Чик хмуро, как маленький и притом пресыщенный богдыхан, следил за ее однообразными движениями. Белка тоже искоса следила за пригарцовывающей девочкой, и каждый раз, когда веревка щелкала по земле, она мигала. Звук этот был ей приятен. И хотя Чику казалось, что она сама стыдится своего страха, она как бы говорила Чику, продолжая при каждом щелкающем звуке мигать: мало ли что может случиться, а вдруг и меня огреет эта противная веревка.
Чику тоже было неприятно это скакание, но совсем по другой причине. Дело в том, что он в этот день задумал вместе с ребятами и девочками своего двора пойти в поход за мастикой. И вот, вместо того чтобы готовиться к походу или скромно сидеть возле Чика, показывая, что она побаивается, как бы Чик не раздумал брать ее с собой, эта Ника ничего такого и не думала делать.
В поход за мастикой? Пожалуйста, как бы говорила она всем своим видом, но, пока вы собираетесь, я еще попрыгаю.
Этого‑то Чик больше всего на свете не любил. Это (Чик затруднялся, как это назвать), одним словом, это было свойственно некоторым мальчикам и почти всем девочкам. Во всяком случае, Чик еще ни разу не встречал девчонку, которая была бы до конца предана Делу. Их всегда мог отвлечь какой‑нибудь пустячок, унижающий Дело.
Например, если ты с ними на лужайке вздумал ловить стрекоз, то кто‑нибудь из них рано или поздно погонится за бабочкой или начнет собирать цветы, а то поймает божью коровку и будет целый час ее упрашивать, чтобы она взлетела на небо. И так во всем. В этом была какая‑то умственная, что ли, неполноценность, но так уж они были устроены, и с этим ничего нельзя было поделать.
И вот тебе, пожалуйста, готовится великий поход за мастикой, а она как ни в чем не бывало скачет на своей скакалке.
|
Кстати, если кто не знает, что такое мастика, – это жвачка, вываренная из сосновой смолы и процеженная сквозь чистую тряпку. Лучше всего носовой платок, но, разумеется, чистый, еще не встречавшийся с носом.
Жевать мастику, особенно пускать из нее пузыри, очень приятно. Но главное, мастика сейчас в моде. Появляться среди ребят, жуя мастику, прилично, это производит хорошее впечатление.
И наоборот, если ты целыми неделями появляешься среди ребят с пустым ртом, или клянчишь у кого‑нибудь, чтобы дали тебе тоже пожевать, или, глядя на других, пускающих пузыри, невольно оттопыриваешь губы и высовываешь язык, это производит на всех плохое впечатление.
Получается, что ты не можешь сходить в поход за мастикой, не умеешь раздобыть сосновой смолы и выварить ее как следует. Или, что еще хуже, все это ты умеешь, но тебя не пускают из дому, а уйти без спроса не хватает храбрости, дрейфишь. Горе тому, кто подолгу не жует мастику, он рискует сделаться всеобщим посмешищем!
Среди ребят своего двора Чик считал себя самым главным. Разумеется, он об этом не говорил, это было бы слишком глупо, но считал это вполне справедливым. Во‑первых, он это так считал потому, что так оно и было, а во‑вторых, он был старше на три месяца самого старшего из них, Оника, сына Богатого Портного.
Конечно, во дворе были и другие ребята, но это были совсем взрослые парни. Они были старше его на пять‑шесть лет, их нельзя было принимать в расчет, у них свое.
Мать Оника говорила, что Чик старше Оника на три месяца, а хитрее на три года. Она это, как попугайка, повторяла тысячу раз.
|
Чик чувствовал, что в словах ее есть какая‑то правда, но она нарочно огрубляет ее. Пожалуй, Чик нашел бы словечко поточней, чтобы определить разницу между собой и Оником. Но Чик отмалчивался, потому что считал унизительным что‑то доказывать этой не очень‑то умной женщине. Откровенно говоря, ему было неприятно слышать от старших про свою хитрость. Не то чтобы Чик не хитрил, очень даже хитрил, если это было надо. Но он‑то знал, что взрослые обитатели их дома, называя его хитрецом, мстят ему, потому что он давно догадался об их взрослых хитростях.
Чик давно заметил, что у них во дворе взрослые, разговаривая с маленькими или между собой, очень часто говорят одно, а думают совсем про другое. И хотя Чик никогда не мешал им думать совсем про другое, они почему‑то злились на него за то, что он знает про другое.
Чик просто удивлялся, почему они так злятся на него за это. Иногда то, про что они думали, было так понятно и близко, что никак невозможно было не догадаться о нем.
Когда Чик был совсем маленький, он, слушая, как во дворе один взрослый, разговаривая с другим, говорит одно, а думает про другое, считал, что это такая игра. Чик замечал, что и другой взрослый при этом думает совсем про другое, так что никого никто не обманывает. Он только не понимал, почему они в конце игры не рассмеются и не скажут о том, что они хорошо поиграли.
А иногда дома, когда собирались гости, Чик замечал, что начиналась всеобщая игра, когда все говорили про одно, а думали не только про другое, а просто про разное. Так что Чик не успевал проследить, кто про что думает, или просто уставал следить.
|
Правда, случалось, что взрослые забывали про эту игру и кто‑нибудь из них начинал рассказывать что‑нибудь интересное и ничего другого при этом не думал, и тогда Чик с обожанием слушал этого человека. Конечно, и в таких случаях тот мог прерваться, чтобы сказать что‑нибудь понарошку, но Чик на него за это не обижался. Он терпеливо пережидал, как если бы этот взрослый закуривал, или опрокидывал в рот рюмку, или произносил тост, не только не имеющий другого, скрытого смысла, а вообще никакого смысла не имеющий.
Своих товарищей Чик разделял на тех, кто чувствует, что взрослые могут говорить одно, а думать совсем другое, и тех, которые этого не чувствуют. Обычно те, которые не чувствовали этого, были более губошлепистыми и счастливыми детьми. Чик чувствовал, что незнание делает их более беззаботными и веселыми, точно так же как знание делает людей более уязвимыми. Чик это знал. Вернее, он это знал, но не знал, что знает.
Просто он чувствовал, что, например, Оник как раз относится к тем ребятам, которые так и слушают взрослых развесив уши, не подозревая, что за их словами может скрываться совсем другое. Он чувствовал, что в этой наивности Оника есть какое‑то достоинство, которого он, Чик, теперь лишен навсегда. При всем этом он любил Оника и иногда завидовал этому его достоинству простоты.
Порой Чик сознательно допускал по отношению к Онику некоторые небольшие, как он считал, несправедливости. Он считал, что ему очень уж легко живется на свете.
Вот и теперь, когда они решили отправиться за мастикой, он поручил Онику самое трудное – вынести из дому чистый платок. Дело в том, что, после того как сквозь платок будет процежена расплавленная смола, он сделается непригодным к употреблению. Его остается только выбросить, потому что отмыть невозможно. Ничего, думал Чик, семья Богатого Портного от одного платка не обеднеет.
Кроме Оника и Чика, в поход должны были пойти две девочки: Сонька и Ника. И еще Лёсик, который, как понимал Чик, будет еще большей обузой, чем даже девчонки.
Лёсик, по слухам, родился с какой‑то болезнью, от которой он теперь хромал и заикался. Чик часто задумывался над его странной болезнью, от которой он одновременно хромал и заикался. Чик считал, что он как бы прихрамывает на язык и заикается на ногу. Можно было считать и так и так. Несмотря на свои недостатки, Лёсик был добрым мальчиком, и Чик часто защищал его от ребят.
Из‑за своей хромоты Лёсик плохо держался на ногах. Он мог упасть на ровном месте без всякой причины. Просто нога у него подворачивалась.
Однажды, когда он шел по улице, один из соседских мальчишек крикнул ему в шутку:
– Лёсик, осторожно, упадешь!
Услышав свое имя, Лёсик обернулся в его сторону и в самом деле упал. С тех пор на улице и в школе пошла гулять эта дурацкая дразнилка.
– Лёсик, а‑ста‑рож‑но, у‑па‑дешь! – нараспев кричал кто‑нибудь, увидев, как Лёсик с портфелем ковыляет по улице.
Обычно в таких случаях Лёсик с улыбкой оборачивался на этого мальчика, всем своим видом показывая, что он понимает, чего они ждут от него. И, конечно, старался не падать, хотя иногда, правда очень редко, все‑таки падал. Но даже если и падал, он, так же добродушно улыбаясь, вставал, отряхивался и шел дальше.
Лёсика из‑за его хромоты родители никогда не пускали со двора. Только в школу отпускали, потому что она была совсем рядом, а больше никуда не отпускали. Конечно же, ему, как и всем ребятам, хотелось сходить на море или на гору или просто посидеть на улице. Но мать его все время следила за ним и строго наказывала, если он выходил за калитку.
Правда, не так давно у родителей Лёсика родились двойняшки, и матери стало некогда следить за Лёсиком так внимательно, как раньше.
Родители Лёсика захотели иметь второго ребенка, чтобы посмотреть, будет он совсем здоровым или родится такой же, как Лёсик. А тут родились сразу двое и оба здоровые. Лежа в коляске, лупят друг друга ногами и кричат, не заикаясь.
Но отец Лёсика был все равно недоволен. Он считал, что им было бы достаточно одного здорового ребенка, а тут родились двое. Опять не так, как он хотел, получилось.
Чик давно заметил, что есть такие мужчины, которые вечно недовольны, что бы жена ни сделала. И женщины тоже есть такие, которые вечно недовольны, что бы муж ни сделал. Лёсикин отец был как раз из вечно недовольных. Чик был уверен, что если бы Лёсикина мама родила одного здорового ребенка, он все равно что‑нибудь придумал бы. Может, сказал бы: раз уж пошли здоровые дети, так родила бы сразу двух.
Так или иначе, сейчас мать Лёсика была целыми днями занята своими двойняшками и про Лёсика слегка подзабыла. Чик решил воспользоваться этим и взять его с собой в поход за мастикой.
Сонька сейчас мыла под краном пустую консервную банку. Она была дочерью Бедной Портнихи, так иногда называли ее маму, чтобы отличить от отца Оника, Богатого Портного. Они жили в самом деле очень бедно и занимали одну из худших комнат во дворе. Тетушка часто говорила об их бедности, хотя сама же говорила и противоположное.
– Ничего себе бедная, – кивала тетушка на Сонькину маму, возвращающуюся с базара, – всегда с полной корзиной идет.
Противоречивость тетушки поражала Чика. Как будто нельзя быть бедным и возвращаться с базара с полной корзиной! Ведь можно покупать самые дешевые продукты, что, кстати, всегда и делала Сонькина мама. Она ходила на базар к самому закрытию, когда наиболее слабовольные крестьяне сдавались и продавали по дешевке свои продукты.
Во дворе было замечено, что она нарочно в самые жаркие дни ходит на базар, то есть в такие дни, когда продукты быстрее портятся.
– Все равно сгниет, – часами бормотала она, стоя на солнцепеке возле безропотно оползающих персиков или где‑нибудь в мясном ряду. Говорят, самые упорные сдавались вместе со свистком милиционера, закрывающего базар.
Кстати, Чик любил бывать на базаре. Обилие овощей, особенно фруктов, всегда веселило его, внушало желание петь бодрые песни. Единственно, что он не любил на базаре, – это мясные ряды. Не то чтобы Чик был вообще против мяса. Нет, мясо он любил. Но его как‑то коробила грубая откровенность яростных кусков, брошенных на прилавок, обреченность коровьих туш, лишенных хвостов и как бы потому облепленных жирными мухами, множество маслянистых крюков, топоров, плах и палаческих фартуков. А самих мясников с растаращенными глазами Чик прямо‑таки опасался. Он был уверен, что оголенное мясо развивает в них тайное бешенство, пьянит их.
Однажды Чик видел на базаре, как Сонькина мама спорила с мясником. Чик тогда с ужасом замер, ему показалось, что мясник сейчас выскочит из‑за прилавка с топором и погонится за ней. Положение осложнялось тем, что Чик был на базаре со своим сумасшедшим дядюшкой, который был влюблен в Сонькину маму.
Об этом все знали, и Чик в первую очередь. Главное, он тоже ее заметил и почувствовал, что происходит что‑то неладное. Дядюшка уже замер и уставился на мясника неподвижным взглядом, что обычно означало готовность перейти к энергичным действиям. К счастью, именно в этот миг Сонькина мама сговорилась с мясником, и он влепил шматок мяса в ее растопыренную корзину. Она хохотнула и понеслась дальше. Дядюшка тоже мгновенно повеселел. Чик почувствовал, что у него на сердце отлегло. Черт его знает, что могло случиться!
– Дурачок шумит! – сказал дядюшка, показывая рукой на мясника и посмеиваясь. В то же время он взглядом просил Чика не рассказывать дома о том, что он собирался вступиться за эту женщину. Дядюшка стыдился своей страсти, тем более что его довольно‑таки безжалостно высмеивали из‑за этой несчастной любви.
Так вот, дочь этой женщины, Сонька, была очень привязана к Чику. Иногда Чик подозревал, что по какому‑то тайному закону равновесия она испытывала к Чику то чувство, которое дядюшка Чика испытывал к ее матери и на которое мать ее не могла ответить. По этому же закону равновесия Чик тоже не мог ничем ответить на эти чувства. Хотя самую привязанность ценил, особенно ценил ее беззаветную преданность делам, которые он время от времени затевал. Впрочем, характер привязанности Чик мог и преувеличить из‑за склонности к гармоническим конструкциям, которую он неустанно проявлял.
А что сказать о Нике? Она вместе с матерью переехала к ним во двор этой весной. Чик знал от дяди, что Ника – дочь известного танцора Пата Патарая. Дядя сам когда‑то танцевал с ним в ансамбле. Дядя говорил, что Пата Патарая такой замечательный танцор, что может танцевать на перевернутой рюмке.
Чик очень долго старался представить, как это можно танцевать на перевернутой рюмке. В конце концов он решил, что отец Ники танцевал на перевернутой рюмке, стоя на конце большого пальца одной ноги и приподняв вторую. Это было похоже на рисунок из замечательной книги «История гражданской войны». Чик эту книгу много раз листал. Там был нарисован дореволюционный крестьянин, который одной ногой стоял на своей земле, а другую держал в воздухе, потому что своей земли у него было так мало, что некуда было поставить вторую ногу. Чик через этот рисунок почему‑то легко представил Пата Патарая, танцующего на перевернутой рюмке. Разумеется, в отличие от лохматого, оборванного крестьянина он его представлял одетого в черкеску и в азиатские сапоги.
Хотя при нем об этом старались не говорить и именно поэтому Чик особенно внимательно прислушивался, он понял, что Пата Патарая арестован. По обрывкам разговоров Чик догадался, что, оказывается, отец Ники довольно часто танцевал при большом начальнике, который оказался вредителем.
Это, по мнению Чика, было слишком. Начальник‑то, конечно, вредитель, думал Чик, но отец Ники пострадал по ошибке.
Чик решил, что танцевать на перевернутой рюмке так трудно, что все внимание уходит на то, чтобы не свалиться с этой рюмки, а следить за вредительством начальника одновременно с этим слишком сложно.
Вскоре Чик догадался, что Ника ничего об этом не знает. Чик сам решил, что ей нельзя говорить об этом. Из разговоров взрослых Чик понял, что и соседи тоже ничего толком не знают об этом.
В первые дни, когда они переехали к ним во двор, Чик тоже ничего не знал. Он только заметил, что эту новую девочку одевают нарядно, как взрослую. Почти каждый день Чик слышал, как она попискивает: это мать ей заплетала косы. Кроме того, она ходила, узко переставляя свои длинные ноги, словно стремилась как можно меньше соприкасаться с пачкающим ее пространством. А главное, в ее личике, надо сказать, довольно хорошеньком, была та особая отмытость, по которой Чик за километр узнавал детей богатых родителей. У Оника тоже в лице была такая отмытость. По этому признаку он их сразу узнавал, как, скажем, по цвету газированной воды можно было сразу узнать, что в этом стакане двойная порция сиропа.
Чик в первое время старался держаться подальше от Ники. Но все‑таки Чик испытывал к богатым какое‑то странное любопытство. Поэтому он присматривался к ним и даже прислушивался, если это было возможно. И вот однажды, когда он играл у них под окнами, он услышал, как мать Ники велела дочери сходить за хлебом. «Ты смотри, – подумал Чик даже с некоторым умилением, – их тоже, как и нас, посылают за хлебом». Только Чик так подумал, как Ника высунулась из окна и сказала:
– Чик, я тебя очень, очень прошу, сходи за хлебом. Мне так не хочется… – При этом она с таким приятным бесстыдством, с такими ужимками завертела своей мордочкой, что Чик не смог отказать. Это была такая неожиданная наглость, что он просто растерялся.
– Давай деньги, – сурово сказал он, и она, вытянув из окна руку, передала ему деньги.
Страшно надувшись от оскорбления, Чик поплелся за хлебом.
– Бессовестная, – услышал он голос ее мамы из окна и странный смешок Ники.
«Почему, почему я не отказался?» – пораженный, думал Чик всю дорогу и не знал, чем это объяснить. Во всяком случае, он пришел к твердому решению больше у них под окнами не играть.
Потом они подружились, потому что мать Ники к нему хорошо относилась. Это оттого, что Чик и дядя очень дружили и любили друг друга. А так как дядя раньше дружил с ее мужем, вот она и выделила Чика.
Иногда, уходя на базар или по делам в город, она оставляла Чика в квартире вместе с Никой. Чик не раз поражался ее умению, пошкодничав, мгновенно придавать своему облику невинное выражение. Ну, разумеется, перехитрить Чика ей никогда не удавалось.
Убранство в их квартире, как и ожидал Чик, оказалось роскошным. Например, буфет был похож на дворец со стеклянными окошечками, дверцами, карнизиками. Кроме того, там был письменный стол, патефон с целой горой всевозможных пластинок и огромный диван, на котором можно было подпрыгивать, как на сетке циркачей.
Правда, у дяди тоже стоял письменный стол, но остальные вещи здесь были куда лучше.
– А у вас есть персидский ковер? – спросил Чик, заметив, что на стене нет никаких ковров.
– Был какой‑то, мама продала, – небрежно ответила Ника.
Вот богатые, подумал Чик, им все равно, был у них персидский ковер или не был, даже толком не знают.
– А у нас есть персидский ковер, – сказал Чик, чтобы что‑нибудь противопоставить этой прорве богатства. Он подпрыгивал на пружинящем диване, испытывая удовольствие не только от его упругих толчков под ногами, но и от того, что он бесплатно пользуется всем этим богатством. Чик считал, что сам он живет средне. Он так и говорил: «Мы живем средне», – когда разговоры о том, кто как живет, возникали на улице или в школе.
Ника довольно часто заводила патефон. Некоторые пластинки Чику очень нравились, но он их воспринимал по‑своему. Особенно нравилась одна, где рыцарь пел перед боем: «Паду ли я стрелой пронзенный, иль мимо пролетит она?» Чику очень хотелось, чтобы она мимо пролетела, эта стрела. Он даже видел этот замедленный полет стрелы, пролетающей мимо рыцаря, который украдкой, одними глазами, с облегчением, но никак не показывая радости, следит за ее полетом. Показывать радость стыдно, а увертываться от летящей стрелы вообще не положено. Ничего не поделаешь, в те времена были такие суровые условия. Так думал Чик.
Иногда Ника заводила пластинки, где выступал ансамбль песни и пляски с участием ее папы. Ансамбль сначала начинал с какой‑нибудь кавказской песни, а потом постепенно подогревал себя и доводил до состояния пляски. Одни из них при этом продолжали петь и хлопать в ладоши, а другие пускались в пляс. Чика удивляло, что Ника среди общего топанья радостно улавливала топанье отца.
– Во! Во! – тыкала она пальцем в пластинку. – Это он, он, Чик!
– Да как ты узнаешь? – удивлялся Чик. – Может, это кто‑нибудь другой топает?
– Ну что ты, – говорила Ника, каким‑то женским движением покачивая головой, – у папы совсем особый звук – легкий, точный…
Чик, сколько ни старался, никак не мог определить, чем отличается топанье Пата Патарая от всех остальных. Он решил, что во всем этом есть доля кривлянья, но считал это вполне простительным грехом, потому что она и в самом деле очень любила отца, которому так не повезло. К тому же такого рода кривлянье было свойственно многим взрослым.
– Тридцать рублей истратила, а что я купила! – например, говорила тетушка каждый раз, возвращаясь с базара.
Это тоже было кривлянье, преувеличение. Во‑первых, купила дай бог сколько, а во‑вторых, хоть цены, по‑видимому, в самом деле растут, но ведь не так быстро, как говорила тетушка. По ее словам получалось, что в каждый последующий день базар хуже, чем в предыдущий. Казалось, этими преувеличениями и кривляньем взрослые заклинают себя от большей беды, чем та, которая есть. Они как бы говорят ей: «Не надо тебя, не иди к нам, у нас уже есть точно такая же Большая беда».
Вот этим взрослым привычкам и подражала Ника, думал Чик, когда она говорила, что среди топота многих танцующих узнает топот своего отца по особой легкости да еще и точности.
Однажды, когда Чик играл с ней в прятки, случилось вот что.
Чик спрятался под письменный стол, а Ника почему‑то долго его не могла найти. От нечего делать Чик пошарил рукой по тыльной стороне письменного стола и вдруг обнаружил, что там какие‑то узкие щели. Чик понял, то это щели между ящиками письменного стола. В дядином письменном столе таких щелей не было. Такой уж тут стоял стол. Может быть, подумал Чик, у богатых так и положено иметь такие щелястые письменные столы.
Снаружи все дверцы его были заперты, а сзади можно было пальцами нащупать щели. Чик с трудом просунул руку в ящик и тронул пальцами какую‑то коробку. С трудом шевеля пальцами, он открыл картонную коробку и вдруг почувствовал, что она наполнена какими‑то маленькими металлическими предметами. Чик сразу же догадался, что это пистончики для патронов. Чик даже вспотел от волнения. Это был целый клад золотистых пистончиков, которые стреляли, как настоящий пистолет, если бить по ним камнем. Но тут Ника его обнаружила, и ему пришлось вылезать из‑под письменного стола. После этого Чик еще несколько раз прятался под ним и успел вытащить оттуда и спрятать в свой карман с десяток великолепных новеньких пистончиков.
– Ты какой‑то глупый, Чик, – в конце концов сказала Ника. – Почему ты все время в одно место прячешься?
Чик хмыкнул, подтверждая свою глупость, одновременно сладостно перебирая в кармане пистончики.
– Что это у тебя в кармане? – спросила Ника, чувствуя, что Чик хитрит. Она заглянула ему в глаза.
– Ничего, – сказал Чик, продолжая держать руку в кармане.
– Нет, покажи, что у тебя в кармане, – сказала Ника.
– Ничего особенного, – сказал Чик, – лучше давай играть.
– Нет, покажи! – крикнула Ника и накинулась на него, стараясь выдернуть его руку из кармана.
Чик не давал выдернуть руку из кармана, и они оба повалились на диван. Так как Чик не слишком сопротивлялся, главное было удержать руку в кармане, после некоторой возни Ника оказалась сверху. Она налегла ему на грудь и, упираясь острым локтем одной руки ему в живот, другой старалась выдернуть его руку из кармана.
Чик, конечно, не давался. Он чувствовал, что намного сильнее ее. Она попыталась просунуть руку в карман и в самом деле немного ее туда просунула, кряхтя и обдавая его струями горячего дыхания. Но Чик рукой, что была в кармане, прижал ее руку и не давал ей продвинуться дальше.
Игра эта показалась Чику забавной. Ему показалось, что, если б не острый локоть ее, давивший ему в живот, возня эта была бы даже приятной. Чик вывернул свой живот из‑под ее локтя и прислушался, приятно ему или нет. Ты смотри, подумал он, в самом деле очень приятно. Удивительно, что раньше ничего такого он не испытывал. Правда, один раз в детском саду было что‑то такое. Но это было так давно, что он забыл про это.
Стараясь держаться так, чтобы это новое ощущение не ослабевало, он в то же время не забывал и о своих пистончиках в кармане. Он продолжал их сжимать в кулаке и в то же время изо всех сил придавливал ладонь Ники, проползающую в карман.
Ника не на шутку разгорячилась. Чем больше она горячилась, тем приятней становилось Чику. Чик почувствовал, что надо поощрять ее усилия, чтобы сохранить уровень достигнутой приятности. Он сделал вид, что постепенно сдается, она еще азартней взялась за него. Постепенно быстро шевелящиеся пальцы Ники добрались до его кулака, и, так как ему было приятно ощущать ее, он дал ей чуть‑чуть просунуть палец между своими плотно сжатыми пальцами. Он был уверен, что сумеет ее остановить, когда надо. Но тут Чик ошибся. Царапая ему ладонь своим шарящим пальцем, она вдруг крикнула:
– Знаю! Знаю!
– Скажи, что? – спросил Чик и изо всех сил сжал в кулаке любопытствующий палец, чтобы он больше не шевелился.
– Знаю, – пропыхтела Ника, – это такие штучки для патронов… У папы тоже они есть… Вон там, в письменном столе заперты.
Все еще тяжело дыша, она кивнула головой на письменный стол. Сначала Чику показалось, что она догадалась, откуда он взял эти пистончики, но теперь понял, что она ничего не знает.
На него напал смех. Чик его никак не мог остановить, и она, вдруг обидевшись на него, резко выдернула руку из кармана и вскочила на ноги. Чик смутился и тоже встал. Он не понимал, почему она так обиделась на его смех, ведь она не знала, что он как раз оттуда и вынул эти пистоны. Он тогда не знал, что в таких случаях девочки терпеть не могут, чтобы кто‑нибудь смеялся. Он вообще не подозревал, что она тоже что‑то почувствовала.
– Ты не веришь, – сказала Ника и серьезно посмотрела на него, – что папа положил туда патроны, и патронташ, и эти штучки?
На Чика опять напал дурацкий хохот, и он никак не мог остановиться. Как же ему не верить, когда он сам их оттуда достал!
– Ах, ты опять?! – закричала она с такой злостью, что Чик сразу же перестал смеяться.
– Верю! Верю! – поспешно ответил Чик. – Честное слово!
– Конечно, – сказала Ника, заглядывая ему в глаза, – как только папа вернется из командировки, я тебе покажу их…
Она еще глубже заглянула Чику в глаза, стараясь о чем‑то догадаться и как бы умоляя Чика уверить ее, что догадываться не о чем. Чик это мгновенно почувствовал.
– Хорошо, – сказал Чик спокойно, – когда он приедет, ты меня позовешь и покажешь.
Казалось, солнце упало на лицо Ники, так оно мгновенно просияло. Чик никогда в жизни не видел, чтобы у кого‑нибудь так быстро вспыхивало от радости лицо.
– Да, – сказала она, – мы с папой не только покажем, папа тебе подарит их сколько хочешь. Мой папа самый, самый, самый добрый на свете!
– Знаю, – сказал Чик, – мне дядя рассказывал. Но ты уверена, что он мне подарит?
– Конечно! – закричала Ника и даже всплеснула руками в том смысле, что тут и говорить не о чем.
– А если бы он был сейчас здесь, – спросил Чик, – он бы подарил их мне?
– Ну да, – сказала Ника, – он делает все, что я у него попрошу.
– Можно считать, что он мне уже подарил? – спросил Чик.
– Можно, – кивнула Ника и села на диван.
Чик уселся рядом. «Все равно, – подумал Чик, – он бы мне подарил… И потом, он же вернется, когда поймут, что он вредителю никогда не помогал».
– А почему ты мне сразу не показал, Чик? – спросила она и как‑то по‑особому посмотрела на Чика.
Чик насторожился. Ему показалось, что она догадалась, что он что‑то почувствовал, и вызывала его на откровенность. Как бы не так, подумал Чик, ни за что на свете.
– Просто так, – сказал он, – это игра такая.
– А мы еще будем в нее играть? – спросила она.
– Да, – сказал Чик как можно проще, – почему бы и не поиграть.
– А мне нравится, – сказала Ника и так откровенно посмотрела на него, что никаких сомнений не оставалось, что и ей была приятна эта возня, но сейчас он никак не хотел говорить об этом.
– Да, – сказал Чик, – это смешная игра.
– Чик, хочешь, я тебе расскажу один секрет? – сказала она и, посмотрев на Чика, как‑то хитро раскосила глаза, словно сразу же посмотрела в обе стороны, не подслушивает ли кто.
– Расскажи, – ответил он, чувствуя, как жгучее любопытство сжимает ему горло, и одновременно настораживаясь, чтобы она не выманила его на откровенность.
– Когда мы с папой были в санатории, – начала она, радуясь своему воспоминанию и стараясь заразить Чика этой радостью, но Чик не дал заразить себя этой радостью и держался как можно тверже, – так там был один мальчик, – продолжала она таинственным голосом и опять мгновенно выкосила глаза, словно пыталась застукать подсматривающих, хотя в комнате никого не было и не могло быть, – и у нас было свидание, и мы целовались два раза. Да, да, Чик, два раза, я помню.
Она выразительно посмотрела на Чика и, выставив два пальца, подтвердила, что поцелуев было именно два, а не один, и не три.
У Чика дух захватило от этой откровенности. «Вот богатые, – подумал он, – им ничего не стыдно!» В то же время его как‑то покоробил этот жест рукой, показался грубым. Так с сумасшедшим дядюшкой Чика обычно разговаривали, чтобы он лучше понял, о чем идет речь.
– Я не глухой, можешь пальцами и не показывать, – сказал Чик.
– А у тебя, Чик, было свидание? – спросила она почти шепотом и опять выкосилась в обе стороны, словно они собирались сделать что‑то недозволенное, а она смотрела, не подглядывает ли кто.
«А‑а, – вдруг догадался Чик, – она нарочно так делает, чтобы подтолкнуть меня!»