Страдание и попытки его преодоления в романе А. П. Платонова «Чевенгур»




Экспозицию романа А. П. Платонова «Чевенгур» – картины крестьянской жизни в дореволюционной России – легко принять за развитие и художественное осмысление знаменитого монолога Нехлюдова: «Народ вымирает, привык к своему вымиранию, среди него образовались приемы жизни, свойственные вымиранию, -– умирание детей, сверхсильная работа женщин, недостаток пищи для всех, особенно для стариков. И так понемногу приходил народ в это положение, что он сам не видит всего ужаса его и не жалуется на него». Голод в дореволюционной деревне, изображенной Платоновым, не эксцесс, а норма, а смерть, в том числе и детская, привычна; при этом герои Платонова не произносят жалоб, не делают сколь-нибудь осмысленных попыток дать оценку происходящему. У Толстого вымирание народа, несмотря на всю горечь слов Нехлюдова, есть по большей части лишь повод для напряженной рефлексии интеллигентствующего дворянина, элемент поступательного развития его характера, составляющая психологизма и диалектики души, тогда как в творчестве Платонова вымирание русского народа перед революцией изображается подчеркнуто объективно.

Автор ужасает читателя безвыходностью положения крестьян: голод повторяется каждые пять лет, села пустеют, изнемогающие жители покидают их, дети разбегаются нищенствовать или умирают: «Мать целовала ребенка в состарившийся морщинистый лобик и шептала: “Отмучился родимый, слава тебе, Господи”». Рабочие в художественном мире «Чевенгура», хотя и имеют некоторое утешение в своем ремесле, но так же, как и крестьяне, живут в беспросветной нужде: отец Захара Павловича, шахтер, умирая, произносит, обращаясь к жене, лишь: «Хорони меня в старых штанах, эти Захарке отдашь!»; вдовый столяр, у которого живет Захар Павлович постояльцем, не смеется, а хрипит горлом: «в голосе его была безнадежность и то особое притерпевшееся отчаяние, которое бывает у кругом и навсегда огорченного человека». Эпатаж читателя картинами народного страдания и нужды вовсе не преследует цели поэтизации страдания в духе Достоевского: платоновское страдание не возвышает героев, не облагораживает никого из них, им невозможно любоваться, и с ним невозможно «носиться»: «Захар Павлович во время его (Бобыля – М. К.) смерти ходил купаться в ручей и застал бобыля уже мертвым, задохнувшимся собственной зеленой рвотой. Рвота была плотная и сухая, она тестом осела вокруг рта бобыля, и в ней действовали белые мелкокалиберные черви».

Вопрос о страдании неразрывно связан с теодицеей, верой в жизнь после смерти и возможность реабилитации пострадавших в будущей жизни или, как говорили на Руси, в «пакибытии». Казалось бы, идея загробного вознаграждения за перенесенные на земле невзгоды дискредитируется Платоновым в картине убийства матерями голодающих детей: «Игнатьевна стояла тут же: “Преставился, тихий: лучше живого лежит, сейчас в раю ветры серебряные слушает…” Мать любовалась своим ребенком, веря в облегчение его грустной доли». Однако на деле позиция писателя сложнее.

Именно тайна смерти завораживает отца главного героя. Самоубийство этого рыбака – не бунт против Бога или мироустройства, не апогей отчаяния заеденного средой человека, а попытка проникнуть в неизвестное и заповеданное: «Он видел смерть как другую губернию, которая расположена под небом, будто на дне прохладной воды, и она его влекла». Прежде чем броситься в омут, герой посвящает в свои планы односельчан, причем Захар Павлович пытается его отговорить: «Нет там ничего особого: так что-нибудь тесное», а некоторые рыбаки одобряют намерение: «Что ж, испыток не убыток, Митрий Иваныч. Пробуй, потом нам расскажешь». Первая реплика вызывает в памяти фразу Свидригайлова: «А что если там одни пауки или что-нибудь в этом роде», и если перед нами скрытая цитата, то деятельное несогласие с этой позицией рыбака сближает его с бунтарем-романтиком, «нашим Шиллером» Раскольниковым, восклицающим в ответ Свидригайлову: «И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого!» Вторая реплика отсылает читателя, пожалуй, к чеховскому «Злоумышленнику» с его наивной верой в возможность существования альтернативного общепринятому порядка вещей.

Смерть отца движет развитие сюжета романа: оказавшись сиротой, Саша Дванов попадает в чужой дом, сталкивается с попреками и напраслиной, на собственном опыте испытывает горечь бедняцкой жизни и впоследствии естественно входит в революцию, взявшую под защиту бедноту. Повторение главным героем судьбы отца в финале романа, делая композицию кольцевой, свидетельствует о том, что горнило революции не принесло избавления от ужасов дореволюционной России, что и понудило героя искать выхода из тупика в той же подводной губернии, куда однажды спустился его отец. Вот почему отождествление платоновского страдания и попыток его преодоления с горьковской моделью – смена власти и изменение общественного уклада должна изменить народную жизнь, облагородить крестьянский быт – искажает авторскую позицию: точка зрения Платонова гораздо сложнее и внутренне противоречивее, нежели горьковская.

Неприятие страдания ставит вопрос о природе того всеобщего счастья, которое должно бы прийти ему на место. То, что это счастье не должно стать филистерским, говорит настрой Захара Павловича, в котором нет места для упоения женской любовью: «Многими свойствами наделен человек, если страстно думать над ними, то можно ржать от восторга даже собственного ежесекундного дыхания». Отказ Саши Дванова от супружеской идиллии в браке с Соней, несмотря на то что «счастье было так возможно, так близко», есть осознанный выбор в пользу истинного блаженства – служения людям, борьбы за права угнетенных и обиженных. Чувство сострадания способно разрушить даже романтическую вовлеченность рабочего в таинственную жизнь машины, паровоза. Встретившись с побирающимся мальчиком из родного села, Захар Павлович «с чего-то усомнился в драгоценности машин и изделий выше любого человека» и даже потерял в самом скором времени былую квалификацию слесаря-механика: «из-за одной денежной платы оказалось трудным правильно ударить даже по одной шляпке гвоздя».

Как бы то ни было, дорога Александра Дванова к счастью и преодолению страданий лежит через революцию, в которую вовлекает его приемный отец. Старый пролетарий настороженно принимает события февраля 1917-го; по его мнению, ко власти пришли умные люди, однако это может сулить лишь беды простому народу. Октябрь меняет настрой Захара Павловича – на сей раз к власти пришли дураки, но именно они должны переменить жизнь людей к лучшему. По настоянию отчима Александр записывается в партию «всурьез», но только потому, что «для пробы» записаться никак нельзя, а оказаться не у дел в переломный момент русской истории, считает Захар Павлович, недопустимо, и, глуша сомнения (не лучше ль было б, если б буржуазия подавила протест рабочих и беднейших крестьян? Откуда в Москве «беднейшие крестьяне»? Не произошла ли узурпация небольшой горсткой людей подлинно народного протеста?), слесарь записывает юношу в партию большевиков. Идея узурпации большевиками народного протеста впоследствии будет выражена кузнецом из Черной Калитвы: «Всегда чудаки над нами командовали, а сам народ никогда власть не принимал: у него, друг, посурьезней дела были – дураков задаром кормил», «Ишь ты, человек какой спит – хочется ему коммунизма, и шабаш: весь народ за одного себя считает!» Сам герой с удивительной покорностью и равнодушием принимает этот переворот своей жизни: «В семнадцать лет Дванов еще не имел брони под сердцем – ни веры в Бога, ни другого умственного покоя».

Очень скоро Захар Петрович уже стоял на позиции, согласно которой «большевики – великомученики своей идеи», и убеждал приемного сына в том, что «большевик должен иметь пустое сердце, чтобы туда все могло поместиться», и последнее было очень похоже на утверждение принципа «цель оправдывает средства».

Предгубисполкома Шумилин наивно верит в то, что наступающий социализм предотвратит смерть его больной тифом жены, к телу которой робко притулились его дети, не сознавая опасности заразиться. Раздираемый между изнурительной партийной работой и заботами об умирающей жене, Шумилин понимает иллюзорность представления о том, что «мы», партия, так или иначе управляем процессами, в которые вовлечены широкие народные массы: «по полям и по городу ходят люди, чего-то они думают и хотят, а мы ими руководим из комнаты». Единственное, на что способен Шумилин, – послать Дванова «по Руси», чтобы тот инспектировал процесс самозарождения социализма в массах: «наверное, беднота уже скопилась сама по себе и устроилась по социальному».

Дванов же, скитаясь по губернии, замечает, что деревни и села стоят по берегам рек и балок, становясь «невольниками водоемов», тогда как на водоразделах земля более чем где-нибудь тучна и пригодна к земледелию. Добравшись до Петропавловского сельсовета, Дванов пишет Шумилину письмо о необходимости развития мелиорации на водоразделах: «из глубоких грунтов нужно дать воду в высокую степь, чтобы основать в ней обновленную жизнь». В спор с героем вступает местный мужик, называющий себя Богом, образ которого воплотил примиренческую позицию старорежимной идеологии в борьбе за народное счастье: «Стало быть, теперь самые умные люди явились! А то без вас не догадались бы, как сытно харчиться».

Косность крестьянства, не способного осознать масштаб происходящих в советской России изменений, оборачивается недовольством продразверсткой. Вдовый крестьянин Петропавловского Поганкин (фамилия – говорящая?) восклицает: «Ай кто стерпит муку такую нестерпимую! Ни в одной державе так не полагается!» В ответ Дванов со всей его душевной чистотой «выдумывает», то есть попросту лжет, что разверстку скоро запретят, пеняет крестьянам за пренебрежение землей на водоразделах, грозит переселением на плодородную землю суходола крестьян из других губерний, зовет самого Поганкина и его соседей переселиться на заброшенные земли без отлагательств.

Как видно, уже в Петропавловском Дванов большевик в полном смысле этого слова, и единственное, чего ему не хватает, – это благородного спутника, единомысленного ему. Обретение этого спутника происходит через пленение героя анархистами, которых тот называет «кулацкой гвардией», тогда как они видят в нем редкий тип «большевистского интеллигента» и коммуниста, ищущего царства. Из плена его, раненого, освобождает Степан Копенкин, вдохновенный рыцарь революции, положивший целью своей жизни «защиту всех младенцев на земле» и служение «прекрасной девушке Розе Люксембург».

Копенкин, пожалуй, один из наиболее весомых аргументов в пользу революции и перегибов советской власти. Он – носитель незамутненного корыстью стремления к всемирной справедливости, русский Дон Кихот, бессребреник и то, что Захар Павлович назвал «великомученик своей идеи». По замечанию автора, у Копенкина «международное лицо»; социалистическая родина, которой он служил, простиралась, конечно же, далеко за пределы советской России. На вопрос сторожевых мужиков: «Вы какие?» Копенкин без запинки отвечает: «Мы международные», и то, что «в то время Россия тратилась на освещение пути всем народам, а для себя в хатах света не держала», кажется ему естественным и целесообразным. Одновременно само имя героя – Степан Ефимович Копенкин – должно было свидетельствовать читателю, что тип, явленный им, глубоко национальный, посконно русский, зародившийся на просторах русских равнин, в условиях мирного крестьянского труда. По мысли автора, многие идеи и принципы советской имманентно присущи русскому народу: «Великорусское скромное небо светило над советской землей с такой привычкой и единообразием, как будто Советы существовали исстари, и небо совершенно соответствовало им».

Несмотря на то, по лицу Копенкина нельзя было определить, «был ли он из батраков или из профессоров», ведь черты его личности «уже стерлись о революцию», и он «мог бы с убеждением сжечь все недвижимое имущество на земле, чтобы в человеке осталось одно обожание товарища». При взгляде на Соню, ставшую сельской учительницей, Копенкин испытывает влечение – «не ради обладания, а для защиты угнетенной женской слабости». Дорога героя по советской России лежит по направлению к могиле прекрасной Розы, умерщвленной происками кровавых буржуа: «Он неугомонно шагал и грозил буржуазии, бандитам, Англии и Германии за убийство своей невесты», и сердце его не знает сомнений, ведь в его шапке сокрыт портрет красавицы, разглядывая который, он исполняется святой ярости и праведного негодования: «врагов Розы, бедняков и женщин я буду косить, как бурьян». Умиление при мысли о «революционной крови, которая снизу подмывает эти щеки и все ее задумчивое, но рвущееся к будущему лицо» порождало в Копенкине даже бытовую жестокость по отношению к кулакам: «В ту же ночь он со страстью изрубил кулака, по наущению которого месяц назад мужики распороли агенту по продразверстке живот и набили туда проса. Агент потом долго валялся на площади у церкви, пока куры не выклевали из его живота просо по зернышку». Впрочем, эпизод поражает читателя скорее цинизмом и жестокостью кулака, нежели суровостью самого Копенкина.

Шествуя по Руси, Дванов и Копенкин оказываются в деревне Ханские Дворики, в которой уже установилась Советская власть – в лице хромого уполномоченного волревкома, взявшего себе имя Федор Достоевский (Платонов подчеркивает абсурдизм происходящего, делая правой рукой большевистской власти писателя, именем которого революционеры были заклеймены бесами). Дванов снова и снова возвращается к мелиоративной агитации и убеждает товарища Достоевского объявить трудповинность и вырыть колодцы в высоких степях, куда следует переселиться весной, чтобы летом наступил социализм. Восхищенный Достоевский в красках представляет себе будущую идиллию: «Это голубое, немного влажное небо, питающееся дыханием кормовых трав. Ветер коллективно чуть ворошит сытые озера угодий, жизнь настолько счастлива, что – бесшумна».

Однако на пути к этому благолепию стоит «революционный дележ скота без всякого изъятия». Он ужасает не только зажиточных крестьян и середняков, у которых конфискуют скотину, но и многих неимущих, несмотря на то что их ожидает доля (после «многие из них тайком поотдавали скот обратно имущим»). Ужас и безгласие крестьян ставит под сомнение тезис Копенкина о том, что советская власть «не страх, а народная задумчивость». Замечание гражданина Недоделанного (ущербность последнего в покушениях задавать несвоевременные в условиях революционной необходимости вопросы) о том, что бедняки не смогут прокормить скотину зимой, а перспектива «маток телить для соседа» сулит, что «годов через пять выше куры скота не будет», поражает народ, однако Достоевский утешает Недоделанного тем, что его рысак достанется товарищу Дванову, и, стало быть, ему лично беспокоиться не о чем. То, что безлошадные богачи теперь не смогут принять участие в строительстве социализма и обречены на голодную смерть, вполне вписывается в идеологические построения Копенкина: «Социализм и должен произойти из чистых бедняцких рук, а кулаки в борьбе погибнут».

В жизни лесного надзирателя, «хранившего лес из любви к науке» (в этом герое можно увидеть отдаленный прототип Вихрова, героя романа Леонида Леонова «Русский лес»), Дванов и Копенкин являются внезапно, в поздний час, и надзиратель заранее готовится «ко всему плохому от ночных людей». В действиях этих делегатов советской власти надзиратель видит отказ от благого принципа, «елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы давать волю созерцательной половине души»: рассчитав, что земля, занимаемая лесом, может принести больший плод, если будет засеяна рожью, товарищи постановили лес вырубить, а на робкие возражения надзирателя о том, что в последнее время и так распространилась самовольная вырубка леса, Копенкин ответил: «Тем лучше… Мы идем по следу народа, а не впереди него», самому же надзирателю следует жить, «как масса», а не так, как прежде – целый хутор поедая.

Составляя приказ о вырубке леса, Дванов несколько колеблется в связи с тем, что принимает постановления и берет на себя ответственность от лица партии, утратив связь с Шумилиным, и действительно, позднее, в городе, тот пеняет Дванову за то, что он «целый развал наделал», набрав «каких-то огарков» и «пойдя бродить». Альтернативную общепартийной и при том не враждебную по отношению к Дванову и Копенкину модель большевизма являет товарищ Пашинцев, уединившийся в старом дворянском имении, в котором устроил ревзаповедник. Начинание Пашинцева необычайно злободневно, ведь золотой век революции – восемнадцатый и девятнадцатый годы – безвозвратно ушел вспять, теперь же «всему конец: закон пошел, разница между людьми явилась». Заповедник Пашинцева – пристанище простому народу не только и не столько в борьбе с буржуазией, сколько в противостоянии Советам: «В деревне за ним – советы наблюдают, комиссары-стражники людей сторожат, упродком хлеб в животе ищет».

На пути романтически настроенного революционного отряда Дванова и Копенкина лежит древнее село Черная Калитва, из которого за день до того продотряд «с жертвами отступил». В бой с героями вступает крестьянин, в котором главный герой с удивлением узнает не бандита, не кулака или подкулачника: «он не похож на бандита, а был обыкновенным мужиком, едва ли богатым», то есть перед нами середняк. Маргинализация середняка воспринималась особенно трагично, поскольку именно идеологическая борьба за средний слой крестьянства была ключевой во время коллективизации (именно «прозрение» типичного середняка Никиты Моргунка и принятие им коллективизации легко в основу сюжета поэмы А. Т. Твардовского «Страна Муравия»). По замечанию повстанца, именно такие, как он, вынуждены с оружием в руках сопротивляться советской власти: «кулак не воюя: у него хлеба много – весь не отберут». Словам крестьянина вторит местный пролетарий-кузнец. «Есть у нас дураков десять – вот вся ваша опора тут, – заявляет он Дванову. – Мудреное дело: землю отдали, а хлеб до последнего зерна отбираете: да подавись ты сам такой землей!» Но и отмена продразверстки, которую готов сулить Дванов от лица Советов, не способна примирить скептически настроенного пролетария: «Вы еще хуже, другое придумаете – пускай уж старая беда живет». Кузнецу вторят крестьяне, приехавшие в город для мелкой торговли в пору НЭПа; опасаясь того, что их продукты из-под полы конфискуют, мужики сетуют: «Да кабы хуже чего не пришло – лучше б отбирали пускай! Эта власть все равно жить задаром не даст». Власти, однажды обманувшей народ, верить никак нельзя, а все разъяснения Дванова о том, что разверстка – кровь революции, вызывают у героя философский сарказм.

Нужда царит и в городе, в котором (в разгар Гражданской войны!) продают довоенный хлеб и рыбу. Старушка, похоронившая в голодное время детей, получив свой паек, в подражание библейскому праведнику Иову в умилении восклицает: «Дождались: Ленин взял, Ленин и дал». Впрочем, Советы понимают, что дальнейшее развитие событий по заданному сценарию грозит катастрофой: «на продработу посылались обреченные товарищи, а наше красное знамя чаще всего шло на обшивку гробов». Теперь, для того чтобы залепить разруху «хоть на самых срамных местах», необходимо разрешить свободную торговлю, которая станет для Советской власти «подножным кормом». Отказ большевиков от прежней политики и коренной поворот в сторону НЭПа ничуть не смущает товарища Дванова («политика теперь другая, но правильная»), однако вызывает горькую иронию в его приемном отце Захаре Павловиче: «Когда власть-то брали, на завтрашний день всему земному шару обещали благо, а теперь, ты говоришь, объективные условия нам ходу не дают… Попам тоже до рая добраться сатана мешал». Объективные условия, препятствующие становлению всеобщего блаженства, Захар Павлович называет козлом отпущения, который «революцию, как капусту, всегда с краев ест», однако чевенгурец Гопнер ему возражает ему: «Они съели того козла отпущения», и слова его звучат в унисон с опровержением слов Прокофия Дванова о большевистской непричастности расправам над буржуазией: «Как так не виноваты, скажи, пожалуйста. Раз мы революция, то мы кругом виноваты».

Парадоксальное сопоставление большевиков с церковниками, а коммунизма с христианством становится своего рода лейтмотивом романа. Позднее, уже в Чевенгуре, Копенкин, заходя в здание Совета, который находился в церкви, поражается надписью над дверьми: «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные и аз упокою вы» (Мф 11:28): «слова те тронули Копенкина, хотя он помнил, чей это лозунг». По замечанию автора, в то время «революция была еще беднее веры и не могла покрыть икон красной мануфактурой: Бог Саваоф, нарисованный под куполом, открыто глядел на амвон, где происходили заседания ревкома», тогда как в период деятельного строения коммунизма «Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф» Ленин в сознании многих героев занимает место Отца, Бога, а юродствующему крестьянину, взявшему себе имя бог, остроумные односельчане предлагают назваться уже Лениным, что теперь гораздо актуальнее. Церковники и буржуазия осмысляются как единое целое: буржуи вроде бы свято веруют во второе пришествие, которое провозглашает чевенгурская ЧК (позднее оказывается, что они все же делают значительные припасы продовольствия, тратить которые собираются уже после светопреставления), и именно через объявление второго пришествия удается Пиюсе (главе местной ячейки ЧК) собрать безоружных буржуев на соборной площади одновременно. Так или иначе религиозная пропаганда, кажется, содействовала господствовавшему классу в деле угнетения бедноты. Впрочем, совсем скоро открывается, что и советская номенклатура, несмотря на свою идейную заряженность и святую веру в марксизм, не лишена своекорыстных целей: в городе, где в доме Захара Павловича проживает Саша Дванов, сквозь тонкие доски перегородки раздаются горькие сетования местного комсомольца: «Всякая сволочь на автомобилях катается, на толстых артистках женится, а я так себе живу… Завтра же пойду в райком – пускай и меня в контору берут: я всю политграмоту знаю, я могу цельным масштабом руководить. А они меня истопником сделали, да еще четвертый разряд положили… Человека, сволочи, не видят…» В самом Чевенгуре шкурными интересами живут Прокофий Дванов и Клавдюша (коммунистические мещане).

При этом уподобление религии марксизму призвано, скорее, опорочить последний, нежели оправдать первую.

То, что перемирие между НЭПовскими торговцами и революционерами зыбкое и временное, видно по затаенной до времени злобе идейных коммунистов: «Объявить бы их мелкими помещиками, напустить босоту и ликвидировать в течение суток всю эту подворную буржуазную заразу». При этом лицо Чепурного (именно ему принадлежит фраза), по наблюдению Копенкина, даже во сне сохраняет готовность «на революционный подвиг и на нежность всемирного сожительства».

Постранствовав по Руси, герои Платонова наконец направляются в сказочный город Чевенгур, в котором коммунизм и безусловное блаженство уже наступили, причем не только на водоразделах, как саркастически предполагает Чепурный, но и в лощинах, откуда также была устранена власть помещиков. Платонов использует прием reduction ad absurdum, педалируя тему озабоченности Чепурного и его сограждан проблемой угнетения одного социального класса другим. На деле угнетение сильными и властными слабых и кротких распространяется, по мнению чевенгурцев, не только на людей, но и на животных, ведь «скотина отстала от человека» именно «от векового угнетения», поэтому эксплуатировать скотину считается предосудительным. По замечанию Копенкина, принципы угнетения и порабощения властными безответных работают и внутри человеческого организма: «Сердце всему человеку батрак, оно рабочий человек, а вы все эксплуататоры, и у вас нету коммунизма!» Кроме того, грамотные также имеют все основания для угнетения неграмотной бедноты: «Ум такое же имущество, как и дом, а стало быть он будет угнетать ненаучных и ослабелых». Впрочем, с последним спорит Саша Дванов, хотя попытки повысить уровень грамотности в среде населения или хотя бы возрастить в нем революционную сознательность посредством чтения трудов Маркса не производится.

Образ будущего в сознании чевенгурцев хотя смутный, но определенно оптимистический: «Мы мобилизовали солнце на вечную работу, а общество распустили навсегда!», «в Чевенгуре человек не трудится и не бегает, а все налоги и повинности несет солнце». Сфера деятельности чевенгурцев рисуется следующим образом: «ключевая служба в тюрьме, ожидание истины жизни, нетерпение к Богу, смертельное старчество, чтение вслух странникам и сочувствие Советской власти» – в общем, что угодно, только не ударный социалистический труд, который заклеймен как «пережиток жадности и эксплуатационно-животное сладострастие». Все это не к чему, ведь «революция завоевала чевенгурскому уезду сны и главное профессией сделала душу». Жители города всерьез задумываются о том, «настанет ли зима при коммунизме, или всегда будет летнее тепло», и недоумевают, «куда девать при коммунизме страдальцев».

Несмотря на то что Копенкин усомнился в надежной ликвидации буржуазии, безжалостная расправа над махровыми представителями оной произошла еще до его прихода в Чевенгур и описывается в романе ретроспективно (один из немногих случаев расхождения фабулы и сюжета); когда же наступает черед «остаточной сволочи» – бывших приказчиков и сокращенных служащих, – Копенкин, уставший «от постоя в этом городе», не чувствуя в нем коммунизма, уходит «для сосредоточенности в дальние луга, чтобы там, в живой траве и одиночестве, предчувствовать коммунизм». В это время Александр Дванов все еще находится в далеком городе, под крылом Захара Павловича, и еще более, нежели Копенкин, дистанцирован от ужасов Чевенгурской действительности.

В Чевенгуре тем временем идет безжалостная борьба с врагами народа, при этом попытка Прокофия упрекнуть чекиста Пиюсю в излишней жестокости по отношению к буржуям оборачивается максимально откровенной отповедью последнего: «Коммунистам, товарищ Дванов, нужен коммунизм, а не офицерское геройство!» Под кампанией по ликвидации «класса остаточной сволочи» легко угадывается раскулачивание: «необходимо остатки населения вывести из Чевенгура сколько возможно далеко, чтобы они заблудились», неблагонадежные жители оказываются «под знаком вечного изгнания из Чевенгура и с прочих баз коммунизма». Во время депортации «многие полубуржуи плакали на полу, прощаясь со своими предметами и останками», «емкие сундуки стояли неразлучными родственниками рыдающих капиталистов», Пиюся «выкидывал узлы с нормой первой необходимости на улицу, а затем хватал поперек тоскующих людей» и «молча сажал их на узлы». Увидев, что изгнанные полубуржуи встали лагерем рядом с Чевенгуром, большевики расстреливают тех из пулемета, удачно оказавшегося под рукой, после чего все население города составляет лишь одиннадцать человек.

Казалось бы, описывая репрессивную политику Советов, автор дискредитирует саму идею коммунизма и феномен большевизма, однако художественная манера Платонова далека от карикатуры: как уже было отмечено, в смертоубийствах отчего-то не участвуют лучшие герои Копенкин и Дванов, а безродные пролетарии оказываются объединены святыми узами товарищества: «Чепурный почувствовал, что взамен степи, домов, пищи и одежды, которые приобрели для себя буржуи, пролетарии на кургане имели друг друга, потому что каждому человеку надо что-нибудь иметь; когда между людьми находится имущество, то они спокойно тратят силы на заботу о том имуществе, а когда между ними ничего нет, то они начинают не расставаться и хранить один другого от холода во сне». Когда пролетарии, собранные с окрестных мест в Чевенгуре, вступают в город, Прокофий обращается к ним со следующим призывом: «Лучше будет разрушить весь благоустроенный мир, но зато приобрести в голом порядке друг друга, а посему, пролетарии всех стран, соединяйтесь скорее всего!» В словах Прокофия можно увидеть отсылку к евангельской цитате: «Кая бо польза человеку, аще весь мир приобрящет, душу же свою отщетит» (Мф 16:26), и если в Евангелии высшей ценностью является спасение души для вечной жизни, в стремлении к которой следует презреть все блага мира, то в Чевенгуре такой безусловной ценностью должно стать товарищество, взаимопомощь бедняков, сострадание и взаимовыручка.

На поверку оказывается, что у пролетариев Чевенгура нет другого нравственного ориентира, помимо чувства локтя, и в этом они гораздо более ущербны, нежели изничтожаемые ими буржуи, за прошедшие времена изобретших целую теорию, уповая на принципы которой им удается в жестких условиях коммунистического строительства сохранять полное «достоинство терпения и надежды»: у них есть в запасе разговоры про «лето господне, про тысячелетнее царство Христово, про будущий покой освеженной страданиями земли». Неслучайно именно желание облегчить участь страдающего товарища понуждает чевенгурцев взяться за ошельмованный (в идеологической системе романа) марксистской теорией труд.

Несмотря на это, у Копенкина из разу в раз возникают сомнения: действительно ли в Чевенгуре установился коммунизм. Если так, почему умер ребенок нищенки, пришедшей в город? Разве могут при коммунизме умирать дети? Герой размышляет: «Какой же это коммунизм? От него ребенок ни разу не мог вздохнуть, при нем человек явился и умер. Тут зараза, а не коммунизм. Пора тебе ехать, товарищ Копенкин, отсюда – вдаль». Корень всех бед Копенкин склонен видеть в происках алчного Прокофия, которого решается заключить в алтаре церкви, где находится Совет, продев через дверные ручки царских врат крест, однако скорое прибытие Александра Дванова делает Прокофия безвредным.

Освобожденный Прокофий проповедует Дванову принципы циничной политики отказа от «убыточной правды» и поэтапного распространения частичного счастья по мере необходимости: «Они привыкли к горю, оно им легко, дадим пока им мало, и они будут нас любить. Если же отдадим сразу все, как Чепурный, то они потом истратят все имущество и снова захотят, а дать будет нечего, и они нас сместят и убьют». При этом Прокофий считает себя умным организатором, который управляет людьми, «живущими порожняком». В ответ Дванов пытается указать Прокофию на подводные камни вождизма: «Ведь тебе будет трудно, ты будешь самым несчастным, тебе будет страшно жить одному и отдельно, выше всех». Несмотря на прокофьевские перегибы, Дванов, безусловно, страстно любит Чевенгур, который дает ему возможность реализовать потребность заботы о ком бы то ни было: «Он жил одним Чевенгуром и боялся его истратить». Отчасти предчувствуя скорую катастрофу, герой в задумчивости срывает былинку и оглядывает ее робкое тело: «можно и ее беречь, когда никого не останется».

Гибель Чевенгура происходит внезапно и героически: на город нападают казаки и кадеты на лошадях. В неравном бою смертью храбрых падают все, кроме Прокофия и Александра. Чевенгурцы бесстрашно бросаются «убивать врага вручную»: весом винтовки, муляжом порожней бомбы, рукояткой нагана, забрасывая морды вражеских лошадей пучками горящей соломы и обломками кирпича – и погибают так же, как жили, – романтиками, мечтателями, готовыми не только убить, но и умереть за свою святую идею.

Выживший Дванов, оседлав осиротевшую Пролетарскую Силу (лошадь убитого Копенкина), невольно возвращается в родное село. Все лучшее, что имел герой, ушло в небытие, опрокинулось, развеялось по ветру; от рыбки, пойманной на отцовскую удочку, остался скелетик, хрустнувший под ногами его коня. Дороги обратно, в светлое будущее и всеобщее блаженство, уже нет, и кроткому герою не остается ничего иного, как спуститься в подводную губернию, куда сошел однажды его отец, в поисках любви которого сам Александр полюбил и поставил целью жизни заботу о таких же безродных, деклассированных, униженных и оскорбленных, как и сам он.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-05-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: