ОТРЫВОК ИЗ «ТАЙНОЙ КНИГИ»




Эли Визель

Время неприкаянных

 

 

Эли Визель

Время неприкаянных

 

Смотри, юный друг и брат.

Видят ли глаза твои молодую женщину с глубоким взглядом, предназначенную тебе?

Смотри, как клонится голова ее клевому плечу, словно ищет она твоей руки, смотри на это прекрасное печальное лицо, в котором запечатлена мечта, пронизанная желанием и вечной тайной, мечта о тебе.

Смотри, и ты поймешь, что значит любить.

Но будет это слишком поздно.

Паритус Кривой.

Письмо к потерянному ученику

 

Мне года четыре. Может быть, пять лет. Суббота, после полудня. Мама прилегла в смежной комнате с книгой в руках. Я попросил прочесть мне хотя бы страницу, но у нее болит голова. С ней это часто бывает. Я один с отцом. Я требую, чтобы он рассказал какую‑нибудь историю, но тут раздается стук в дверь. «Посмотри, кто это», – говорит мне отец, уткнувшись в газету, от которой его всегда трудно оторвать. Стоящий на пороге незнакомец с печальным лицом спрашивает меня: «Можно войти?» Он высокий, бородатый, широкоплечий. Пугает меня. Взор его, полный тайны, блистает тусклым священным огнем. «Кто это?» – спрашивает отец. «Не знаю», – говорю я. «Странник, – отвечает мне незнакомец. – Усталый странник. И голодный». – «Кого вы ищете?» – «Тебя», – говорит он. «Кто это? – повторяет отец. – Нищий? Впусти его». Отец мой, будь то вечером или днем, никогда не отказывал чужаку в пристанище и пище – тем более в день Субботы. Незнакомец входит уверенным неторопливым шагом. Папа встает, чтобы встретить его и отвести на кухню. Он показывает, где можно вымыть руки, прежде чем произнести обычную молитву, показывает, куда сесть, достает для него тарелку. Однако нищий ни к чему не притрагивается. «Так вы не хотите есть?» – спрашивает отец. «Нет, хочу. И пить тоже. Но нужны мне не пища и не вода». – «Тогда что же?» – «Слова и лица. Я странствую по миру в поисках историй». Голос его завораживает меня. Голос рассказчика: он согревает сердце и обволакивает душу. С той встречи я навсегда полюбил нищих с их котомками, где хранятся истории о принцах, ставших бродягами из любви к свободе и одиночеству. Незнакомец продолжает: «Я пришел испытать вас. Оценить ваше гостеприимство. И могу сказать, что все увиденное у вас мне понравилось». Тут он встает и быстрым шагом идет к двери. «Только не говорите мне, что вы пророк Илия», – произносит мой отец. «Нет, я не пророк». Он улыбается мне. «Я уже сказал тебе. Я странник. Безумный странник».

С той поры я люблю безумных, безумных нищих с печальным лицом и чарующим голосом, который пробуждает запретные мысли и желания. Точнее, не безумие я люблю, а тех, в ком оно живет и сотрясает их, чтобы познали они и свой предел, и неистовое желание преодолеть его. Это стало как бы моей второй натурой. Есть коллекционеры картин, есть любители лошадей. А меня влекут безумцы. Они внушают страх? И поэтому им затыкают рот? Чтобы не слышать их криков? Некоторые меня забавляют, другие пугают. Словно для них человек – загадочная беспокойная тень сновидения, которое, быть может, привиделось Богу. Ничего с этим не поделаешь: меня радует их общество, я люблю смотреть их глазами на мир, умирающий каждый вечер, чтобы возродиться на рассвете, люблю гоняться за их речами, как за дикими лошадьми, слушать, как они смеются и смешат, пьянеть без вина и грезить с открытыми глазами.

 

Понедельник? Или вторник? Нет, четверг. Словно это имеет значение. Вопреки своему обыкновению, подобно Исааку и Иову, отягощенным годами, как говорит Писание, странник никак не может проснуться. Во сне он только что видел своего отца. Тот был серьезен. Они долго молчали, затем обнялись. Он проснулся внезапно, потом вновь уснул. Во сне его что‑то гнетет. Отца больше нет. С ним заговаривают, но он не отвечает. Ему протягивают руку, но он отворачивается. Наконец он с трудом размыкает веки. Он знает, что один, что должен встать, что его ждет долгий тяжелый день, но ему не удается найти место для этого дня в своей неприкаянной жизни. Принадлежит этот день прошлому или будущему? Разум, словно заблудившись в густом тумане, кажется, хочет направить его к местам угрожающим и проклятым. Где‑то подстерегает его старая женщина с изувеченными телом и памятью, быть может, чтобы покарать за дурные поступки, давно забытые, и обеты, слишком часто попираемые. Кто она? Женщина, прекрасная как мечта подростка, которую он так и не сумел удержать? Одна из его собственных дочерей, потерявшаяся в глубинах времени, также пораженного безумием? Гамлиэль лихорадочно ищет среди лиц, населяющих его воспоминания, – все притягивают его мрачным взором, словно хотят задушить. Однако он чувствует, что встреча с этой незнакомкой станет этапной в его жизни. Будет ли это поворот? Или же завершение? В таком случае ему, возможно, следует совершить нечто вроде хезбонд ханереш [1], суда совести, позволить своей душе составить опись того, что было прожито и о чем грезилось, произвести смотр всего существования, сожженного столькими огнями, изуродованного столькими превратностями?

Решительным, резким движением он встряхивается, встает, идет в ванную комнату, разглядывает себя в зеркале, отмечает желтовато‑серый цвет лица, обострившиеся искаженные черты, потухший взгляд – он перестал узнавать человека, который смотрит на него.

Он всего лишь сменил один кошмар на другой.

 

Меня зовут Гамлиэль. Да, именно Гамлиэль. И я буду вам признателен, если вы не станете спрашивать почему. Имя такое же, как и все прочие, разве не так? Имена носят или избавляются от них, когда они начинают слишком тяготить. Ведь я не спрашиваю тебя, читатель, отчего ты зовешься Морис, Зигмунд, Бернар, Уильям, Серж или Сергей? Конечно же я знаю: Гамлиэль – имя не слишком распространенное. И я могу поведать тебе, что и история у него, скажем так, необычная. Ты ответишь мне, что это верно в отношении всех людей, ну и что? Пусть они рассказывают свою жизнь, я готов их выслушать. Добавлю, что меня также зовут Петер. Петер – это в каком‑то смысле мое детство. Для тебя детство означает игры с мячиком, разноцветные обручи, прогулки по парку верхом на пони, череду праздников, каникул в горах или на море. А мое детство – это кабаре. И у него тоже есть история.

Позже я к этому еще вернусь.

Чуточку терпения, прошу тебя.

Итак, пока мы имеем дело с Гамлиэлем. Согласен, имя странное. Довольно редкое. Сефардского происхождения. Как я его получил? Ты в самом деле хочешь знать? Я его унаследовал. Ну да, ведь есть же люди, которые наследуют дома, машины, предприятия, коллекции марок, банковские счета. А вот я унаследовал не фамилию даже, но имя. Завещал мне его дед с отцовской стороны. Был ли я знаком с ним? Не глупи. Он умер до того, как я родился. В противном случае меня назвали бы иначе. Но ему‑то, отцу моего отца, его родители где нашли это экзотическое имя, которое больше подходит усталому старцу, а не новорожденному младенцу? В наследии своих предков‑сефардов, изгнанных из Испании или оставшихся там втайне, как марраны? Первого Гамлиэля ты, разумеется, обнаружишь в Библии: Гамалиил, сын Педацура, начальник сынов Манассии[2]. А в словаре Лapycca он обозначен как «еврей и яркий свет». Естественно, он неоднократно поминается в Талмуде. Внук Гиллеля Старшего, известный как своей терпимостью, так и мудростью, он жил и преподавал в I веке где‑то в Палестине, задолго до разрушения Второго Иерусалимского Храма. Ну да, я ношу имя великого мужа, повсеместно почитаемого в Израиле. Поскольку он возглавлял Синедрион и знаменитую академию, ни одно решение не принималось без его одобрения. Я бы очень хотел познакомиться с ним. В сущности, это легко. Мне достаточно открыть отчет о любой научной дискуссии, в которой он принимал участие. Со времени моего приезда в Америку, что произошло отнюдь не вчера, я стараюсь делать это как можно чаще и всегда получаю удовольствие. Я люблю учиться. Обожаю читать. Это меня нисколько не утомляет. Мне нужно многое наверстывать.

Впрочем, это отчасти моя профессия.

Я пишу, чтобы научиться перечитывать.

 

 

ОТРЫВОК ИЗ «ТАЙНОЙ КНИГИ»

…Нынешней ночью, хотя и была она довольно спокойной, то есть без воздушных налетов, архиепископу Щекешвароша монсеньору Яношу Бараньи приснился кошмарный сон. Он в Ватикане, ожидает аудиенции у папы. Голова у него пылает, он ищет первое слово, верное слово, свидетельствующее о покорности и смирении. И не находит его. В смятенном мозгу кружатся обрывки фраз, похожие на ложно благочестивые молитвы, которые нашептывает коварный дух. Что делать, Всевышний Господь, что делать? Без этого первого слова не придут другие, все погибнет, творение Божье будет проклято. Архиепископ чувствует, как его охватывает паника: время мчится вскачь, закусив удила. Через несколько минут откроется дверь, и он преклонит колени перед преемником святого Петра. Который велит ему подняться и рассказать о своей миссии. А он, бедный грешник из далекой провинции, будет все так же искать первое слово. Помоги мне, Господи, помоги мне. Внезапно перед ним возникает мать и встряхивает его за плечи. Она давно умерла, спящий архиепископ это знает. Но тогда что делает она здесь, в этой комнате? Зачем явилась в его сон? Он хочет задать ей вопрос, но тут дверь открывается так легко, что не тревожит даже муху, сидящую на золотой ручке. И старый архиепископ не может сдержать вопль ужаса… Это ангел смерти. Который велит ему приблизиться…

 

Гамлиэль перечитывает абзац. Последняя фраза ему не нравится. Зачеркнув ее, он пишет:

 

…Дверь открывается: прекрасный собой величественный молодой еврей неторопливым жестом приглашает архиепископа войти и сесть. Но архиепископа словно парализовало. Кто этот еврей? Откуда в нем эта почти королевская властность? Тогда мать приходит ему на помощь: «Ты слишком долго не знал, что Христос тоже еврей, сынок. Это моя вина. Мне следовало объяснить это тебе, когда ты был маленьким. Но теперь… – Теперь что, мама? – Теперь ты знаешь…»

Что любопытно: это сновидение не в первый раз тревожит ночной покой архиепископа.

 

Гамлиэль нисколько не сомневается, что Жорж Лебрен – добрый христианин, но в вопросах теологии скорее невежда – ничего не поймет в этом романе, которого так долго ждет. Который жаждет получить. Этот роман необходим ему так же, как больному любовнику, чтобы не опозориться, необходим наркотик. Еще живя в Париже, Гамлиэль показал Лебрену первые страницы, написанные тогда по‑французски. Этому языку некогда учил его «друг» – клиент? – Илонки, бывший корреспондент агентства Франс‑Пресс в Будапеште. И Гамлиэль настолько быстро овладел им, что вызвал ревность у писателя, каковым считал себя Жорж Лебрен. С тех пор этот человек не отстает от него: прошло много лет, Гамлиэль живет уже в Нью‑Йорке, но это ничего не меняет. Книга запала Лебрену в душу, он грезит о ней, повторяя это в письмах или по телефону и каждый раз, когда их пути пересекаются: «Роман принадлежит мне. Если ты не отдашь его, я тебя убью. Более того: ты пожалеешь о том, что вообще появился на свет». Тем хуже для него. Разумеется, Гамлиэль совершил ошибку. Не следовало знакомить своего «подельника» с едва начатой рукописью. Пусть катится ко всем чертям. Пусть сам выкручивается, чтобы найти других рабов. В этой истории Гамлиэль будет говорить от своего имени. Пора пришла.

 

Гамлиэль бредет по темному, сонному кварталу Бруклина. Это уже немолодой мужчина. У него согбенная спина вечного странника, который стремится скрыть свою тайну и неуклонно приближается к зданию, где царит безмолвие всеми забытых. Он не знает, что его ждет, но чувствует, что на кон поставлена судьба. Сумеет ли он отвести от нее угрозу или хотя бы примириться с ней?

Зачем он думает о тех сумбурных сюжетах, что сочинял когда‑то, чтобы было чем заплатить за квартиру, для писателей‑любителей, называвших себя профессионалами? Любовные романы для молоденьких продавщиц, невероятные приключения а‑ля Рокамболь в экзотических странах, финансовые интриги, грязные полицейские расследования – бумагомаранье, а не литература. Ни одна из этих историй не имела размаха и плотности той, которую он всегда хотел написать. Замысел животрепещущий, всеобъемлющий: он требовал полного самоотречения, углубленного изучения множества источников. Зарождение христианства и его метаморфозы. Его догматы. Отрицание им любых проявлений сексуальности, малейших признаков сомнения. Апостолы и их весть. Отцы Церкви и их антисемитские сочинения: как объяснить эту ненависть к детям Израиля? Соотношение Библии и Нового Завета. Полное доминирование Сына, сокрытие Отца посредством всевозможных манипуляций. Ватикан и его иерархическая структура, своды законов, нравы, обряды, власть и ее пределы. Позорное молчание Пия XII в годы преследований и истребления евреев, широкий кругозор Иоанна XXIII. Какой теологический смысл заключен в целибате, наложенном на кюре и монахинь? Что такое архиепископ? Как им становятся? И как открывают в себе мистика? Что нужно совершить, дабы обрести тайное знание Учителей, одаренных редкими и ужасными качествами? Чтобы рассказать о странном событии, поставившем лицом к лицу сановника католической церкви и постигшего суть Каббалы рабби, Гамлиэль должен был стать экспертом. Порой ему казалось, что путь избран верный – книга опирается на источники, но на следующий день он все перечеркивал, сознавая, что рассказанный эпизод требует иного продолжения, отличного от придуманного им. Какого? Он сам не знал. Ему удастся найти ответ в другой раз. В другой раз? Вот мантра неприкаянных странников, говорил себе Гамлиэль, вечный изгнанник. В другой раз – это когда? Завтра, позже. В иной жизни? В ином существе? Нужно будет вернуться назад. С запасом других документов, новых свидетельств. Обратитесь в соседнее окно.

Поспешим оговориться, что Гамлиэль, чужак этой истории, на самом деле уже вовсе не чужак. У него, как у всех людей, есть удостоверение личности, адрес, связи, знакомства, привычки и даже прихоти, причуды. Но живущий в нем беженец держится настороже, готов подвергнуть сомнению усвоенные представления и установленный порядок вещей. Говорят, что подвергшийся пытке мужчина и изнасилованная женщина навсегда останутся в этом состоянии – то же самое можно сказать и об изгнанниках. Бывший беженец остается беженцем на всю жизнь. Он вырывается из одного изгнания, чтобы нырнуть в другое, нигде не чувствует себя дома, никогда не забывает, откуда приехал, не теряет ощущения, что живет здесь временно. Счастье для него – это краткий миг покоя. Любовь, которую именуют вечной? Одно мгновение. Для человека в его положении каждый шаг предстает приближением к концу.

Стало быть, час подведения итогов вот‑вот пробьет?

С некоторых пор Гамлиэль чувствует, что стареет: все эти штучки, которые он больше не может себе позволить – обнять юную деву, заиметь детей, уехать в незнакомые далекие страны, научиться играть на виолончели, бежать за автобусом, испытать пароксизм радости под безмолвным небом, не боясь бессилия, рядом с женщиной, чье тело трепещет жизнью. Накапливаясь, годы обретают тяжесть – они тянут вниз. Гамлиэль быстрее устает. Бывает, ему не хватает воздуха, он становится рассеянным. Чаще испытывает потребность вздремнуть. Он прожил несколько жизней, но сколько же ему осталось? Растратил он бесконечно много. Юность оказалась бесплодной? Александр Великий умер в тридцать три года, Спиноза в сорок три, Баал‑Шем‑Тов[3]в шестьдесят. Моцарт, Пушкин, Рильке, Герцль: своим кратким и бурным существованием они оплодотворили время. А он, Гамлиэль? Кто будет носить его имя? Что останется после него? Бесчисленные слова – но только не те, которым он хотел дать жизнь. Суета сует: все смехотворно. И вечное сожаление его – музыка. Как бы он хотел поступить в консерваторию! Паритус Кривой говорил: «Когда слова начинают петь, я начинаю танцевать». Вокруг него, Гамлиэля, танцует мир. Сам же он танцевать так и не научился.

Жизнь обреченного на изгнание все больше сужается, а столетие заканчивается, и дни становятся все короче. Сколько раз испытывал он желание отступить к краю пропасти? Но отступить до какой черты? «От бездны к бездне», – бормотал великий Учитель хасидов, не уточняя, имеет ли он в виду обычный путь человека по земле или же собственные поиски абсолюта и покоя. Отчаяние в жизни беженца – оно Гамлиэлю знакомо. Даже когда случается ему веселиться самому или веселить других – для него это способ придать банальный облик своему отчаянию. Отчаяние от необходимости плутовать, подсовывая клиентам халтурную работу, которая по большому счету никому не нужна. Отчаяние от образа жизни, оторванного от реальности. От разрыва с обеими дочерьми, теперь столь далекими, отравленными ненавистью к нему, которую он не мог ни объяснить, ни принять. Стоит ему вспомнить о них хоть на миг, как сердце у него сжимается, сжимается до боли. Где они? Что с ними сталось? Он не видел их уже много лет. Отвергнут, осужден без права обжалования. Его ли это вина или просто месть их матери, которая, чтобы еще больше досадить ему, добровольно рассталась с жизнью? После самоубийства Колетт Катя, любившая называть себя старшей из двойняшек, также сделала попытку покончить с собой. А Софи, младшая, уехала в Индию, найдя убежище в ашраме, где сменила имя и существование, в котором отныне отцу места не было. Все усилия Гамлиэля встретиться с ними оказались тщетными. Они ушли из его жизни, не оставив ни адреса, ни следа. Удручающие воспоминания о несчастном браке, почти беспросветном, без единой минуты отдохновения, о свадьбе, сыгранной словно бы против воли в обманчивом, не оправдавшем надежд Париже. Почему он так и не женился снова? Из трусости? Из страха воскресить угрызения, которые подспудно так подтачивают его, что убивают в нем все упования, всякую возможность искупления?

Продолжая шагать, засунув руки в карманы непромокаемого плаща, подстегивая свои воспоминания, чтобы возродить их под другими небесами, в душах других людей, Гамлиэль все так же мрачно размышляет о событиях, потрясших столетие в самом его конце. Взывая к долгу перед родиной, казалось бы цивилизованные нации проливают кровь своих детей, которые предпочли бы остаться дома и кружиться в танце исступленного желания. Под благородным предлогом служения науке человек становится рабом машин. Памятные торжества рискуют обратиться в свою противоположность. На них говорят так много, что уже не могут ничего сказать. Боги ненависти маскируются под братскими лозунгами, успешно обманывая и свои творения, и себя самих.

Гамлиэлю так грустно, что он испытывает острую потребность увидеть своих друзей. Болека с его тайной, Диего с его рассказами о гражданской войне в Испании, Яшу с его котом, Гада с его героическими приключениями. Они такие разные и вместе с тем такие близкие. Ему хотелось бы услышать их голоса, оказаться достойным их доверительных признаний, которые не подлежат людскому суду, сравнить свой опыт изгнанника с тем, что пережили они. Возможно, я увижу их в последний раз, говорит он себе, сам не зная почему. Впрочем, эта мысль часто приходит ему на ум. Как если бы перед каждой встречей с ними он готовился к какой‑то катастрофе. Обычно он посмеивается над собой – ох уж эти твои идиотские предчувствия. Но сегодня ему не до смеха. Он думает о своих друзьях‑беженцах так, словно они постепенно удаляются от его взора, уходят из его жизни. Словно жалеет их. Неужели он заболел? Больные тоже жалеют тех, кого любят. А беженцы?

Адам и Ева – первые неприкаянные, первые изгои. Первые апатриды. Лишенные первого семейного очага, где жизнь была прекрасна, даже когда прекрасной не была. Их потомкам уготована сходная участь: и сегодня они скитаются по земле, спасаясь от смертельно ядовитых змей. Все решено за них. Они не могут свободно думать, действовать, перемещаться. Не могут даже отказаться от своей свободы. Как в Древней Греции, где их называли apolis, они считаются вредоносными и опасными. Их по‑прежнему сторонятся.

Все живые существа подобны Адаму, сказал древний Мудрец. Но я не Адам, протестует внутренний голос Гамлиэля, Ева мать мне – не супруга. А дети, мои собственные и все остальные, ведь я ищу их, чтобы дать им защиту в мире моего безумия, – на какой проклятой земле растут они, какими врагами окружены? Откуда столько злобы вокруг? И в центре он, Гамлиэль, обреченный на изгнание? Люди, ведь он им ничего не сделал, ничего у них не взял. Он не соблазнял их жен, не совращал их отпрысков. Не захватывал их место под солнцем. И все же. Почему его так не любят? Почему те, с кем он никогда не встречался, сторонятся его, как будто даже приближаться опасно к этому вечно одинокому чужаку, который тащит свое прошлое, словно мешок на спине? Странно это все‑таки: сегодня слово «беженец» потеряло значение, которое имело в библейском языке. В Библии говорится об особых городах, «убежищах», где принимали виновных в неумышленном убийстве. Разумеется, они не были полностью невиновными. Но в этих городах‑убежищах им не грозила месть судей… до тех пор, пока не умирал Первосвященник, как уточняет Писание. Вот почему, дополняет Талмуд, мать Первосвященника часто навещала этих беженцев, старалась сделать их жизнь более приятной, приносила им сладости, фрукты и одежду, чтобы они молились за жизнь ее сына… В наши дни убежище необходимо невинным.

Гамлиэль обрывает самого себя: к чему собирать эти сведения, почерпнутые из священных и мирских текстов, авторы которых все равно оказались на кладбище, в братской могиле Истории? Верно, признает он, я открыл для себя бурную, романтическую и воинственную жизнь царя Давида, перлы мудрости его сына и преемника Соломона, равно как измену его сыновей Авессалома и Адонии. Но что это мне дает сегодня? Я знаю, что Птолемей первым предложил перевести Библию семидесяти Мудрецам, запертым в отдельных комнатах, что Диоген жил, как собака, отчего и получил прозвище Киник. И что Талмуд сравнивают с бездонно глубоким океаном. Что Маймонид создавал некоторые свои сочинения на арабском языке, а Спиноза писал по‑латыни. И что Эразм посвятил свою «Похвалу глупости» Томасу Мору, который придумал слово «утопия», несуществующее место. И что Гёльдерлин на тридцать шесть лет погрузился в безумие, приведшее его к смерти. И что Гёте ненавидел Библию, которую считал «кучей египетско‑вавилонского дерьма». Я тщательно изучил законы, посвященные праву убежища в эпоху Античности и аскезе в Средние века. И что же? К чему все это? Ведь так много тех, кто знает больше и понимает мир лучше меня. Если бы мне удалось запомнить то, что я получил от своих знакомых, я стал бы настоящим эрудитом, великим ученым. Но во что обратилось бы мое «я»? В одни лишь слова? Слова тоже стареют, меняют смысл и функцию. Подобно людям, они болеют и умирают от ран прежде, чем их сбросят в пыльную яму словарей.

И меня туда же?

 

Гамлиэль рассеянно смотрит на часы: еще слишком рано. Дойти до Манхэттена и заглянуть к кому‑нибудь из друзей? На это у него времени не хватит. Он замечает дайнер – нечто вроде бистро, куда ходят в основном студенты из ближайшего кампуса. Посетители стоя обсуждают последние спортивные и политические новости. Войдя, он садится на единственный свободный стул у круглого столика. Официант тут же подходит принять заказ: бутылка минеральной воды.

– И все? Может, чашечку кофе, чтобы проснуться?

Хорошо, пусть будет кофе. Гамлиэль, сидя в стороне, улавливает лишь обрывки разговоров.

– А, эти политиканы, – говорит небритый мужчина. – Все они сволочи. Насквозь продажные. Слыхали о новом скандале? Будь моя воля…

Его перебивает сосед, по виду типичный молодой анархист:

– И что бы ты сделал? Только не говори, что у тебя хватило бы духу прикончить их… Тогда и пасть разевать нечего, понял?

Отдаленное эхо 68‑го. Старые студенческие мятежи. Будь Гамлиэль в лучшем настроении, он вмешался бы в спор, кое‑что записал бы: такое всегда может пригодиться. Ему важно и, главное, полезно слушать. Это необходимо для его работы. Иногда он говорит себе, что быть писателем означает превратиться в своеобразное записывающее устройство: улавливая шумы мира, писатель приводит их в порядок, преобразует и одаряет смыслом, который только ему под силу расшифровать. К примеру, кто этот нахальный сопляк? Знает ли он человека, которого только что оскорбил? А если это его отец? На какое‑то мгновение Гамлиэль представляет их спорящими в другом месте, возможно, дома: он видит женщину, мать парня, – со слезами на глазах она умоляет обоих прекратить. Внезапно они объединяются против нее.

– Это твоя вина! – вопит небритый муж. – Ты его слишком избаловала.

– Верно, – отвечает жена, – я его избаловала. Мне хотелось, чтобы он стал принцем. Тебя я тоже избаловала, ведь я видела в тебе настоящего короля. Я же любила тебя, ты сам знаешь.

– Ты тронулась, ей‑богу. Короли и принцы красивы и счастливы только в романах, а не в жизни. В жизни они неудачники, как я, или мерзавцы, как твой поганец‑сынок. И жалкие недотепы, как ты…

Гамлиэль закрывает глаза. Нужно это запомнить. Это подойдет для второй главы, где один тип, дойдя до точки, решает расквитаться со всем миром…

 

Лесная авеню без единого деревца: названа так, очевидно, с целью подчеркнуть парадоксальность всех людских начинаний – ничего посадить здесь не удосужились. Шагая по этой улице, Гамлиэль тщетно пытается изгнать из головы мысль о книге, над которой работает и о которой уже несколько раз возвестил в телевизионных интервью ее мнимый автор, знаменитый писатель Жорж Лебрен.

– Ну, дорогой господин Лебрен, когда же вы подарите нам свой новый роман? – с наигранным интересом спросила его недавно одна прелестная журналистка.

– Сроки, знаете ли, – ответил беллетрист, флегматично пожав плечами в полном соответствии со своим «имиджем», – это всегда так сложно, так загадочно для романиста, который сражается с собственным творением…

Вспоминая эту реплику, Гамлиэль злобно усмехается: да, Жорж Лебрен хорошо освоил ремесло шута. После выхода стольких романов, где ему принадлежала только подпись, а все остальное было плодом воображения его «негра», он не мог сказать, когда появится следующая книга, ибо этого не знал сам Гамлиэль.

– Ну хоть расскажите, о чем он…

– О нет, нет, – возражает беллетрист с деланным испугом. – Нельзя говорить о ребенке, пока тот не родился…

О да, Жорж Лебрен играет свою роль превосходно. А я, спрашивает себя Гамлиэль, какова моя роль?

Как‑то раз прославленный романист встретился со своим «фантомом» на приеме, устроенном одним большим издательством. Лебрен, окруженный восторженными поклонниками, которые лучше знали его фотографии, чем книги, сделал вид, будто не замечает Гамлиэля, но лукавому Болеку удалось свести их лицом к лицу.

– Ты ведь уже прочел последний роман? – спросил он после того, как его друг пожал руку Лебрену.

– Я‑то прочел, а вы? – сказал Гамлиэль.

Побагровевший беллетрист пробормотал что‑то угрожающее, но Гамлиэль предпочел не услышать этого.

Поначалу, в Париже, Гамлиэль работал через силу. Он ненавидел «писателей», отбиравших его сочинения за деньги. Даже первого из них? Нет, это был не Жорж Лебрен. Бернар Мюра. Обаятельный университетский профессор с густой непокорной шевелюрой, в очках с огромной оправой, неловкий и неуклюжий, воззвал к его чувству милосердия:

– Я начал труд об одном средневековом еретике, испанском монахе из знатной семьи, но заболел и никак не могу завершить работу. Помогите мне, я в долгу не останусь.

Откуда он узнал, что Гамлиэль может быть ему полезен? Просто догадался. Они встретились как‑то вечером, зимой, у Болека, друга Гамлиэля, польского еврея, который в сильном подпитии, что с ним случалось редко, воображал себя персонажем Достоевского. С десяток гостей прихлебывали теплый чай, отравляли воздух гостиничного номера сигаретным дымом и рассказывали скабрезные анекдоты. Все смеялись, кроме Гамлиэля. Когда он собрался уходить, профессор спросил, нельзя ли им пройтись вместе. И предложение стать писателем‑фантомом сделал на ходу, дрожащим голосом.

– Я с вами незнаком, – сказал он, – и не знаю, кто вы. Наш друг Болек мне о вас ничего не говорил. Тем не менее я уверен, что вы писатель.

– Но я же ничего не публиковал, – изумился Гамлиэль.

– Можно быть писателем, не публикуясь, – возразил профессор.

– И я еще ничего не написал!

– Можно быть писателем, ничего не написав, – невозмутимо ответил профессор.

Гамлиэль, глянув на него искоса, не удержался от шутки:

– Можно ли быть преподавателем, не преподавая?

Профессор даже не улыбнулся:

– Писатель может писать, не имея читателей, но преподаватель должен быть окружен учениками. Так вот, если этот труд не будет завершен, своих я могу потерять.

И Гамлиэль пошел на эту сделку – ему стало по‑настоящему жаль профессора. Тот был убежден, что от публикации книги зависят его репутация и карьера. Равно как его честь. Иначе говоря, вся его жизнь.

– Но я же не историк! – вскричал Гамлиэль и тут же раскаялся в своих словах.

Он мог и не быть историком – главное, что историком был Бернар Мюра.

Именно благодаря ему Гамлиэль стал читать и перечитывать основные труды по интеллектуальной и духовной жизни Средневековья. Он начал с Европы, уделив особое внимание Риму и Барселоне. Крескас и Пико делла Мирандола, Аверроэс и Ибн Эзра. И Маймонид. И разумеется, Паритус Кривой, ученый с безграничной фантазией. Где истинная вера, как услышать глас неба и как распознать его? В те времена было так легко впасть в ересь: достаточно было испытывать сомнения, отделять себя от толпы верующих, отказываться от простых ответов, говорить нет. Нет абсолютной власти, нет безжалостному авторитаризму церкви, тысячу раз нет ее догмам. Нет всему, что отрицает свободу, – даже если надо умереть за нее и чуть ли не вместе с ней. И в книге Бернара Мюра героем стал Джордано Бруно. Ошибался ли он, заявляя, что без Творения нет Творца? Пока ему не вырвали язык, он вел жесткий, но честный спор с одним инквизитором, который на какое‑то мгновение почти поддался чувству жалости, однако быстро опомнился. Слишком пылкое воображение? Гамлиэль дошел до того, что подарил славному Джордано товарища по несчастью, брата по убеждениям, соратника по дерзновенному поиску истины человеческой в противовес той, что провозглашает себя божественной. Он дал своему персонажу имя Мануэль Толедский, придумал ему биографию, даже судьбу. У этого Мануэля было три сына и дочь: в одно прекрасное утро отец простился с детьми и больше никогда их не увидел – будучи схвачен монахами по приказу Великого Инквизитора, он прожил многие годы и встретил свой последний час в удушающем мраке грязного каземата, охраняемого Христом. Конечно, намек на Карамазовых. Несмотря на пытки, Мануэль сохранил ясность рассудка. И свое человеческое достоинство. Ну а кошелек Гамлиэля наполнился. Однако любезный профессор в приступе откровенности сказал, возвращая ему рукопись:

– Для такого историка, как я, вымысел становится смертельной западней: лучше уж обойтись без него.

Второй договор был подписан в обстановке куда более банальной. Все тот же Болек, который знал все обо всех, сказал однажды Гамлиэлю:

– Ты нищий, не отпирайся, достаточно на тебя посмотреть, в твоих карманах ветер гуляет. В моих, впрочем, тоже. Ну да, старик, у меня нет ни гроша. Но есть идея для тебя.

Тут он вдруг начал хохотать.

– Помнишь историю о хорошей жене, которая в слезах жалуется рабби, что ее муж не умеет играть в карты. Что же здесь плохого, – спрашивает рабби. – Плохо то, что он не умеет, но все равно играет.

Гамлиэль, фыркнув, ответил:

– Не вижу никакой связи.

Болек, вновь став серьезным, сказал:

– Я знаю одного папенькиного сынка, который вбил себе в голову, что станет писателем и прославится.

– И что же? – спросил Гамлиэль. – У него проблемы? Нет издателя?

– Издателя он найдет. Нет таланта.

Гамлиэль тогда еще не был женат. Как и его друг. И они оба бедствовали. Болек был прав: почему бы не подзаработать? На следующий день Гамлиэль встретился с Жоржем Лебреном в кафе, где любили собираться молодые интеллектуалы и художники Левого берега: мгновенная и обоюдная антипатия. Высокому и стройному Жоржу Лебрену лучше было бы стать манекенщиком или светским танцором. Сверх того, набит деньгами, тщеславен, высокомерен, сочится довольством.

– Все очень просто, – заявил он, потягивая скотч. – Мне нужна слава, тебе бабки. Итак, primo: автор – я. Secundo: если какие‑нибудь страницы или какой‑нибудь персонаж мне не приглянутся, ты их изменишь или выкинешь. И еще: не забывай держать язык за зубами. Понял? Если скажешь об этом хоть слово, позавидуешь самому жалкому из клошаров. Договорились?

Гамлиэль хотел встать и уйти, не удостоив Лебрена даже словом, но Болек удержал его, шепнув на ухо:

– Да не обращай ты внимания, он всегда такой.

– Но как он смеет называть меня на «ты», словно я ему лакей!

– Он хочет произвести на тебя впечатление.

– Никогда я не стану писать для такого дурака и невежи!

– Он хорошо заплатит, вот что самое главное. И вообще, ты пиши себе, а встречаться с ним тебе не нужно. Рукопись отдашь мне, я передам ему. По крайней мере, на несколько месяцев мы забудем о том, что нам нечем заплатить за квартиру.

Болек с его превосходным здравым смыслом. Он был прав. Впрочем, он привел и совершенно иной аргумент:

– Предположим, тебе не повезет, и написанная тобой книга окажется хорошей. В Париже ты никого не знаешь, следовательно, издателя не найдешь. И тогда твой шедевр либо останется непрочитанным, поскольку его не существует, либо будет опубликован, но не за твоей подписью.

– А если книга выйдет не слишком удачной?

– В таком случае ты будешь доволен, что не подписался своим именем. Впрочем, сколько я тебя знаю, ты все равно ухитришься втиснуть в текст несколько стоящих страниц. Разве справедливо лишать их читателя?

Кроме самолюбия, терять Гамлиэлю было нечего, и он не торопясь набросал черновик, который, с его точки зрения, был лишен всех достоинств хорошего романа, и передал его Болеку. Сплошной кич. Слезы ручьем. Тебе надо чувств, так получи их. Сверх того, что еще хуже, постыдные синтаксические и орфографические ляпы. В конце концов его первый наставник, будапештский друг или клиент Илонки, не был волшебником: ему требовалось куда больше времени, чтобы Гамлиэль как следует овладел французским. Ну и что? Болек был знаком с преподавателем лицея, помешанным на грамматике. Тот получил свою долю. Полгода спустя весь Париж славил Жоржа Лебрена как самого многообещающего писателя послевоенных лет. Женщины вешались ему на шею, их мужья презирали его, но показать этого не смели. Забавляясь светской шумихой, отголоски которой еще долго ощущались в литературной среде, Гамлиэль терпеливо ждал: хмель наверняка скоро пройдет, и Лебрен явится, чтобы заказать следующий шедевр.

Он не ошибся.

 

Так сочинительство стало для Гамлиэля опорой, средством улучшить жизнь, возможностью иметь комфортабельную квартиру, основным заработком, более или менее интересным, более или менее прибыльным ремеслом. Едва завершив очередной заказ, Гамлиэль забывал о нем: вся эта череда жалких банальностей, сотворенных подставным пером, не имела никакого значения. Он тут же возвращался к своей единственной настоящей страсти, к «Тайной книге», которая помогала ему справляться с невзгодами. Вот уже много лет он вкладывал в нее все, что хранилось в его памяти и в самом его существе. Разве не себя он бессознательно выводил на сцену, когда придумывал своих персонажей? Близкий друг еврейского художника Хаима Сутина говорил, что тому не было нужды взывать к памяти при создании некоторых картин – и что именно они буквально пропитаны воспоминаниями. Не так ли обстоит дело и со словами, спрашивал себя иногда Гамлиэль. Они могут быть лучшими друзьями писателя, но также удручать своей бессмысленностью. Когда он<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: