Автор отказался, однако тут вмешался его давний приятель, Миша Певзнер. После войны Певзнер, молодой питерский физик, оказался в Москве, занимался чем‑то таким, о чем не следовало говорить и шепотом. Получил шикарную квартиру. Автор бывал у него в Москве. Однажды, когда они подвыпили, Певзнер довольно смело по тем временам приоткрыл автору, чем они там занимаются: бомбой (атомной). Миша был человек независимый, у атомщиков уже появился синдром превосходства над остальным затюканным населением страны, и была некоторая вседозволенность. Конечно, то, что он приоткрыл, было, в сущности, уже известно по слухам, которые ходили среди московских ученых.
Он‑то и уговорил автора выступить у них в ящике. Приглашение было, наверняка, его рук дело, но и кого‑то еще и другого.
Читательская конференция проходила как обычно. То был клуб, а может, и не клуб, а зал заседаний. Пришло множество народу, долго не начинали, кого‑то ждали. Потом автора вызвали из компании молодых задиристых физиков и представили какому‑то начальнику. Внушительный, приветливый, с большой бородой, признаться, я не обратил на него особого внимания, некогда и ни к чему, наверно, еще перед физиками неглижировал, как выражались по‑старинному, показывая, что все это начальство мне до фени. Начальник сел в первом ряду, и действо началось. Автор произнес свое, потом произносили свое читатели, кто за, кто против, в заключение автор тех, кто против, вразумлял, учил их законам этики и восприятия своего романа. Отвечал на вопросы. В конце, как водится, выдали букет цветов от дирекции и благодарность, это сделал тот самый мужик, который был начальник, еще он пригласил на чашку чая. Автор отказался. На этих чашках сидишь как бы в роли оракула и должен что‑то вещать, и что‑то обязательно остроумное, а остальные тоже хотят себя выразить, а за столом не то что на сцене, без микрофона, они начинают спорить, не соглашаться, и автор чувствует, как позолота с него осыпается, а эти зубастые физики могут и вообще загнать в угол. В библиотеках, там публика попроще, более робкая, любители чтения, с ними интересно про книги, они могут что‑то рассказать про себя. Здесь же сидят засекреченные, да еще совершенно засекреченные, от них не дождешься, чтобы «про себя» или «из жизни», они любители отвлеченных рассуждений. Итак, автор отказался и уехал, а уж много позже ему Миша сказал, что то был Курчатов, и Курчатов весьма сожалел, что не удалось посидеть вместе. Тогда и автор тоже пожалел, но пожалел как‑то вскользь, слишком он был преисполнен своим успехом. Прошло еще несколько лет, и уже не стало Курчатова, не стало и Миши Певзнера, не стало и других его друзей‑атомщиков, эта работа быстро прибирала своих специалистов. И вот тогда автор по‑настоящему пожалел о своем легкомыслии.
|
Конечно, вряд ли бы он понял тогда трагичность жизни Курчатова. Только через полвека стали поступать сведения из‑за забора той лаборатории № 2. Давно закончился Берия и его подручные, сменились все правительства, а потом не стало и того государства, на которое все они работали, перестали делать атомные бомбы, никого не осталось из ее зачинателей, конечно, осталась система режимов, допусков, она все так же охраняет прежние уже не нужные секреты, забор тот сгнил, в дыры лезет всякая шпана, а те, кто остались из работников, уехали за границу и там подороже продают сокровенные некогда секреты.
|
Интересный эпизод с Курчатовым: Миша Певзнер приносит ему полученный график. Курчатов недоволен: вот здесь должен быть пик. Через день опять отвергает. Миша говорит, что не выходит иначе. Тогда Курчатов достает из сейфа график – почему у них получается, а у вас нет? «У них…» – Миша понял, – у американцев. Значит, были у нас данные… Еще он понял, что Курчатов был связан принудой. Надо было копировать, мешали создавать.
Несостоявшийся чай с Курчатовым – одна из многих потерь в жизни автора. Вообще, оглядываясь на свою жизнь, он ее представляет как серию упущенных возможностей. Позже он себя оправдывал тем, что был слишком упоен своими успехами. Думаю, объяснение это недостаточное, если бы ему тогда рассказали, кто такой Курчатов, что уже тогда он значил для атомной физики, автор наверняка остался бы с ним на вечер. К сожалению, его надо было ткнуть носом, показать, рассказать, кто да что, сам он не умел рыться в людях, хотя судьба ему преподносила одного за другим замечательных, исторических личностей, а он скользил мимо легко, бездумно, почти не задерживаясь и нетерпеливо мчался куда‑то. Куда? Спустя годы, проскочив, он спохватывался, но было уже поздно. Интересен список таких потерь, хотя бы примерный. Это и сам Миша Певзнер, это и Абрам Федорович Иоффе, отец советской школы физики, у которого автор бывал в гостях, был приглашаем еще и еще, но ему показалось достаточным: мол Абрам Федорович все написал в своих воспоминаниях, на самом же деле никто никогда полностью не пишет в своих воспоминаниях то, что составляет самое сокровенное в жизни.
|
Или взять Елизавету Полонскую, которая входила в группу Серапионовы братья, была другом Зощенко, хорошо знала обэриутов. Или Борис Эйхенбаум, интереснейший ученый, знаток Толстого, Лермонтова (между прочим, брат его был у Махно). Или Евгений Шварц. Все сводилось к случайным светским разговорам. С Борисом Эйхенбаумом и Евгением Шварцем два года автор жил в одном доме, обменивались незначащими фразами, а времени пообщаться так и не нашлось. Два лета в Коктебеле в Доме творчества автор провел с Василием Алексеевичем Десницким, человеком, близким к Горькому, Ленину, Плеханову, а через Плеханова к некоторым народовольцам. В Коктебеле Десницкий с утра отправлялся на берег моря собирать знаменитые коктебельские камушки, море выкидывало на пляж свои изделия – цветные, отполированные, украшенные причудливыми рисунками «куриные боги» – плоские каменные овалы с аккуратной дырочкой посередине. Иногда автор присоединялся к Десницкому в этих поисках. С годами у Десницкого образовалась большая коллекция коктебельских драгоценностей, говорили больше об этих странных произведениях природы, автор восхищался коллекцией Десницкого, аккуратно разложенные на ватках в специальных коробочках камушки привлекали автора куда больше, чем рассказы Десницкого. Иногда, правда, в своих разговорах они доходили до прежних обитателей Коктебеля – Волошина, Цветаевой, Мандельштама, Брюсова, Гумилева, Шагинян, Булгакова, но в сторону от Коктебеля, допустим, на Капри – к Ленину, Горькому, Богданову, к историку‑академику Тарле, Луначарскому, Бухарину не добирались…
Десницкий отмалчивался, отвечал больше смешком, отбивался от всех попыток автора, а попытки были слабыми, короткими, излишне самолюбивыми. Но видно было и тогда, что обо всех них он знал не то, что знал автор и его поколение, касалось это и самого Волошина, и его друзей‑писателей. Правда, из обрывочных замечаний Десницкого что‑то начинало шататься, образы этих людей становились не такими стойко‑казенными, на памятниках появлялись трещины. «Бухарин, а вы перечитайте его выступление на Первом съезде писателей», – от Десницкого словно происходило колебание почвы, доносились отзвуки землетрясений. И автор отступался. Что это было, душевная леность, не хотелось пробиваться к замурованному у Десницкого прошлому, а замуровано оно было прочно, как в склепе. Все‑таки он, конечно, как теперь можно понять, приоткрылся бы, но настоящего любопытства к нему ни у кого не было. По‑видимому, так и ушел из жизни, не приоткрыв этого склепа. Расспросы кончались тем, что Десницкий говорил: «Посмотрите лучше на этот сердолик – какая прелесть!»
Вокруг Десницкого бродило множество легенд – о том, что его дочь, младшая, вышла замуж за принца из Таиланда и пребывает там королевой, сам Десницкий после революции, увидев, что творится в стране, вышел из коммунистической партии, как это ему удалось, неизвестно. В 1920 году Ленин просил его вернуться в партию, но Десницкий уклонился. Когда в Ленинграде отметили его семидесятилетие, Сталин был недоволен: зачем такого человека праздновать, если он вышел из партии, однако предупредил, чтоб не трогали его.
Это только Десницкий, только один из примеров тех людей, с которыми так и разминулся автор.
ЧЕХОВ
Неоспоримая ценность жизни для Чехова – труд. Поэтому Чехов не мог осуждать Ионыча, который честно и успешно трудился врачом. Но даже такой высокий труд не давал высокой идеи жизни, и Ионыч потерял ее краски, радости. Драма отсутствия общей идеи жизни. Чехов не скрывает своего незнания этой идеи. «Не знаю», – признается он, он отказывается от поверхностных ответов. Не знает, и герои его не знают.
Пишет Чехов с той божественной максимальной простотой, где уже нет красоты языка, сравнений, метафор, народных перлов – это чистое стекло, ничто не стоит между читателем и жизнью, авторская стилистика, лексика исчезли. Набоков – это талантливый витраж, Бунин, Паустовский, Шолохов – всюду блистает автор, Чехова – нет, он устраняется, оставив хрустальную чистоту своего умения показать жизнь без вмешательства.
УХОД
В сентябре 1980 года, перед тем как лечь в больницу Николай Владимирович Тимофеев‑Ресовский собрал у себя и старых, и молодых, чтобы подвести черту. Все это понимали. Выглядело, как у древних римлян, – мужественное спокойное прощание. Никто напрямую не говорил о смерти, вечной разлуке и тому подобных сантиментах. Каждый высказал Николаю Владимировичу свое благодарное, недоговоренное. Было шутливо и серьезно. Сам Николай Владимирович держался стойко и вдумчиво. Сказал, что жизнь его была счастливой благодаря хорошим людям, окружавшим его и Ляльку. Он был в этот день красив и величав. Смерть Елены Александровны (в 1974) сломила эту натуру, наполненную огромной жизненной энергией.
Со времен лагерной жизни он часто возвращался к мысли о непостыдной смерти. И здесь он был велик, и в смерть входил по‑своему.
–
У Виктора Л. дома стоит ширма, отделяя кухню от столовой. Как я обрадовался, увидев ее, сделанную под китайскую, такие были в 30‑х годах XX века, они из разряда старых вещей, утраченных, изжитых, так же как венские стулья. Люблю пополнять этот список – лото, чернильница, фантики от конфет, одеколон «Шипр». Они, эти вещи, протирают тусклую оптику воспоминаний, сразу появляются комнаты с ширмами, голоса и женский смех за ними, кто‑то там переодевается. А запонки, как это бывает красиво – накрахмаленная манжета и золотистая, прочерченная синей эмалевой чертой запонка. Что‑то похожее увидел я в детстве в гостях. Нож слоновой кости для разрезания страниц. Кожаный переплет с золотым обрезом…
Пройдоха, проныра, прохиндей, прохвост.
Наконец он купил квартиру, четырехкомнатную, как мечтали, с балконом. Наконец обменяли свой старенький «Фиат» на приличный «BMW», наконец покрасили дачу, наконец съездили в Италию. Все складывалось удачно, почему же внутри что‑то томило, что? Все было, а удовлетворения не было, появилось желание куда‑то уйти от всего этого, остаться без всего этого, наедине с собой. Хотелось безмолвия. Сиди на веранде, наслаждайся. И что еще? Он подумал – чего теперь будет добиваться? Неужели из этого состоит жизнь? Надо чем‑то другим ее наполнить. А чем?
Ночью ему приснилось, как он украл хлеб в блокаду. На самом деле это было: он украл горбушку граммов 200 и кусок сахара, а приснилось – буханку. За ним погнались, он бежал, упал и… проснулся. Рядом спала жена, было страшно – а вдруг она узнала. Украл он в школе, когда их собрали перед эвакуацией.
Он забыл, хотел забыть и забыл, и вот спустя тридцать лет приснилось.
После этого что‑то с ним стало твориться. Жена не понимает, почему он дал племянникам деньги на квартиру. Раньше он их сторонился. Брат его умер. Считалось, от последствий дистрофии. Если б он поделился с братом… Нет, все сам съел.
Внутри он старел куда медленнее. Там еще порой появлялся подросток, а то ребенок или что‑то похожее на лейтенанта, перетянутого ремнями. Он не видел своих морщин, забывал про седину и плешь на макушке. Внутри он бывал молодой, добрый, нежный.
Душа есть большая, есть слабая, сильная, она вполне вещественна, имеет субстанцию. Так же, как совесть. Это не придуманные понятия. В школе надо учить тому, что они существуют. Так же, как любовь, стыд.
Петербург все равно был бы построен рано или поздно. Но если бы не в 1703‑м, а на полвека позже, он просто назывался бы уже Екатеринбург.
Переговоры с совестью идут всегда трудно, ее, конечно, можно уговорить, но она не то чтобы соглашается, она просто утихнет, и вдруг однажды, в самый неподходящий момент опять начинает вспоминать одно и то же.
С ней вступают в сделки: «ладно, обидел, потом исправлю», «возмещу несправедливость когда‑нибудь», «если получу должность, возмещу».
Если совести нет, значит, все дозволено. Из Достоевского: «Если Бога нет, значит, все дозволено». Совесть, она как бы малое представительство Бога.
Интересно, как называют нашу Землю на других планетах?
Рассказывает подруге о свидании с человеком, которого она любит. Они выпили, и он стал домогаться ее. «Я бы дала ему, так белье помешало, рубашка у меня была грязная и трико дырявое, раздеваться стыдно».
Жизнь в России – всегда чудо. Плохое чудо или хорошее, но обязательно чудо. Предсказать, что здесь случится пусть даже в следующем году – абсолютно невозможно.
Русский стол – смертельно обилен, эти пироги, эти салаты, винегреты, эти рыба и мясо. И так во всем: мы ни в чем не знаем меры. Я учил свою дочь древнегреческому правилу: во всем должна быть мера. Искусство и культура – это всегда соблюдение меры.
– Сила воли в том, чтобы отказаться от того, что хочется делать, и делать то, что должно.
– А я думаю, что сила воли в том, чтобы всю жизнь делать то, что желаешь. И добиваться этого.
В институте я остановился перед портретом: «Академик Воеводский».
– Это наш корифей, – с гордостью сказала секретарша.
– Я знал его… Мы в школе вместе учились.
– Да что вы говорите! Какой он был? Я пожал плечами.
– Мы звали его «селедкой»… Владька.
– Как так можно.
– Били его. Он трусил, – самодовольно сказал я. Она возмущенно отвернулась.
ПИСЬМА ЧИТАТЕЛЕЙ
«В том мире, где проходит мое существование, от хомута до стойла, важно строить свои принципы по принципу „чего изволите”, при этом можно почти не работать и быть вполне благополучным».
(К. из Чернигова)
«Руководящая элита не жертвует личным ради общего дела, она поступает как раз наоборот. Где же пример? Где брать образец? Кто делом убедил нас за эти годы: „Вот как надо жить для людей”. Выходит, никто».
Самые счастливые письма те, что рассказывают о результатах.
«Я прихожу в школу к детям с нарисованным мною портретом Сент‑Экзюпери, где он улыбается своей детской улыбкой маленького принца». И дальше она рассказывает, как вовлекла ребят с помощью Экзюпери и еще, рассказав про мое выступление по радио, стала с ними убирать мусор в лесу:
«С гордостью докладываю Вам, что собрали и утилизировали мы 4 мешка нечисти. На душе стало легко и светло».
(Сысой Надежда)
ТЕЛЕВИДЕНИЕ
Телевидение изготавливает все больше знаменитостей. Большая часть знаменита лишь тем, что часто попадает на экран. Дают бесчисленные интервью. Артист, который рекламировал лекарства, когда появляется на сцене, его узнают: «А‑а! Это тот, кто рекламировал имодиум от поноса».
ПЕРЕД УХОДОМ
«Кончается, кончается! Кончается! – женщина бежала по коридору, хватала докторов, тащила, рыдала. – Кончается! Остановите же, остановите! Сколько народу здесь, сколько халатов, врачи, профессора, помогите, он ведь кончается, он уходит, помогите ему, зачем же вы здесь все!»
Он тоже чувствовал, что умирает. И знал, что врачи тоже узнали об этом. Он слыхал, как студент‑практикант спросил девушку: «Где этот ученый, он, кажется, умирает?» Девушка что‑то зашипела. Потом в палате появился этот студент с тетрадкой, синей ручкой и книжкой, сел на стул возле него, смотрел и что‑то записывал, листал, поглядывал то на него, то в учебник.
Дверь в коридор была открыта. Проходили студентки. В белых шапочках, румяные от мороза, красивые, они смеялись: «Лелька не позволит ему». – «Да позволит, позволит». Студент быстро‑быстро писал, девушки смеялись, все разные, все красивые, яркие. Никогда он не видел столько красивых девушек, в его время красивая девушка была редкость. Он часто думал о том, как будет умирать. Пытался представить себе эту минуту, становилось страшно, мысль была невыносима. А теперь вот он умирал и думал о пустяках. Светло‑голубая стена с ржавым подтеком, белый потолок, матовый колпак, какая скучная палата, ничего не отвлекает, не за что зацепиться, гладкая стена. Подождать бы еще один день, может, он что‑нибудь придумает. У него было много дней, ему дано было много‑много дней. Если вспомнить, то из них наберется всего несколько действительно настоящих, насыщенных до отказа, без глупой суеты, пустых разговоров, дни, когда он делал, что хотел, никто не мешал. Он вспомнил из Библии: «…умер, насыщенный днями». Он не был насыщен. Главное, чтобы никто не мешал, все друг другу мешают, их много, которые только этим и занимаются, чтобы мешать. «„Насыщенный днями” – кажется, из „Книги Иова”»? – спросил он студента. Он никогда не понимал, чем Господь мог успокоить Иова.
Студент закрыл книгу, закрыл тетрадь, наклонился к нему, сказал: «Извините, я этого не знаю».
«Проявил полную беспринципность, отказываясь признать ложность своих взглядов».
(Из газет времен лысенковщины)
«Любопытство – порок женщин, а любознательность – доблесть мужчин».
(Тимофеев‑Ресовский)
«Пришла в фешемебельный магазин купить гостиную с грильяжем ».
ЛЕТО
Лето стоит отличное, оно именно стоит, жаркое, с ливнями, грозами, стоит солнце, стоят дни, высокие, голубые, стоит мошкара, запах земли, пыльных дорог, стоит теплая вода Щучьего озера. А ель, я вдруг увидел это, просто палка, на которой нанизаны усы разных размеров от самых маленьких, до большущих, и все усы браво закручены вверх.
«Хлеб из земли бери, а не изо рта другого».
Чиновник мне пояснил со вздохом: «Если узнают, что я не беру взяток, меня уволят».
Если бы каждый человек знал, на каком инструменте у него есть способности играть, получился бы великолепный оркестр.