Глaвa 1. Бегство или смерть 3 глава




Для моего отца куда более тягостным, чем продовольственные карточки, были сталинские политические чистки, которые набрали силу ко второй половине тридцатых годов. Первый показательный процесс состоялся в Москве в 1936 году, второй — в 1937-м и, наконец, третий — над старым оппонентом Сталина Николаем Бухариным — в 1938-м. Убийственное новое выражение «враг народа» было у всех на устах, и жертвы начали исчезать с ужасающей быстротой, как только НКВД выдвинул понятие «конкретного результата». Спустя много лет, когда я был офицером КГБ, под этими словами подразумевалась вербовка иностранного гражданина для шпионажа в пользу СССР. В тридцатых годах это выражение было эквивалентно слову «вышка», то есть высшая мера наказания, расстрел. Работу офицеров НКВД оценивали в зависимости от того, какое количество соответствующих приговоров они выносили, сколько людей было расстреляно в результате их расследований.

Для моего отца самое страшное время настало, когда начали исчезать не только люди «сторонние», но и работники НКВД. Аресты казались случайными. Процесс получал толчок к движению в самом себе, поскольку арестованные делали чудовищные признания, только бы избежать дальнейших пыток. Когда следователи задавали вопрос: «Кто еще состоял в заговоре?», люди называли первые приходившие в голову имена. Нельзя было предугадать, кто предаст тебя: человек, с которым ты просто поспорил много лет назад, мог донести на тебя как на врага народа, террориста, шпиона, антисоветчика, тайного троцкиста. Одной из жертв стал тот самый поляк, знакомый моих родителей, который руководил экспедицией на Кавказ. Как и большинство членов Коммунистической партии Польши, живших в изгнании в Советском Союзе, он был арестован и расстрелян как иностранный шпион.

Мой отец никогда не говорил со мной о том времени, но мать и бабушка вспоминали, как они были напуганы, как ночами лежали без сна, прислушиваясь к топоту сапог, когда арестные команды поднимались по лестнице дома, где они жили. Четвертая часть из двадцати восьми квартир подверглась этим нашествиям.· Обычно первым увозили главу семьи, а потом возвращались за остальными домочадцами. В худший период с весны 1937-го до осени 1938-го произошло пятнадцать таких визитов. Жертв увозили в черных машинах, так называемых «воронках».

Моя мать была слишком умна для того, чтобы принимать пропаганду на веру. Ей не промывали мозги в учреждении, она не сидела на партийных собраниях и семинарах и не слушала бесконечные речи, поэтому понимала, что не может существовать такое количество подлинных врагов народа, как объявляют власти: просто не бывает в реальности столько преступников и предателей. Но когда она пыталась поделиться сомнениями с отцом, он отмахивался, а порой даже негодовал. Цитировал постулат: «НКВД всегда прав!» — и заявлял, что, раз кого-то арестовывают, значит, есть для этого серьезные основания. Гораздо позже, когда я расспрашивал его о принципах работы НКВД в те дни, он отвечал: «Думается, главным принципом была вербовка агентов или тайных информаторов», Это была правда, так как в тридцатых годах число доносчиков стало огромным, и ходили слухи, что НКВД считает своей почетной обязанностью превратить каждого третьего взрослого человека в информатора. И все-таки, я полагаю, что вера моего отца в коммунизм подверглась серьезному испытанию из-за жестокости сталинского режима.

Наша семья от репрессий не пострадала, но кара постигла моего дядю Александра, старшего брата матери, агронома, которого арестовали в 1938 году, объявили врагом народа и приговорили к десяти годам заключения в лагере в Восточной Сибири. Кто-то, видимо, донес на него за критические высказывания по поводу коллективизации сельского хозяйства. Дядя, однако, сумел извлечь некоторые преимущества из своего несчастья: прекрасный огородник, он начал выращивать овощи и стал одним из самых влиятельных заключенны в лагере, поставляя свежие овощи к столу командиров КГБ. В 1948 году, когда срок его заключения истек, он теоретически сделался свободным человеком, но не получил разрешения вернуться домой и оказался в ссылке. Не усматривая и в этом трагедии, он возглавил предприятие по выращиванию овощей в оранжереях и стал обеспеченным человеком. После смерти Сталина в 1953 году ему разрешили приехать в Москву, и я впервые увидел этого веселого и энергичного человека, полного планов на будущее. Он рассказал мне, что всегда любил пиво, но за десять лет в лагере не выпил ни капли алкоголя. Лагерный городок, отрезанный от шоссейных и железных дорог, был так далек от цивилизации, что завозить туда пиво (в котором 95 процентов воды) или даже водку (60 процентов воды), считалось неоправданно дорого. Единственно разумным было ввозить спирт, в котором 96 процентов алкоголя, и его доставляли из Хабаровска, а иногда похищали из больниц и с авиационных баз. Вопреки, а может, благодаря своему долгому воздержанию дядя Александр превратился в истинного знатока и ценителя пива и, будучи в Москве, решил во что бы то ни стало перепробовать все имевшиеся в продаже сорта.

Увы, через два года он умер от сердечного приступа, его здоровье было подорвано лагерной жизнью. После его ареста в 1938 году жена его оставалась в Самарканде; в должный срок он узнал, что она с ним развелась, и сошелся с женщиной, тоже узницей. Эта приветливая и добрая женщина пережила его и часто нас потом навещала, став членом семьи.

После смерти дяди Александра бабушка решила бороться за его реабилитацию, чтобы обелить его имя и вернуть конфискованную собственность. Дело шло медленно, потому что власти были засыпаны тысячами подобных заявлений; но Лукерья Григорьевна, не зная устали, писала письма, заполняла анкеты и ходила по государственным учреждениям. К тому времени ее так скрутил ревматизм, что ходила она согнувшись почти под прямым углом, держа руки за спиной у основания позвоночника. Бабушка страдала от сильных болей, но воля ее была неколебима, и в конце концов она добилась документа о реабилитации Александра.

Сильное влияние оказал на меня и дядя Константин, младший брат матери, простой, скромный человек, далеко не лишенный здравого смысла. Он был ветеринаром-практиком, и, в то время как в чести был биолог-шарлатан Трофим Лысенко с его бредовой теорией, утверждавшей, что у растений не существует генов, Константин, бывая у нас, говорил: «Это же чепуха! Невероятно! Как его могут слушать? Разумеется, гены существуют. Мы знали о них еще до войны». Слушая его здравые рассуждения, я начал проникаться духом отрицания общества, в котором преследование ученых, говорящих правду, — самое обычное дело.

Я родился в Москве 10 октября 1938 года, когда самый черный период репрессий шел к своему завершению, но мои первые туманные воспоминания относятся к осени 1941 года, когда мне было около трех лет. Немцы тогда бомбили Москву, и во время воздушных налетов нас с братом уводили под своды недостроенной станции метро, которую использовали как бомбоубежище. Эскалаторы не работали, и мы подолгу спускались по ступенькам в набитый людьми туннель.

Мой отец во время войны был политработником и выступал с лекциями перед военными. Когда 22 июня 1941 года гитлеровские войска напали на Советский Союз, он был уже в годах (45 лет) и страдал близорукостью, поэтому на фронт не попал и в боях не участвовал, чего, по-моему, втайне стыдился. Но когда я подрос, узнал от своего двоюродного брата Валентина, каким блестящим оратором был отец. Шестнадцатилетним юношей Валентин побывал на одном из выступлений отца в летнем театре. Сорок пять минут тот держал аудиторию в напряженном внимании, рассказывая о международном положении и о ситуации на фронтах. Говорил с неизменным блеском, начав на высокой ноте, ровно и уверенно вел разговор, почти до конца и завершал лекцию крещендо в трех лозунгах, провозглашенных Сталиным и ставших ритуальными: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» Люди аплодировали ему стоя. Валентин был потрясен способностью отца владеть аудиторией и воспламенять ее.

В конце лета 1941 года немцы быстро продвигались к Москве; государственные учреждения и иностранные посольства готовились к эвакуации в Куйбышев. 16 октября в столице началась паника, люди думали, что немцы вот-вот овладеют городом: начались грабежи, тогда и был сформирован особый полк войск НКВД, который должен был защищать город до последней капли крови.

Наша семья эвакуировалась в Куйбышев, где отец получил временную работу, но город был наводнен беженцами, и он договорился об отправке нас в Киргизию, в город Пржевальск, почти на границе с Китаем. Там, в городе, названном по имени путешественника и географа полковника Н.М. Пржевальского, подразделению погранвойск было поручено опекать семьи офицеров, оставшихся в Москве или ушедших на фронт.

Пржевальск — это первый город, о котором я сохранил ясные воспоминания, Типичное русское поселение с красивыми улицами, кирпичными домами, выкрашенными белой краской, и высокими, стройными пирамидальными тополями, которые так чудесно пахли после дождя. Город располагался примерно в тысяче шестистах метрах над уровнем моря. Климат здесь был хороший: сухо и морозно зимой и умеренно жарко летом. Отец не приезжал к нам туда — слишком далеко добираться от места его службы, и я представляю, как было одиноко маме, но два года мы жили достаточно спокойно и безбедно. Хозяин дома держал свинью, которую мы с братом очень любили, и, когда перед Новым годом ее собрались зарезать, мама заперла нас в комнате, чтобы мы этого не видели. Но потом, когда свинья была уже мертва, тушу накрыли паласом, и мы с Василько сели на нее ничтоже сумняшеся.

В памяти сохранились и другие эпизоды, окутанные дымкой времени. Помню, я стыдился своих ботинок, старых и дырявых. Помню, как мы бегали играть в летний театр: некому было поддерживать в театре порядок, и между скамейками росли дикие цветы. По дороге во Фрунзе (ныне Бишкек), откуда нам предстояло ехать в Москву, пришлось обогнуть озеро Иссык-Куль, и я был поражен тем, как близко подступают горы к ярко-синей глади воды. Во Фрунзе на меня снова произвели сильное впечатление цветы: мы сидели на скамейке в ухоженном сквере, и теплый сентябрьский воздух был напоен запахом душистого табака. И поныне сладкий, почти дурманящий запах никоцианы воскрешает в памяти ту сцену во всех подробностях. И, наконец, когда мы приехали в Москву и вышли из здания Казанского вокзала на Комсомольскую площадь, я был невероятно поражен зрелищем поезда, едущего по виадуку, — поезд высоко в небе!

Осенью 1943 года Москва казалась относительно спокойной. После великих сражений под Сталинградом в январе и феврале и летней битвы под Курском немецкие армии отступали, и было ясно, что они уже не вернутся и что бомбить Москву больше не будут. Отец сумел получить жилье недалеко от знаменитой Бутырки, в добротно выстроенных еще в царское время казармах, где прежде жили солдаты, охранявшие тюрьму. Здесь я и вырос. Окрестности едва ли благоприятные — ведь Бутырка для Москвы то же, что Моабит для Берлина: тюрьма с ужасным прошлым. Часто, когда мы гуляли поблизости, видели, как к воротам подъезжала машина и совершалось чудо: охранник нажимал кнопку, и огромные металлические ворота уезжали в стену. За этими воротами на некотором расстоянии были другие такие же, так что любое средство передвижения, въезжало оно или выезжало, попадало в замкнутое пространство. С маленького балкона нашей квартиры видна была крупная кирпичная башня восемнадцатого века, в которой находились камеры.

Несмотря на близость к мрачной тюрьме, мне, пятилетнему мальчику, Москва казалась замечательным городом. Людей было не много, большинство его обитателей либо ушло на фронт, либо эвакуировалось из города. И почти никакого уличного движения. Москва была чистой, в ней еще сохранялись улицы с деревянными домами и палисадниками, в которых весной расцветала сирень. Вдоль главных трасс деревьев не осталось — их спилили по приказу Сталина и Кагановича.

Мы жили на Лесной улице, названной так, потому что когда-то там находился рынок лесоматериалов.

Соседний с нашим дом хранил на себе некий реликт. На одной из стен была вывеска, старинная, дореволюционная, сделанная по правилам старой орфографии, отмененной большевиками: «Оптовая компания Каландадзе по торговле кавказскими фруктами». Здесь когда-то помещалась подпольная типография, где большевики печатали листовки на типографском станке, установленном в подвале. В мое время там был маленький музей, и первый этаж был оформлен в виде старинной торговой конторы, принимавшей заказы на поставку фруктов с юга.

Одно из самых ярких моих детских воспоминаний относится к лету 1944 года. Правительство объявило, что в определенный день немецких военнопленных проведут по улицам города.

Мы вышли на улицу вместе с матерью. Это было незабываемое зрелище. Бесконечная колонна немецких солдат двигалась по проезжей части улицы; большинство было одето в поношенную военную форму; сопровождал колонну немногочисленный конвой с автоматами. Толпа молча взирала на них, никто не злобствовал, никто ничего не бросал в пленных, потому что люди не знали, как реагировать. Позже мне пришло в голову, что они вдруг осознали, что эти самые немцы — человеческие существа, попавшие в тяжелое положение: их схватили и ведут под конвоем, вернее, гонят как скот. У многих были приятные, но смертельно усталые лица. Разумеется, они понимали, что шествие это затеяно, чтобы унизить их и возбудить ненависть к нацистам, но зрители оставались равнодушными. Тем не менее, акция имела пропагандистский успех: кинохроника была показана во многих странах мира, раз и навсегда продемонстрировав, что Москва никогда не покорилась бы гитлеровским захватчикам.

Мы с Василько прекрасно ладили, но брат был старше на пять лет, и потому особой близости между нами не возникало. Но все же мы много времени проводили вместе, а самым любимым местом наших игр стали развалины храма Александра Невского на Миусской площади неподалеку от нашего дома. Власти пытались взорвать храм, но конструкция оказалась такой прочной, что ее не удалось разрушить до основания. И руины с осыпающимися кирпичными арками, загадочные и привлекательные для мальчишек, неизменно влекли нас к себе.

А еще нам нравилось ходить в Парк имени Горького, где на набережной были выставлены немецкие танки, пулеметы, самолеты, машины, мотоциклы и другое трофейное вооружение.

Однако самым любимым местом Василько был гараж во дворе за нашим домом. Была там авторемонтная мастерская и несколько стоянок для машин офицеров КГБ, живших в соседнем квартале; рядами стояли немецкие мотоциклы, и тут и там валялись всевозможные запчасти: колеса, коробки передач. А еще была целая гора покрышек, по которой мы обожали карабкаться. Здесь же находилась база немногочисленных профессиональных мотогонщиков, в том числе и легендарного Короля, тогдашнего чемпиона Советского Союза, который жил на первом этаже нашего дома. В свои двенадцать лет мой брат увлекался мопедами и питал страсть ко всевозможным механизмам и технике — машинам, пишущим машинкам, радиоприемникам. У него от природы были золотые руки, и на заднем дворе он находил немало способов совершенствовать свои способности.

Оглядываясь назад, я понимаю, что мы тогда жили, так сказать, на строгой диете: сахар, к примеру, считался редким лакомством. Но я не помню, чтобы голодал, и полагаю, наша семья была многим обязана моей бабушке. Решительная женщина, наделенная здравым смыслом крестьянки, она не хотела быть иждивенкой ни в среднем, ни в преклонном возрасте и переезжала от одной дочери к другой, оказывая помощь той ветви семьи, которая наиболее в ней нуждалась.

Будучи полуграмотной, она писала письма, не делая пробелов между словами, — к счастью, ее дети умели их расшифровывать. Она была убежденной христианкой, могла часами говорить о Евангелии и о жизни Иисуса и потихоньку старалась приобщить к христианской вере своих внучат. По слухам, она тайком окрестила моего брата, а когда направлялась в церковь со мной на руках, ее случайно перехватил мой отец. Он пережил настоящий шок, отчасти потому, что стал теперь атеистом, но главным образом потому, что это было чревато серьезными последствиями. Тайное обращение к религии считалось серьезным проступком. Застигнув бабушку, так сказать, на месте преступления, отец обрисовал ей ситуацию, не жалея черных красок, и она испугалась. В результате меня так и не окрестили. Тем не менее бабушка упорствовала в вере: когда я стал старше, она рассказывала мне о религиозных обрядах, восхваляла красоту русской православной службы, формируя у меня стойкий интерес к религии. Бабушка восхищалась жизнью Христа и знала ее во всех подробностях. Она даже по-особому тепло относилась к ослам, потому что Иисус въехал в Иерусалим «На осляти».

Не последним среди достоинств бабушки Лукерьи был ее кулинарный талант. Никто не пек таких вкусных больших открытых пирогов с мясом и пирожков с рыбой, капустой и яйцами. И пельмени с самой разнообразной начинкой она делала замечательно. Наш отец — выходец с Урала, поэтому сибирские пельмени были у нас в большой чести. Бабушка знала все секреты их приготовления. По случаю прихода гостей она варила пельмени по крайней мере сразу трех кастрюлях. Когда первая партия была готова, каждый получал не меньше дюжины, и мы ели их с солью, перцем, горчицей и уксусом. Пока доедали первую порцию, поспевала следующая. Мы с братом отличались завидным аппетитом и съедали невероятное количество пельменей.

— Братик, — шептал я Василько, — я съел сорок

— Это что, — отвечал он, — вот я съел пятьдесят пять! Еще одна картинка из запасников памяти относится к концу войны. Однажды я сидел на заднем дворе нашего дома, и вдруг прибежал мой дворовый приятель с криком:

— Слышал новость?

— Нет, какую?

— У тебя теперь есть сестренка!

Марина родилась 31 марта 1945 года. А пять недель спустя, 9 мая 1945 года, мы праздновали День Победы, днем позже Западной Европы — Сталин потребовал, чтобы акция капитуляции немцев была по примеру союзников проведена и в Москве.

Веселое оживление вносил в нашу жизнь двоюродный брат Игорь Яшкин, сын тети Евгении. Штурман авиации, которому довелось летать на самых первых реактивных самолетах, он служил в эскадрилье Василия Сталина; дважды в год, 1 мая и 7 ноября, эта знаменитая эскадрилья принимала участие в параде на Красной площади. После этого участники парада — члены эскадрильи получали отпуск и сорили деньгами, предаваясь пьянству, и дебоширили. Игорь частенько наведывался к нам. Жизнелюб и весельчак, замечательный рассказчик и любитель праздничных застолий. Увы, пристрастие Игоря к выпивке к добру не привело, и он завершил свою карьеру в авиации жалким диспетчером.

Детского сада я избежал, потому что мама в Киргизии не работала и воспитывала меня дома. В пять или шесть лет научился читать — видимо, мама и научила, — и с самых ранних лет восхищался печатным словом. В 1945 году, в возрасте шести лет, я стал читать еженедельник под названием «Британский союзник», выпускаемый на русском языке британским посольством в Москве, а также «Литературную газету», которая, хоть я тогда этого и не осознавал, была много лучше по стилю, чем большинство партийных изданий. В сентябре 1946 года мне пришла пора идти в школу, и я был полон желания начать учиться по-настоящему.

 

Глaвa 3. Школьные годы

 

Я учился в обычной школе. В мое время не было так называемых спецшкол с углубленным изучением иностранных языков или, скажем, с математическим уклоном. Все школы были одинаковы, и обучение в них проходило по единой для всей страны программе. Так что выбор школы определялся исключительно ее близостью к дому. Моя школа № 130 находилась на Лесной улице в двух кварталах от дома.

Школ в Москве явно не хватало, и занятия в них обычно проводились в две смены по шесть часов в каждой и, как правило, при переполненных классах — от тридцати семи до сорока двух человек.

Во время войны в стране ввели раздельное обучение, следовательно, моя школа была «мужская», в ней обучались только мальчики. Преподавали же нам почти исключительно женщины. Мужское население страны существенно уменьшилось за годы войны, что, естественно, не могло не сказаться на демографической ситуации в стране. Тысячи женщин остались без мужей, и, хотя перспектива создать семью была сомнительной, многие женщины отчаянно хотели иметь детей. И потому, мне кажется, ничуть не удивительно, что одна учительница нашей школы, женщина под сорок, забеременела от шестнадцатилетнего ученика. Это произошло, когда я учился в старших классах. Новость произвела сенсацию, а меня лично побудила всерьез задуматься об отношениях полов. Рад сообщить, что в тот момент власти предержащие, которые жестоко карали за малейшее нарушение моральных норм, в данном случае спустили дело на тормозах: учительница родила ребенка и продолжала работать в школе.

Треть моего класса составляли мальчики из полунищих и неблагополучных семей, обитавших в бараках позади школьного здания. Они мало интересовались учебой. Но к счастью для меня, среди моих соучеников оказались два необычайно талантливых мальчика — Альфред Шмелькин, сын физика, отличный математик, и Виктор Письменный, сын армейского офицера, погибшего во время финской войны (посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза). Мы дружили втроем и помогали друг другу: мои приятели лидировали в точных науках, я — в истории и языках. Учителя ценили наше усердие и уделяли нам значительно больше внимания, чем остальным. Виктор впоследствии стал инженером, но, так как отец у него был еврей, его не допускали к научным разработкам, он мог занимать только административные посты. Боевые заслуги отца в расчет не принимались. Однако Альфред Шмелькин, тоже еврей, сумел преодолеть систему. Даже на математическом факультете Московского университета чинили препятствия евреям, но дарование Альфреда оказалось столь велико, что он сумел одолеть все воздвигавшиеся на его пути преграды и впоследствии сделал блестящую научную карьеру.

В первые послевоенные годы школы обеспечивались крайне скудно. Не было никаких учебных пособий, не говоря уже о спортивных снарядах. В спортзале, размером с две классные комнаты, на единственном в неделю уроке физкультуры мы занимались гимнастическими упражнениями и иногда играли в баскетбол. Я интуитивно чувствовал потребность в физической закалке, хотя на первых порах не понимал, как она мальчику необходима.

Лет в десять — одиннадцать я начал заниматься в гимнастической секции на стадионе «Динамо», но вскоре обнаружил, что это не моя стезя, мне хотелось заниматься бегом, но природная застенчивость не позволяла мне даже с родителями заводить разговор об этом.

Зимой было больше возможностей заниматься спортом. В подмосковных лесах мы катались на лыжах, а в городе — на коньках в Парке культуры имени Горького. Под катки заливали не только большие площадки, но и широкие аллеи. Часа два или три мы катались под музыку и покидали каток только с закрытием парка. Огромные сугробы во дворе приносили нам, детям, много радостей. В одну из зим намело особенно- большие сугробы, достигавшие высоты примерно двух с половиной метров. Мы прорыли в этих сугробах туннели и вертикальные шахты. Сколько счастливых часов мы провели в этих снежных замках.

Между тем жизнь понемногу налаживалась, хотя и была все еще скудной. Наша квартира находилась на последнем этаже, и крыша, несмотря на частый ремонт, то и дело протекала. Отец носил военную форму постоянно просто потому, что у него не было приличной гражданской одежды. И это при его-то весьма высоком звании — подполковник. Как сейчас вижу его в сером мундире с голубыми просветами на погонах и голубыми же петлицами. У матери было всего два простеньких платья. Чтобы прокормить нас, троих детей, ей приходилось экономить каждую копейку.

Первые два послевоенных года мама работала летом в подмосковном колхозе, обеспечивая нас на зиму картошкой и овощами. Осенью мы ездили в лес за грибами, соревнуясь между собой: кто больше наберет, в особенности белых грибов.

Отец был фанатичным любителем книг и часто читал нам вслух по вечерам, от него я и унаследовал страсть к чтению. От своих сыновей отец требовал неукоснительного выполнения заведенных в семье правил, безупречной честности и правдивости. Он ни разу не поднял на нас руки, однако при необходимости устраивал суровые нагоняи. Позже, в пору взросления, мне казалось все более странным, что человек со столь ясным представлением о чести и справедливости был так слеп по отношению к чудовищной несправедливости сталинского режима.

Невзирая на все трудности тех лет, родители оставались оптимистами, и, когда мы, мальчики, на что-то жаловались, мама говорила: «Не беда! Все идет к лучшему. Скоро будет проведена денежная реформа, а после нее отменят карточки. Тогда мы будем покупать белый хлеб и сможем купить сколько угодно сахара. Наберитесь терпения!»

Мы часто мечтали об этой поре и постоянно спрашивали: «Мама, ты купишь тогда нам целый килограмм сахара? И можно мы его сразу съедим?» Мы мечтали не о шоколаде, которого в глаза не видели, а всего лишь об обыкновенном сахаре…

В 1947 году в стране в самом деле прошла денежная реформа: очень хитрая и запутанная. Многие потеряли свои сбережения. Но карточки вскоре отменили, и люди могли покупать все, чего только пожелают. На следующий после реформы день мать пошла в булочную и купила прекрасный батон белого хлеба; после черного и серого, какой мы обычно ели, этот хлеб показался нам настоящим чудом, и даже сахар, о котором мы так мечтали, померк в сравнении с ним. Однако недостаток муки ощущался и в пятидесятых годах. Пронесся слух, что за несколько дней до Нового года в магазины завезут муку, и сразу же выстроились тысячные очереди. У каждого чернильным карандашом был на ладони написан номер. К примеру, 1227, и вы могли отлучиться на время, не опасаясь потерять свою очередь. Впрочем, люди порой шли на всякие ухищрения. Скажем, одному человеку полагался один трехкилограммовый пакет муки, но некоторые, получив свою норму, снова вставали в конец очереди и получали второй.

К десяти годам я превратился в заядлого книгочея. Этому, как я уже отмечал, способствовало обилие в доме газет, журналов и книг. Мать слишком долго давала мне читать только детские книги, так что к чтению серьезной художественной литературы я пристрастился сравнительно поздно. Зато в вопросах политики ориентировался вполне хорошо. В десять лет я живо интересовался неповиновением Сталину маршала Тито в Югославии. Отец в соответствии с правилами КГБ был обязан подписываться по меньшей мере на три периодических издания — на газету «Правду» и журналы «Большевик» (впоследствии переименованный в «Коммунист») и «Пограничник», орган погранвойск, — так что недостатка в политической литературе я не испытывал. Еще в школе я начал штудировать третье издание сочинений Ленина, выпуска 1929–1933 годов. Примечания к томам содержали интереснейшую информацию об упомянутых в работах Ленина личностях; в четвертое издание, опубликованное после войны, большинство этих комментариев не вошло.

Жизненные обстоятельства подтолкнули меня к изучению немецкого языка. Мой брат, начав заниматься немецким, регулярно покупал газету на немецком языке, и как-то само собой получилось, что в третьем классе, в возрасте десяти лет, я стал учить немецкий язык. В доме оказались детские книжки на немецком, изданные до войны в республике немцев Поволжья. Я даже пытался писать готическим шрифтом, чем немало удивил школьную учительницу.

Примерно в это время отцу удалось записать меня в библиотеку Центрального Дома Советской Армии, хотя сам он был офицером КГБ, а не регулярной армии. Библиотечный фонд там был великолепным, и я начал читать запоем. Там проводились читательские конференции, и я активно участвовал в них. А еще устраивались встречи с писателями, в том числе и детскими. Тогдашним всеобщим кумиром был Лев Кассиль.

Радостные воспоминания о школьных годах неизменно связаны с новогодними каникулами. В тридцатых годах после серии специально организованных антирелигиозных демонстраций и митингов празднование Рождества было запрещено. Мне известно, что этот вопрос даже обсуждался руководителями в партии. До революции в России праздновали Рождество точно так же, как и на Западе: украшали елки, в церквах проходили специальные рождественские службы и так далее. Затем последовал сталинский запрет; однако позже кто-то из членов высшей партийной иерархии предложил восстановить все праздничные обычаи. Таким образом, елки и прочие атрибуты европейского Рождества были разрешены, но приурочены к Новому году, который у нас в стране всегда считался большим праздником.

По случаю Нового года было принято дарить близким подарки, готовить много вкусной праздничной еды, а главное — украшать елку. С каким благоговейным восторгом мы развертывали ожидавшие нас с братом подарки, конечно же принесенные «Дедом Морозом»!

Новогоднее празднество начиналось часов в девять. У многих были родственники где-нибудь на Урале, в Средней Азии или в Сибири, так что всегда находился повод выпить за уже наступивший там Новый год на час или два раньше московского времени, вот и поднимались тосты в девять вечера, потом в десять, потом в одиннадцать, и, наконец, в полночь наступал кульминационный момент празднества, когда по радио, а позже по телевидению с новогодними поздравлениями выступал кто-то из государственных руководителей. Большинство относилось к таким речам безразлично, но, по установившейся традиции, все ждали боя часов на Спасской башне Кремля. Никто, впрочем, толком не знал, какой из двенадцати ударов возвещает приход Нового года — первый или последний. Все собравшиеся за столом чокались бокалами с дешевым сладким советским шампанским, а потом снова переходили на водку или коньяк, который стоил вдвое дороже водки и потому символизировал материальный достаток.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: