-то такой?

Марк остановился на мгновение и, скользнув по мне бесцветным взглядом серых глаз, сказал вдруг спокойно:

— Потому, что злые— эффективнее, и потому, что я злой — эффективнее. — Он сделал паузу и добавил: — Чем дальше, тем будет злее, и не только между нами, между нами и миром будет злее.

Я пожала плечами.

— Если тебе необходимо — пожалуйста, но я быть злой не собираюсь. Не думаю, во-первых, что злость повысит мою эффективность, а во-вторых, сомневаюсь, что она сделает нашу, как ты называешь, «связку» прочнее. И вообще, я не хочу быть злой.

Его лицо ничего не выражало.

— Если не хочешь — пожалуйста, — не стал спорить он. — Только думаю, что ты ошибаешься: злость в разумных пределах и правильно примененная — хорошее качество, как змеиный яд в разумной дозировке.

— В разумных пределах и правильно примененная, — согласилась я с ним, послушно кивая головой.

— У каждого свои нормы, — сказал он.

И чтобы закончить это бессмысленное обсуждение, я опять согласилась, опять кивнув:

— У каждого свои.

Вскоре смертью храбрых также пали наши утренние кофепития, которые я любила даже больше, чем вечерние посиделки, может быть, потому, что Марк вставал достаточно рано только ради меня, только ради этого получаса, проведенного вместе на кухне, и эта хоть маленькая, но чувствительная для него жертва придавала всему процессу радостную окраску.

Впрочем, традиция не скончалась в одночасье, а умирала мучительно, медленно, с трудом уступая новым реалиям жизни. Марк тоже держался за нее, и я видела его искренние попытки удержаться на плаву. Он через силу еще пытался подниматься вместе со мной и не выглядеть при этом ни сонным, ни разбитым, но у него не получалось. Он был разбитым и сонным, и сам понимал это, и со временем перестал бороться с собственной природой, и мне только и оставалось, что поцеловать его перед уходом. Но Марк далее во сне каким-то странным образом чувствовал меня, и, когда я подходила к нему, он, как большой кот, сонно вытягивал шею, подставляя ее под мой спешащий поцелуй.

Так произошло не из-за чьей-то злой воли, а потому, что у Марка началась бессонница, из-за которой он сначала нервничал и пытался ее переспать, а потом, свыкнувшись, подстроился под новый режим, предпочитая бессмысленному лежанию с открытыми глазами в кровати работу на кухне. И я, просыпаясь на секунду в два, в три, а иногда и в четыре часа утра, видела свет на кухне и, едва успев взглянуть на часы и подумать про Марка с жалостью: «сумасшедший», снова забывалась в нежном утреннем сновидении.

Все это, но и не только это, изменило и сам режим его работы: некогда стройный и упорядоченный, теперь он стал рваным и хаотичным. При этом Марк, насколько я могла оценить, не стал трудиться меньше, но сам стиль его работы выглядел более отвлеченным, более расслабленным и как бы вибрирующим. Он почти не читал учебников и другой научной литературы, а в основном лежал на диване и листал, как это ни странно, детские книжки, фантастику, что-то про Дикий Запад и прочую приключенческую ерунду. Порой он отрывался от страницы и смотрел несфокусированным взглядом на случайно попавшийся на глаза предмет или вдруг засыпал, но ненадолго — минут на пятнадцать, самое большее на полчаса.

Очень смешно было наблюдать, как он вдруг неожиданно вскакивал и, как будто в нем проснулся прежний Марк, подлетал к столу и начинал с неистовой энергией что-то записывать в тетрадь, чертить графики, иногда, вдруг схватив лежащую неподалеку книгу, почти судорожно листал ее и снова писал.

Так могло продолжаться с полчаса, иногда час, редко два, и это было одновременно и похоже, и не похоже на Марка. Не похоже прежде всего по почти болезненной судорожности в движениях — даже полет руки по тетрадке был не плавным, как раньше, а импульсивным и сбивчивым. После того как порыв заканчивался, Марк как бы вдруг сразу обмякал и снова брел на диван к своей зачитанной детской книжке и своему растворенному в ней взгляду.

От постоянного лежания, или от бессонных ночей, или от того, что он почти перестал выходить на улицу, лишь иногда уступая, когда я очень уж настаивала, изменился и внешний его вид. Лицо стало непривычно одутловатым и потеряло существовавшую прежде стройность, под глазами, которые он часто тер тоже совершенно новым движением, появились мешки, весь его вид был настолько болезненным, что я даже начала волноваться. Одежда его — и рубашка, и брюки, то, в чем он ходил по дому, — потеряла прежнюю аккуратность и добавляла неопрятности к его общему внешнему виду.

Я пыталась вытащить его из дому, говорила, что понимаю, что он работает в соответствии со своим внутренним циклом, но нельзя же полностью замыкаться, ломать устоявшуюся структуру жизни, нельзя подчинять себя идее до такой степени, нельзя за идеей потерять мир.

На все это он отвечал, что чувствует себя отлично, что ему нравится новый стиль жизни, что он для него очень комфортен, что он как раз живет в согласии с собой, и нынешняя его жизнь не является никакой жертвой, а просто удобным способом существования.

— Почему же ты раньше, Марк, все делал по-другому, не так, как сейчас? — не отставала я.

Он смотрел на меня своим новым, шальным взглядом, вдруг на несколько мгновений становившимся веселым, даже задорным, как будто предлагая мне сыграть в какую-то новую, им выдуманную игру, но я вовсе не была уверена, что он на самом деле видит меня.

— Видишь ли, малыш, — говорил он с неподдельной искренностью в голосе, — раньше мы, извини за неловкое выражение, занимались формированием тебя, твоим воспитанием. Но воспитание требует дисциплины, к сожалению, и от воспитателя тоже. А сейчас мы этот этап прошли, сейчас у нас с тобой другая задача, очень непростая, к которой мы даже не знаем, как и подойти. И мои функции воспитателя на этом закончились, как и закончились и твои функции ученицы. Чего тебя учить — ты вон уже сколько учишься, уже должна бы все знать, а если не знаешь, значит, плохо училась. И у тебя, и у меня теперь другие функции, тут дисциплина несущественна, она даже может мешать, потому что теперь очередь за чем-то... — Он сбился, подбирая, видимо, подходящие слова, но потом сдался: — Не знаю даже, как назвать. Нужен какой-то артистизм, отход от норм, потому что, — он опять начал про свое, — мы хотим сделать что-то ненормальное, что не соответствует существующему пониманию вещей, существующей практике. И для этого нам нужен путь, отличный от нормы.

— Ты, значит, создаешь себе артистический образ жизни, — это было смешно, прямо до коликов то, что он говорил. — Во всяком случае, как ты его понимаешь.

— Во-первых, я не пытаюсь ничего создать, просто раньше мы жили вместе с тобой одни, а теперь — втроем. Я подняла глаза в деланном изумлении, неужто кто-то прячется за портьерой? — я, ты и девушка по имени Мечта или, скорее, Цель, Идея. Неужели ты еще ее не заметила? И конечно же, новая квартирантка требует для себя определенных условий жизни, так что я как минимум должен потесниться. А потом пора отчалить от привычного порядка, надоело, сколько можно, да и ненормальные вещи совершаются только веселыми ребятами.

Я пожала плечами, я так и не поняла, кто они, эти наши веселые ребята? Может быть, те, кто предпочитает легкий групповичок с неодушевленными бестелыми барышнями из миражных фантазий?

И действительно, через пару месяцев я заметила в Марке что-то новое, в его поведении, и особенно в глазах. В них появилось выражение постоянно шалящего ребенка, какая-то искорка веселья, этакий причудливый блеск. Он и смотрел теперь по-другому, как будто его летучий взгляд проходил сквозь конкретные вещи или предметы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-07-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: