ПЕРЕХОД В НОВОЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ 6 глава




Не был ни ранен, ни контужен, тем не менее война глубоко травмировала его. Чем? Он вдруг осознал себя убийцей. В августе 1941 года, когда ополченцы держали оборону, он залег в кустарниках, подстерегал немцев и стрелял. Клал с одного выстрела. Сколько он перестрелял немцев за эти дни, он никогда не вспоминал, хотя в то время геройство мерилось именно числом убитых солдат противника.

Всю зиму 1941 года, весну 1942‑го на Ленфронте шло «движение снайперов». Появлялись герои, на счету у которых было 50‑100 «фрицев». Феодосий Смолячков уничтожил 125 немцев. Искусных снайперов награждали орденами, Золотыми Звездами Героя. Никто не принимал стрельбу на войне за убийство, человек на той стороне был всего лишь мишенью.

В Баргузине дед брал маленького Гора на охоту. Они стреляли соболей, Гор стал хорошим охотником. Немудрено, что в армии на полковых стрельбищах он занимал первые места. В картонные фигуры безошибочно всаживал в сердце пулю за пулей. На расстоянии пятисот метров.

В армию он попал потому, что его исключили из университета. Исключен с последнего курса в 1930 году за формализм:

 

Сон соболю приснился не соболий,

И тополю не топал тополь.

И плакала волна в Тоболе

О Ермаке, что не увидит боле…

 

Стихи у него получались не такие, как положено, рассказы малопонятные, их абсурдность раздражала, они нарушали все литературные традиции, там было нечто, напоминавшее обэриутов.

В армии он выглядел Швейком. Детские глаза навыкате, усиленные толстыми линзами очков, круглая физиономия чудака‑добряка, взгляд, плывущий прочь от казарменных порядков. Он не годился ни для какой должности, его неряшливый штатский вид нарушал строй, однако он был первоклассным стрелком, занимал призовые места, так что его терпели. На этого непоправимо штатского типа обратил внимание командарм Тухачевский, когда на него налетел Гор с кастрюлей щей, несомых ротному. Рядовой облил гимнастерку командарма. Струхнув, рядовой озадачил командарма цитатой из Шопенгауэра, пролепетав: «У многих людей зрение всецело заменяет мышление, а у меня наоборот». Мало того, со страху он блеснул еще французским: «Все революции происходят от желудка», слова, приписываемые Наполеону. Бывший поручик Тухачевский знал французский, чем ответно щегольнул. Вместо разноса командарм отряхнулся, взял этого чудика под руку, и они прошлись по двору. Разговор на равных замызганного очкарика в обмотках и легендарного командарма в сиянии орденов и больших золотых звезд произвел впечатление на свиту.

Личность Тухачевского была овеяна романтикой Гражданской войны, позже добавился еще ореол великомученика, расстрелянного «врага народа», талантливого полководца; потом, уже много позже, образ этот стал покрываться пятнами жестоких обличений. Выяснилось то, что на самом деле в единоборстве Пилсудского и командира Западного фронта Тухачевского польский маршал сумел отстоять Варшаву, а красноармейские части потерпели поражение и бежали. Красный командарм был слишком самонадеян, тщеславен, несмотря на трагическую судьбу, его называют то авантюристом, то жертвой. Кроваво, безжалостно он расправлялся с восставшими крестьянами Тамбовщины. Много грехов тянется за ним. Но когда Гор встретил его на полковом плацу, молодой командарм был для него богоподобным, напоминал Наполеона.

Ничего не поделаешь, сперва они все вызывали у нас восхищение, сочувствие – военные, оппозиционеры и прочие герои хоть и слабого, но все же Сопротивления. Когда стали публиковать их покаянные письма вождю, их униженные мольбы о пощаде, кумиры стали рушиться один за другим, пожалуй, ни один не уцелел.

Еще до того, как Гора исключили из университета, он редактировал университетскую газету. Охотник, поэт, снайпер, да к тому же общественник.

Ректором университета был Лазуркин. Однажды его и весь совет университета пригласил к себе руководитель Петросовета Зиновьев. В числе прочих Лазуркин взял с собою Г. Гора. Что там обсуждали, в дальнейшем никого не интересовало, после убийства Кирова важно стало участие в той встрече с «врагом народа», «замаскированным троцкистом», «шпионом», завербованным иностранной разведкой, организатором убийства Кирова.

Забирали одного за другим тех, кто был на той встрече, Геннадия Гора упустили, поскольку он был уже исключен из университета. Вроде, повезло, но с той поры началось мучительное ожидание ареста, рано или поздно до него доберутся…

После казни Зиновьева поспело «Дело военных» во главе с маршалом Тухачевским. К тому времени солдата Гора произвели в командиры не без участия маршала. В армии разразилась невиданная чистка. Тысячи, десятки тысяч командиров всех рангов арестовывали, судили, отправляли в лагеря, расстреливали. И опять Г. Гора проглядели. Кошмар ожидания усиливался. Рано или поздно его должны были обнаружить. Органы его упустили, но страх не упустил, вцепился и не покидал. Прошлое, недавно удачливое, превратилось в смертельную угрозу. Между тем писатель в нем не давал покоя. Появилась многообещающая, ни на что не похожая проза обэриутов: Хармс, Олейников, Введенский, Заболоцкий. Появился Леонид Добычин. То, что они делали, было близко Гору, его рассказам, стихам. Обэриуты, в сущности, занимались игрой, их забавляли словесно‑смысловые возможности обнажения, абсурды мещанской жизни тридцатых годов. Они издевались над нелепостями общепринятых устоев, которые тут же соскальзывали в буффонаду.

На вечере в Доме писателя в 1936 году обсуждали книжную новинку – повесть Леонида Добычина «Город Эн». Необычная проза вызвала критику, и грубую. После обсуждения Добычин пропал. Ушел и пропал. Как, где, что случилось – так и не выяснили. То было время исчезновений. Люди исчезали без следа.

Обэриутов сперва «выслали» на страницы детского журнала «Еж». Потом они были разгромлены, репрессированы, высланы на самом деле.

В 1937 году Даниил Хармс написал стихи, как бы вслед исчезновению Леонида Добычина. На мотив детской песенки:

 

Из дома вышел человек

С дубинкой и мешком

И в дальний путь,

И в дальний путь

Отправился пешком.

 

Он шел все прямо и вперед

И все вперед глядел.

Не спал, не пил,

Не пил, не спал,

Не спал, не пил, не ел.

 

И вот однажды на заре

Вошел он в темный лес.

И с той поры,

И с той поры,

И с той поры исчез.

 

И если как‑нибудь его

Случится встретить вам,

Тогда скорей,

Тогда скорей, °

Скорей скажите нам.

 

Но оттуда, из темного леса, не возвращались.

Перегруженная машина уничтожений то и дело давала сбои. Как обычно, гнались прежде всего за количеством. Гора опять проворонили.

Для иностранцев империя, может, и выглядела Империей Зла, для ее обитателей она стала Империей Страха.

Воображая картины предстоящих допросов, Гор все отрицал – свои симпатии к Тухачевскому, отвергал обэриутов, Добычина, Вагинова, всех, кого любил, отрекался от своих вкусов, надежд, мечтаний. Будущее было заполнено мерзостью предательства.

Хармса арестовали в 1941 году за то, что он осуществлял «вредительскую деятельность» в журнале «Сверчок» для дошкольников.

Эйфория классовой борьбы перешла в массовый идиотизм. Трудно представить, чем бы это кончилось, если бы не грянула война.

В феврале 1942 года Хармс умер в тюремной больнице. Геннадия Гора блокада привела к дистрофии. Его отправили в госпиталь и эвакуировали из Ленинграда.

Фронтовая жизнь не прошла даром, она принесла Гору отчаянность. Когда терять нечего, на переднем крае живешь случайностью; дальше фронта не пошлют… больше пули не дадут. Он стал прорываться к себе молодому, к своим безумным стихам.

 

И в нас текла река, внутри нас,

но голос утренний угас,

И детство высохло как куст.

И стало пусто как в соломе…

Мы жизнь свою сухую сломим,

Чтобы прозрачнее стекла

Внутри нас мысль рекой текла.

 

В рассказе «Вмешательство живописи» один из героев говорит: «Я – за импровизацию слов против напряжения всякой мысли. Я – за неожиданность искусства против логики науки».

Стихи Гора не привлекают ни музыкой, ни формой, но есть в них упорная попытка уловить поток сознания, передать блуждание мысли. Я прочитывал в них последнюю отчаянную попытку вернуться к тому молодому, автору книг «Факультеты чудаков», «Живопись».

Может быть, что‑то и получилось бы, но после Победы партия принялась наводить порядок в мозгах победителей. Не кончилось еще гулянье‑похмелье, как в 1946 году (!) ударили по Зощенко, Ахматовой, может, наиболее популярным писателям, да так ударили, чтобы выбить из голов всякие вольности. Сталин провел многочасовое заседание Оргбюро ЦК, лично вправляя мозги ленинградским писателям. И пошло‑поехало. Борьба с низкопоклонством перед Западом (насмотрелись в Прибалтике, в Германии!). Борьба с космополитами – новое пугало – разоблачить, изгнать! Не надейтесь на ослабление порядка, на вольнодумство. Одно постановление следовало за другим: «антинародный формализм» в музыке – это о Шостаковиче, Прокофьеве, Хачатуряне.

Давным‑давно его должны были арестовать, сослать, а то и расстрелять, как зиновьевца или как «ставленника Тухачевского», почему‑то не получалось. Фортуна спасала его, опять давала отсрочку. Никому не давала, кругом его друзья, однокашники были уничтожены. Заболоцкого посадили, Гнедич, Гуковский, Медведев, Леонид Соловьев, Лебеденко – ссылали, сажали, разоблачали. Всех не вспомнить. Почему судьба обходила Геннадия Гора, может, надеялась, что он преодолеет свои страхи?

Он боялся даже заглядывать в свои молодые стихи, где открывалось нагромождение порой чудовищных картин:

 

С веревкой на шее человек в огороде,

Он ноги согнул и висит,

И вошь ползет по его бороде.

И жалость в раскрытых настежь глазах

В закрытых ладонях зажата.

Жалость к весне, что убита,

К жене, что распята,

И к дочке, что с собой увели.

 

Он выбирался из всех переделок, уцелел и на войне. Счастливчик. Цепи счастливых случайностей, которые редко приходятся на одного человека.

Не знаю, как глубоко его травмировала война. В рассказах о нем много белых пятен. Если б я знал, как он воевал, я бы кое‑что у него выведал, у фронтовиков существовало особое братство доверия. Думаю, что даже Юре, единственному сыну, он не все рассказывал. Умение прятать и прятаться стало привычкой, лучшим средством спасения, каким он располагал.

Прятался от самого себя. Ничего подобного ни у кого из солдат Великой Отечественной я не встречал. Тем более у военных писателей.

Истовая его любовь к авангардной живописи молодых художников сублимировала его собственные устремления. Когда‑то и он порывался сам уйти подальше от соцреализма. Теперь он завидовал и радовался бунтующим полотнам молодых. Время от времени он выискивал среди прозы нечто близкое ему, необычное, вызов обыденности, прелесть абсурда. Так его обрадовала повесть Александра Житинского «Лестница».

В 2005 году в «Звезде» появился роман Гора «Корова». Написан он был 75 лет назад. Я читал его в рукописи. Роман сумбурный, странный, но впечатление было ясное – еще один своеобычный талант утерян. Если бы не кошмары 1920‑1930‑х годов, если бы ему не мешали страхи… Один за другим, никакой передышки, они настигали повсюду, куда бы он ни прятался… Однажды он выбрался из Комарово поехать в город, в Эрмитаж, на выставку французских импрессионистов. Вернулся оттуда пришибленный, испуганный, он там позволил себе публично восхититься живописью, и на него накинулись, доказывали превосходство русских передвижников, выставку называли мазней, его – космополитом. Я знал эту публику, агрессивную, грубую, в те годы спорили ожесточенно, доказывали, что западное не может быть лучше нашего искусства, потому что мировоззрение у них гнилое.

– Или мы лучше всех, или хуже всех, – недоумевал Гор, – почему мы не хотим быть как все.

Недавно среди старых бумаг попалась мне папка его стихов – «июнь–июль 1942 года». Кажется, кто‑то из родных подарил мне на память о нем. Лето 1942 он находился уже в эвакуации. Стихов было много – сотня, может, больше. Почти все воспаленные, если не вчитываться – заумные, некоторые для меня бессмысленные или зашифрованные. Но какие‑то отгадки там были, отгадки его припрятанных чувств:

 

Сезан, с природы не слезая,

Дома и ветви свежевал,

Вот в озере с волны снял кожу,

И дуб тут, умирая, ожил,

Трава зеленая в слезах…

С домов на камни боль текла,

И в окнах не было стекла,

А в рамах вечно ночь застряла.

 

В стихах почти не было войны. Он не пускал ее. Лишь однажды она прорвалась:

 

…И вот мы в окопах сидим, '

На небо глядим

и видим: летят

То ближе, то дальше

И бомбы кидают.

Любино поле расколото вдрызг

И Луга‑реченька поднята к самому небу.

Ах, небо! Ах, Ад! Ах, подушка‑жена!

 

Ах, детство! Ах, Пушкин! Ах, Ляля!

Та Ляля, с которой гулял,

Которой ты все поверял.

Ах, сказки! Ах, море и все!

Все поднято, разодрано к черту,

И нет уже ничего.

Деревья трещат. Дома догорели.

Коровы бредут и бабы хохочут от горя.

 

Он умер в 1981 году в психиатрической больнице. Уже потеплело, страна распевала песни Высоцкого, Галича; Сахаров выступил против войны в Афганистане, ничего этого Гор не воспринимал, его прятки привели его по ту сторону разума, где он сам себя не мог найти, ни страхи, ни оттепель его уже не доставали. Он уходил бесшумно, на цыпочках, стараясь не будить демонов своей жизни. В Комарово без него что‑то исчезло.

Его страхи напоминали мои собственные. В те годы многие из нас отступали, изменяли себе, кто‑то сумел вернуться к собственной сущности, кто‑то навсегда смирился. Недаром время от времени я вспоминаю угрожающую судьбу этого человека.

Как ни удивительно, понадобились годы, чтобы я понял трагедию его личности, его судьбы, да и того проклятого режима, который все же настиг его.

Слабак, не смог осуществить себя, но не предавал других, только свой собственный талант предал, но не запятнал свою совесть, по тем страшным временам это немало. Ломались, уродовались куда более сильные. Известно, что судить человека надо по законам его времени, но как трудно узнать и прочувствовать те законы. Талант, чем он неповторимей, тем он был опасней, слабость была губительна, хотя кто знает, может, она бывает неотделима от таланта.

 

 

 

В Великую Отечественную на разных фронтах погибли двадцать писателей Ленинграда, пятьдесят умерли в блокаду, за годы репрессий расстреляли семьдесят, всего репрессированных писателей в Ленинграде было сто шестьдесят, по стране – около двух тысяч, из них погибли полторы тысячи.

 

 

ЖИЗНЬ КРЕПОСТНЫХ

Интересные материалы попались мне в районной газете «Красный Октябрь» за 2007 год (Волоконовский район Белгородской области). Из записок польского управляющего Карла Красовского, подготовленных к печати в январе 1861 года.

Опубликовал их краевед Петренко.

Красовский описывает вотчину по реке Оскол, саму реку, полноводную, густонаселенную разнопородной рыбой – сомы, лещи, язь, линь, плотва, налимы, бирючек. По реке стояли мельницы, было их до 50, водяных, ветряных. В революцию сносили их заодно с церквями, «бессмысленно и беспощадно», словно нечто чуждое, а ведь они на Руси работали со времен IX века.

Мололи зерно, земля давала до 100 пудов с десятины. Десятая доля шла на храмы, три дня крепостные работали на помещика, пресловутая барщина, три дня на себя. 102 семьи имели от 3 до 6 лошадей, свиней 1200, коров, волов 3600. 72 семьи имели пасеки от 10 до 80 ульев. В селе жило 229 семей, в среднем по 10,5 человека в семье. Так что было многолюдное село. Разводили овец, тысячи.

Хаты были липовые: «всегда там сухо, воздух в доме особенно чист и здоров… внутренние стены выглажены, всегда чисты и необыкновенно опрятны».

Хороших работников отпускали на рыбалку, в отход.

Конечно, перекупщики «бессовестно обманывали, наживались, перепродавая хлеб, шерсть, это как водится».

«Лесная стража состоит из 21 лесничего и старшего над ними. Лес был чистый, ухоженный, трухлявые и больные деревья спиливались и увозились… В каждой деревне по атаману, в помощь им восемь десятских и один полицейский».

Массового пьянства и драк даже по праздникам не наблюдалось. На мельнице – особый смотритель. На гумне – гуменный и три ключника. Что меня тронуло – был особый надзор за рекой и прудами, за нерестом, за зверьем и птицами. Интересно знать, в чем он выражался, этот надзор. В дневное время избы практически не замыкались.

Медицину творили знахарки, они лечили травами, снадобьями и «на воде» (не знаю, что это).

Может, и приукрашено, основные же цифры наверняка истинны. Вообще в районных газетах краеведы печатают много любопытного.

 

 

 

«Благодеяния приятны только тогда, когда можешь за них отплатить. Если же они непомерны, то вместо благодарности воздаешь за них ненавистью», так писал Тацит. То же относится и к подаркам, и к помощи, за которую нечем отплатить. Сенатор Фулбрайт сказал мне в Пакистане:

– Вы спрашиваете, почему нас, американцев, здесь так не любят. Отвечаю. Вы, СССР, сколько им даете? Не знаете, а я знаю. Около ста миллионов долларов, а мы – десять миллиардов. Поэтому они нас ненавидят.

 

 

МЕДВЕДЬ

Австрийский миллионер купил лицензию на отстрел медведя. Приехал в Болгарию, встречали его по высшему классу, особняки, машины, свита, а тут выяснилось, что медведя нет. Был и ушел куда‑то. Искали‑искали, миллионеру невтерпеж, решили взять из цирка, старого, можно сказать, списанного. Привезли, отпустили в лес. Медведь походил, вышел на дорогу, тянет к людям. На дороге лесник оставил свой велосипед. Австриец сидит в засаде, вдруг видит: на него мчится медведь на велосипеде. Дальше рассказывать я не в силах.

 

Однажды я выслушал такой монолог одного строителя: «Природу надо уничтожать, она занимает слишком много места. На самом деле она украшение, а не необходимость. Современные технологии вполне могут заменить ее: поля, луга. Можно выращивать нужные овощи в структурах, теплицах. Нужных животных содержать в стойлах, вместо лесов выращивать древесину. Для удовольствий иметь парки, их можно сделать из синтетики, чтобы они выдерживали большие потоки людей, натуральные леса их не выдерживают. Рыбу выращивать в водоемах. Сократить штат животных, остальных сохранять в зоопарках. Природа ведь гуляет вхолостую, в сущности она живет для себя. Это недопустимо. Обычный трудовой человек треть времени проводит в кровати, треть на работе, большую часть по дороге к работе и обратно, оставшееся время сидит, читает, смотрит телевизор и ест. И только 5‑10 % жизни – это пребывание на природе. Ради этого содержать столько лесов, озер, медведей, птиц – непозволительная роскошь. Разворовать природу, конечно, нельзя, а вот убрать ее, как старую мебель, необходимо».

И что вы думаете, он был убежден, что так и будет.

 

 

ЛИХАЧЕВ

Он рассказал мне, как, сидя в Академии наук на заседании, разговорился с писателем Леоновым о некоем Ковалеве, сотруднике Пушкинского Дома, авторе книги о Леонове. «Он же бездарен, – сказал Лихачев, – зачем вы его поддерживаете?»

На что тот стал его защищать и всерьез сказал: «Он у нас ведущий ученый по леоноведению».

Они слушали доклад о соцреализме. Леонов сказал Лихачеву: «Почему меня не упоминают? Соцреализм – ведь это я».

Рассказывая, Лихачев добавил: «Жаль, что он не сказал „Людовик XIV – это я”», – и тогда всем стало бы ясно.

Недавно я нашел одно любопытное письмо ко мне Д. С. Лихачева. Переписка наша была скудной, мы общались лично, и это имеет свои потери, ибо я ничего из его рассказов и размышлений не записывал, в письмах же все сохраняется, тем более что писал он без нынешней нашей поспешности, он любил этот эпистолярный жанр, старомодный, уходящий в прошлое. А ведь его, в сущности, ничего не заменяет. Ничего не остается от «эсэмесок», телеграмм, факсовых сообщений, мы теряем свою прошедшую жизнь, встречи, сердечные потрясения, жизнь духа. Дневников не ведем и писем не пишем, если и пишем, то короткую, бедную информацию. Посмотрите, какая пришла скудость выражений «Уважаемый…» – типично начинается бумага, и «С уважением» – кончается.

«Дорогой Даниил Александрович! Один Ваш вопрос неотступно преследует меня, и я все думаю: как было и что. Вы спросили об обращении „гражданин” и „товарищ”. Вопрос этот соприкасается с другой важной языковой проблемой, очень сейчас затрудняющей людей. Даже Солоухин писал о ней, предложив, с моей точки зрения, неудовлетворительное решение. Вопрос этот состоит в том – как обращаться к человеку, если не знаешь его имени? Для обращения к женщинам любого возраста этот вопрос сейчас „решен”. К кассирше, продавщице даже 50‑летнего возраста обращаются без запинки – „Девушка!” А как было до революции? Не все могу вспомнить, но, что могу, вспомню.

Извозчик торгуется с моим отцом. Отец, если разговор идет хорошо, говорит ему – голубчик. Обращаясь к человеку, явно непочтенному, с его точки зрения, отец говорит ему: Почтенный, как пройти и т. д. Если возникает спор с человеком оборванного вида (не уступает дорогу и пр.), отец говорит: „Почтеннейший, посторонись, видишь…” и пр. Женщине, хорошо одетой, говорит сударыня, молочнице, приносящей нам молоко, говорит голубушка. Сударь никогда не говорится, только в сочетаниях и при размолвке – сударь вы мой! Извозчик, носильщик (последних называли „артельщиками”), обращаясь к людям, по‑европейски одетым, говорили всегда барин. „Барин, накинь гривенничек”. Знакомому барину дворник его дома говорил ваше благородие. Звоня на телефонную станцию, все говорили: „барышня, соедините меня с номером таким‑то” (возраст барышни и ее семейное положение только предполагались – замужняя и пожилая телефонисткой работать не станет). Обращения ваше превосходительство, ваше высокоблагородие, ваше священство, ваше преосвященство, ваше сиятельство и прочее говорились только в служебной обстановке или тогда, когда чин, к кому обращались, был точно известен. За картами, однако, полковник приятелю‑генералу мог сказать: „Ну, ваше превосходительство, твой ход”.

Друзья в присутствии посторонних (офицеры при солдатах) могли говорить друг другу „ты”, но никогда не называли сокращенным именем: „Ты, Иван Иваныч, ошибаешься”, никогда не называли своего друга при подчиненных „Ваня”, „Коля”, „Николай” и т. д. Манера называть по имени и отчеству друзей, с которыми „на ты”, была даже наедине у военных.

На конвертах – даже детям (сохранилась открытка отца из Одессы мне – шестилетнему) – перед именем и отчеством сверху писалось – Е. В., т. е. Его высокоблагородию, и далее – Дмитрию Сергеевичу Лихачеву. И это не было шуткой: так полагалось писать на конверте.

Официанты в хороших ресторанах называли друг друга коллега (но никогда – в трактирах, даже почтенных, не говорили „коллега” друг другу половые). Студенты говорили друг другу „коллега” и так же обращались к студентам преподаватели. После революции до 1926‑1928 годов обращение друг к другу студентов „коллега” и старших профессоров к студентам „коллега” означало известный консерватизм и неприятие новых порядков.

Теперь о словах „товарищ” и „гражданин”. До революции слово „товарищ” не в качестве обращения было в большом ходу – товарищи по школе, по университету; существовали товарищества и были „товарищи министра”, но значение „знамени” своей прогрессивности специфическое обращение „товарищ” на улицах, в трамваях, в учреждениях, в воззваниях и указах приобрело после 1917 года. В разных устах оно имело различное эмоциональное наполнение. „Товарищами” называли матросов‑революционеров. В устах „недобитых буржуев” оно было равносильно „клешники!”. „Гражданин” означало в целом „купца” и в обращениях не употреблялось. „Гражданин Минин и князь Пожарский”.

 

Мой дед по отцу был „потомственный почетный гражданин” (член городской Ремесленной управы), и могли бы по деду так называться мой отец и я сам, но отец, получив первый чиновничий чин, стал „личным дворянином”, что по наследству не передавалось (в этом смысл слова „личный” означало „не наследственный”). Но быть „личным дворянином” было более почтенным, чем быть „потомственным и почетным гражданином”. „Гражданин” в значении пафосно‑революционном, как обозначение „свободного и равноправного члена общества” у нас не привилось. Характер официального обращения это слово получило поздно по приказу, отменявшему в официальных случаях обращение к посетителям учреждений, милиционеров к прохожим и т. д. со словом „товарищ”. Когда кондукторы в трамвае перестали говорить „товарищи, пройдите” или милиционер не обращался – „товарищ, вы нарушили…”, настроение у всех стало чрезвычайно подавленным. Все почувствовали себя преступниками, потенциальными „врагами народа”. Об этом мало кто сейчас вспоминает (никто не пишет об этом в мемуарах; это как‑то забылось), но обращение „гражданин” до сих пор несет печать какой‑то подозрительности и строгости… Слово „гражданин” с этим приказанием приобрело особый оттенок, которого раньше в нем не было.

В газетах, в приказах, расклеивавшихся по городу, и т. д., всегда ранее было обращение „Товарищи!” И. В. С. не восстановил былого слова „товарищ” и в первые дни войны обратился „Братья и сестры!” Вы помните это.

Оставляю копию этого письма себе: мне самому интересно коснуться темы обращений к людям раньше и теперь в разных случаях.

Привет Римме Михайловне. Зин. Ал. кланяется Вам обоим.

Приятная была поездка в Старую Русу (ее теперь пишут через два „с”)».

Д. Лихачев

30.V.1984

 

Письмо это не только содержательно, оно пример подхода Дмитрия Сергеевича Лихачева к интересному для него вопросу. Прежде всего он заглядывает в прошлое, как это было раньше. Люди прежних времен, считал он, ничуть не глупее нас. Человек не становится умнее, мудрее. И двести, и четыреста лет назад общество имело разумные традиции, мораль, свои правила и чести, и взаимоотношений. Оказывается, правила эти достойны уважения, они вовсе не примитивны, не отличаются грубостью. Многое из той прошлой жизни сложилось из долгого опыта, оправдано столетиями. «Превосходительство» – было признанием превосходства положения, должности, заслуженного, ибо большей частью доставалось непросто.

Вот Лихачев в одной заметке касается такого понятия, как запах, и сразу считает нужным сообщить, что три столетия назад запахи цветов, еле уловимые запахи обработанного дерева ценились больше, чем сейчас. Петр Первый велел сажать прежде всего ароматные цветы, по дорожкам в садах сажать мяту. Когда ходят по ней (мнут ее), она пахнет.

Действительно, приятных запахов стало меньше, если, конечно, не считать духов, туалетной воды и прочей химии.

То же и со звуками. Раньше они услаждали слух – птицы, коровы, овцы, ныне нас мучают сигнализация, скрипы тормозов, грохот поездов.

 

 

ДЕЛА БАЛЕТНЫЕ

На гастроли во Францию готовилась ехать балетная труппа ленинградцев. Долго обговаривали репертуар, кого брать, кого не брать. Накануне отъезда вызывают сопровождающую от обкома, говорят ей:

– Поедете без руководителя, его нельзя.

– Почему?

– Нельзя и все.

Она:

– Это невозможно, там будет скандал.

Не слушают:

– Переживут скандал.

Она обращается к первому секретарю Романову, а тот:

– Не будь адвокатом, скажи, что готовится провокация, а мы хотим избавить его от опасности.

Она в крик:

– Да вы ничего не понимаете, вы срываете гастроли, нас там забросают, заклюют, что будет в газетах!

Он ей говорит:

– Ничего, не такое выдерживали, покричат и успокоятся.

И вот с этим она должна была ехать к О. В. У того чемоданы собраны, все готово. Она ему:

– Извините, ваш отъезд задерживается.

Он все понял, побледнел. Она успокаивает. Он не слышит. Она:

– Может, завтра все решится.

Он только махнул рукой. Она видит, в каком он состоянии, говорит:

– Надо вам в больницу лечь, отдохнуть, – боялась, что инфаркт его хватит.

Вечером позвонила:

– Еще может все решиться. Утром ей звонит Романов:

– Ты что там наобещала? Она:

– А вы послушайте телефонную запись, ничего не обещала, вам наговорили.

Молча повесил трубку.

О. В. поехал в консульство, сообщил, что не едет. Там на дыбы: «Что? Как? Почему?» Он ничего не объясняет. Они – в Москву. Дело дошло до Политбюро. Разрешили.

В Париже гэбэшники стали провоцировать его, хотели, чтобы он остался, – доказать, во что бы то ни стало доказать свою правоту. Перед пресс‑конференцией придумали предлог – вызвать его срочно в Москву. Рассчитывали, что уйдет, останется, так как явно его отзывают и назад не пустят. Намекали, что никогда не выедет. Он поехал в Москву и, к их огорчению, вернулся на гастроли.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: