Государственный переворот 7 глава




Увидев все это, г-н Марамбо подумал, что умирает, и потерял сознание.

На рассвете он пришел в себя. Понадобилось некоторое время, пока к нему вернулась способность чувствовать, соображать и припоминать. Но вдруг он вспомнил о покушении, о полученных ранах, и им овладел такой страх, что он закрыл глаза, чтобы ничего не видеть. Через несколько минут ужас немного ослабел, и он стал размышлять. Если он еще не умер, значит, может поправиться. Он чувствовал себя слабым, очень слабым, но не испытывал острой боли, хотя в различных местах тела у него и было очень неприятное ощущение, словно от каких-то щипков. К тому же он совсем окоченел, промок и, казалось, был стянут, точно обмотанный повязками. Он подумал о пролитой крови, и дрожь ужаса пробежала по его телу при страшной мысли, что вся эта красная жидкость, которою была залита кровать, вытекла из его собственных жил. Мысль, что он снова может увидеть это ужасное зрелище, взволновала его, и он с силой зажмурил глаза, как будто они собирались открыться вопреки его желанию.

Что стало с Дени? По всей вероятности, он скрылся.

Но что было делать теперь ему, Марамбо? Встать? Позвать на помощь? Но ведь если он сделает малейшее движение, его раны, наверно, опять откроются и он умрет, изойдя кровью.

Вдруг он услышал, что дверь в спальню отворяется. Его сердце замерло. Это, разумеется, был Дени, явившийся его прикончить. Он задержал дыхание, чтобы убийца подумал, что все и так уже кончено, что дело сделано.

Он почувствовал, как приподняли простыню, как ему ощупали живот. Острая боль у бедра заставила его вздрогнуть. Теперь его очень осторожно обмывали свежей водой, значит, преступление открыто и за ним ухаживают, его спасают. Безумная радость овладела им, но, продолжая сохранять осторожность, он не захотел показать, что к нему вернулось сознание, и с величайшей опаской приоткрыл один глаз.

Он увидел возле себя Дени. Дени собственною персоной! Милосердный боже!.. Он стремительно закрыл веки.

Дени! Что же он делает в таком случае? Что ему нужно? Какие еще ужасные умыслы питает он?

Что он делает? Ага, он обмывает его, чтобы скрыть следы! Не намеревается ли он теперь зарыть его в саду на десять футов под землей, чтобы никто не мог найти труп? Или, быть может, он спрячет его в подвале, под бутылками вина?

И г-н Марамбо начал так сильно дрожать, что все его тело трепетало.

Он думал: «Я погиб, я погиб!» – и с отчаянием сжимал веки, чтобы не видеть последнего удара ножом. Но удара не последовало. Теперь Дени приподнял его и стал забинтовывать. Затем он принялся тщательно перевязывать рану на ноге, как он научился это делать у своего хозяина, когда тот был аптекарем.

Для специалиста, каким был г-н Марамбо, сомнений больше не оставалось: слуга, сделав попытку убить его, теперь старался его спасти.

Тогда г-н Марамбо умирающим голосом дал ему следующий практический совет:

– Для обмываний и перевязок употребляй воду с коальтаровым мылом[39].

Дени ответил:

– Я так и делаю, сударь.

Г-н Марамбо открыл оба глаза.

Ни малейших следов крови не было больше ни на постели, ни в комнате, ни на убийце. Раненый лежал на совершенно чистых простынях.

Оба человека взглянули друг на друга.

Наконец г-н Марамбо с кротостью промолвил:

– Ты совершил большое преступление.

Дени ответил:

– Я стараюсь искупить его, сударь. Если вы не донесете на меня, я буду вам верно служить, как и раньше.

Минута была не подходящая, чтобы противоречить слуге. Закрывая глаза, г-н Марамбо твердо произнес:

– Клянусь, что не донесу на тебя.

 

II

 

Дени выходил своего господина. Он проводил дни и ночи без сна, не отлучаясь из комнаты больного, готовил ему лекарства, примочки, прохладительное питье, щупал пульс, с беспокойством считая удары, ухаживал с ловкостью сиделки и сыновней преданностью.

Каждую минуту он спрашивал:

– Ну что, сударь, как вы себя чувствуете?

Г-н Марамбо отвечал слабым голосом:

– Немного лучше, дружок, спасибо.

Просыпаясь ночью, раненый нередко видел, что его слуга плачет, сидя в кресле, и молча вытирает глаза.

Никогда еще бывший аптекарь не был окружен такой заботливостью, никогда его так не баловали и не ласкали.

Сначала он говорил себе: «Как только я выздоровею, я отделаюсь от этого негодяя».

Начиная теперь выздоравливать, он со дня на день откладывал разлуку со своим убийцей. Он думал о том, что никто не будет относиться к нему с таким вниманием и чуткостью, что страхом разоблачения он держит этого парня в руках, и предупредил его, что передал на хранение нотариусу завещание, которое отдаст Дени в руки правосудия, если бы опять произошло что-нибудь подобное.

Эта предосторожность, казалось, обеспечивала его в будущем от всякого нового покушения; кроме того, у него возникал вопрос, не будет ли даже благоразумней оставить при себе этого человека, чтобы внимательно наблюдать за ним.

Подобно тому, как прежде он колебался приобрести другую, более доходную аптеку, так и теперь он не мог прийти к определенному решению.

– Времени еще хватит, – говорил он себе.

Дени продолжал быть тем же образцовым слугой. Выздоровев, г-н Марамбо оставил его у себя.

Но вот однажды утром, когда г-н Марамбо кончил завтракать, он вдруг услышал сильный шум в кухне. Он побежал туда: Дени, схваченный двумя жандармами, отбивался от них. Бригадир сосредоточенно делал заметки в записной книжке.

Едва увидев своего хозяина, слуга стал рыдать, восклицая:

– Вы донесли на меня, сударь, это нехорошо с вашей стороны, вы же мне обещали. Вы нарушили свое честное слово, господин Марамбо; это нехорошо, это нехорошо!..

Г-н Марамбо, пораженный и в отчаянии, что его заподозрили, поднял вверх руку:

– Клянусь тебе именем бога, дружок, что я не доносил на тебя. Я совершенно не знаю, откуда господа жандармы могли узнать, что ты пытался меня убить.

Бригадир так и подскочил:

– Вы говорите, что он хотел убить вас, господин Марамбо?

Аптекарь, растерявшись, ответил:

– Ну да… Но я не доносил на него… Я ничего не говорил… Клянусь, я ничего не говорил… Он служил мне очень хорошо с тех пор…

Бригадир сурово отчеканил:

– Я записал ваше показание. Правосудие рассмотрит этот новый факт, который был ему неизвестен, господин Марамбо. Мне поручено арестовать вашего слугу за кражу двух уток, похищенных им у господина Дюамеля, чему имеются свидетели. Прошу извинения, господин Марамбо. Я доложу о вашем показании.

И, обратившись к своим подчиненным, он скомандовал:

– Ну, в дорогу!

Жандармы потащили Дени.

 

III

 

Адвокат настаивал на наличии сумасшествия, подтверждая для усиления аргументации одно преступление другим. Он ясно доказал, что кража двух уток произошла в силу того же самого психического расстройства, при котором г-ну Марамбо были нанесены восемь ударов ножом. Он подверг тонкому анализу все фазы этого временного умопомешательства, которое, без сомнения, пройдет после нескольких месяцев лечения в хорошей лечебнице для душевнобольных. Он говорил в восторженных выражениях о постоянной преданности этого честного слуги, о несравненных заботах, которыми тот окружал своего господина, раненного им в минуту помешательства.

Тронутый до глубины сердца этим воспоминанием, г-н Марамбо почувствовал, как увлажнились его глаза.

Адвокат заметил это; широким жестом он раскинул руки, и длинные черные рукава его разлетелись, как крылья летучей мыши.

– Смотрите, смотрите, смотрите, господа судьи, – воскликнул он дрожащим голосом, – видите эти слезы? Что мне еще сказать теперь в защиту моего клиента? Какая речь, какое доказательство, какой довод стоят этих слез его господина? Они говорят громче меня, громче закона. Они кричат: «Прощение обезумевшему на один час!» Они взывают о милости, они прощают, они благословляют!

Он замолчал и сел.

Тогда председатель суда обратился к Марамбо, показания которого были превосходны для его слуги, и спросил его:

– Но все же, сударь, допуская даже, что вы считали этого человека сумасшедшим, – все же остается непонятным, как могли вы его оставить у себя? Ведь от этого он не становился менее опасным.

Марамбо ответил, вытирая себе глаза:

– Что же делать, господин председатель, ведь так трудно найти слугу по нынешним временам. Лучше его я и не нашел бы.

Дени был оправдан и помещен в убежище для душевнобольных за счет своего хозяина.

 

 

Осел

 

Луи Ле Пуатвену [40]

 

Ни малейшего движения не чувствовалось в густом, заснувшем над рекой тумане. Словно тусклое облако хлопка легло на воду. Даже высокий берег нельзя было различить в причудливых клубах тумана, зубчатых, как горная цепь. Но с приближением рассвета начинал вырисовываться холм. У его подножия, в зарождающихся проблесках зари, мало-помалу большими белыми пятнами выступили оштукатуренные домики. В курятниках пели петухи.

Там, по ту сторону реки, окутанной дымкой, как раз против Фретты, легкие звуки нарушали на мгновение великую тишину безветренного неба. Слышался то еле внятный плеск, словно осторожно пробиралась лодка, то сухой удар, как будто стукнуло весло о борт, то падение мягкого предмета в воду. Затем снова тишина.

Иногда же, неизвестно откуда, быть может, очень издалека, а может, и совсем близко, в этих мутных сумерках слышались тихие слова, звучавшие на земле или на реке, и так же робко скользили и исчезали, как те дикие птицы, которые провели ночь в тростниках и с первыми проблесками зари пускаются в путь, чтобы снова лететь куда-то, которых можно увидеть только на одно мгновение, когда они во весь дух пересекают туман, испуская нежный и боязливый крик, будя своих сестер в прибрежных скалах.

Вдруг у берега, против деревни, на воде появилась едва заметная тень; затем она стала расти, сгущаться, и наконец, выйдя из туманной завесы, наброшенной на реку, в травянистый берег уткнулась плоскодонка, в которой находились два человека.

Тот из них, что сидел на веслах, поднялся, взял со дна лодки ведро, наполненное рыбой, и вскинул на плечо сеть, с которой еще струилась вода. Его компаньон, не трогаясь с места, сказал:

– Принеси-ка ружье, может, спугнем какого кролика в береговых откосах, а, Мальош?

Тот ответил:

– Идет. Подожди, я сейчас вернусь.

И он удалился, чтобы припрятать улов в безопасное место.

Человек, оставшийся в лодке, медленно набил трубку и закурил.

Его звали Лабуиз, по прозвищу Шико[41] и он объединился со своим кумом Мальошоном, сокращенно Мальошем, для занятия подозрительным и случайным воровским промыслом.

Они были плохими матросами и нанимались в плавание только в голодные месяцы. Остальное время они грабили. День и ночь блуждая по реке, выслеживая всякую добычу, мертвую или живую, они были водными браконьерами, ночными охотниками, чем-то вроде пиратов сточных труб; они то подстерегали косуль в Сен-Жерменском лесу, то разыскивали утопленников, плывущих под водой, и обчищали их карманы, то подбирали уносимые течением тряпки, куски дерева и пустые бутылки, горлышки которых торчали над водой и покачивались, как пьяные. Лабуиз и Мальошон были довольны своей жизнью.

Иногда около полудня они бродили пешком и шли не спеша, куда глаза глядят. Они обедали где-нибудь в трактире на берегу реки и снова вместе отправлялись дальше. День или два они отсутствовали, а потом как-нибудь утром их снова видели плывущими в их дрянной лодчонке.

В это время где-нибудь в Жуенвиле или в Ножане гребцы в отчаянии разыскивали исчезнувшую ночью шлюпку, отвязанную кем-то, уплывшую и, без сомнения, украденную, а в двадцати или тридцати лье оттуда, на Уазе, какой-нибудь буржуа-собственник потирал руки, любуясь лодкой, купленной им накануне по случаю за пятьдесят франков у двух людей, которые мимоходом, сами неожиданно предложили продать ее.

Мальошон вернулся с ружьем, завернутым в тряпку. Это был человек лет сорока или пятидесяти, высокий, худой, с бегающим взглядом, как у людей, постоянно опасающихся за свою судьбу, и у животных, которых уже не раз травили. Расстегнутая рубашка открывала грудь, заросшую серой шерстью, но на лице у него, по-видимому, никогда не было другой растительности, кроме щетки коротко подстриженных усов и клочка жестких волос под нижней губой. Он лысел начиная с висков.

Когда он снимал грязную лепешку, служившую ему картузом, кожа на его голове казалась покрытой легким пухом, какой-то тенью волос, как у ощипанного цыпленка, которого нужно еще опалить.

Наоборот, Шико был красный и весь в угрях, толстый, коротенький и волосатый, его лицо под фуражкой сапера напоминало собою сырой бифштекс. Левый глаз у него был всегда прищурен, словно он во что-то или в кого-то целился, и когда над его тиком шутили, говоря: «Открой глаз, Лабуиз», он отвечал спокойным тоном: «Не бойся, сестрица, при случае я его открою». Между прочим, у него была привычка всех называть «сестрицей», вплоть до своего товарища по воровству.

Теперь была его очередь взяться за весла, и лодка снова нырнула в неподвижный речной туман, который становился уже молочно-белым в розовом сиянии просветлевшего неба.

Лабуиз спросил:

– Какую ты взял дробь, Мальошон?

Мальошон ответил:

– Самую мелкую, девятку, ту, что для кроликов.

Они приближались к другому берегу так тихо, так осторожно, что ни малейший шум не выдавал их. Этот берег принадлежит к Сен-Жерменскому лесу, где запрещена охота на кроликов. Он покрыт норками, скрытыми под корнями деревьев, и зверьки резвятся там на заре, скачут взад и вперед, вбегая и выбегая из нор.

Мальошон, стоя на коленях впереди, высматривал добычу, спрятав ружье на дне лодки. Вдруг он схватил его, прицелился, и выстрел раскатисто прозвучал в деревенской тишине.

В два удара весла Лабуиз был у берега, и его компаньон, прыгнув на землю, поднял маленького, еще трепетавшего серого кролика.

Затем лодка снова погрузилась в туман, повернув к другому берегу, где они были в безопасности от сторожей.

Теперь казалось, что эти два человека просто спокойно катаются по реке. Ружье исчезло под доской, служившей ему прикрытием, а кролик – за оттопыренной блузой Шико.

Через четверть часа Лабуиз спросил:

– Ну, сестрица, еще одного?

Мальошон ответил:

– Ладно, поехали.

И лодка снова поплыла, быстро спускаясь по течению. Густой туман, висевший над рекой, начал подниматься. Как сквозь кисею, можно было уже рассмотреть деревья на берегу; разорванный туман уносило по течению маленькими облачками.

Приблизившись к острову, оконечность которого лежит против Эрблэ, гребцы замедлили ход лодки и снова начали высматривать добычу. Вскоре был убит и второй кролик.

Они продолжали плыть вниз по течению, пока не оказались на полпути до Конфлана; здесь они остановились, пришвартовав лодку к дереву, и заснули, улегшись на дно.

Время от времени Лабуиз приподнимался, озирая окрестность своим открытым глазом. Остатки утреннего тумана испарились, и лучезарное летнее солнце всходило в голубом небе.

На другом берегу полукругом тянулся косогор, покрытый виноградниками. Одинокий домик подымался на его вершине среди группы деревьев. Все было погружено в молчание.

Но на дороге вдоль реки, где тянули бечеву, что-то медленно приближалось, еле-еле двигаясь. Это была женщина, тащившая за собой осла. Животное, с одеревеневшими суставами, неповоротливое и упрямое, время от времени выставляло вперед одну ногу, уступая усилиям своей спутницы, когда оно не могло уже ей противиться; вытянув шею, опустив уши, осел подвигался настолько медленно, что трудно было и представить себе, когда же наконец он скроется из вида.

Женщина тянула осла, согнувшись вдвое и время от времени оборачиваясь, чтобы подхлестнуть его веткой.

Лабуиз, увидев ее, произнес:

– Эй, Мальош!

– Чего еще?

– Хочешь позабавиться?

– Конечно.

– Ну так встряхнись, сестрица, уж мы с тобой посмеемся.

И Шико взялся за весла.

Когда они переехали реку и очутились против женщины с ослом, он крикнул:

– Эй, сестрица!

Женщина перестала тащить свою клячу и оглянулась. Лабуиз продолжал:

– Ты что, на ярмарку паровозов идешь, что ли?

Женщина ничего не ответила. Шико продолжал:

– Эй, скажи-ка, не получил ли твой осел приза на бегах? Куда ты ведешь его, что так спешишь?

Женщина наконец ответила:

– Я иду к Макару, в Шампью, чтобы его там прикончили. Он уж никуда не годится.

Лабуиз ответил:

– Верю. Сколько же Макар тебе за него даст?

Женщина вытерла рукой лоб и нерешительно ответила:

– А почем я знаю? Может, три франка, может, и четыре.

Шико воскликнул:

– Даю тебе за него сто су, и путешествию твоему конец, а это чего-нибудь да стоит.

Женщина, подумав немного, произнесла:

– Ладно.

И грабители причалили.

Лабуиз взял животное за повод. Мальош в удивлении спросил:

– Что ты будешь делать с этой шкурой?

Но тут Шико открыл и другой глаз, чтоб лучше выразить свое удовольствие. Все его красное лицо гримасничало от радости; он прокудахтал:

– Не бойся, сестрица, уж я придумал штуку.

Он отдал женщине сто су, и она присела на краю канавы, чтобы посмотреть, что будет дальше.

Тогда Лабуиз, в отличном настроении, достал ружье и протянул его Мальошону.

– Каждому по выстрелу, старушка моя, мы поохотимся на крупную дичь, сестрица, да только издали, черт возьми, а то ты с первого же раза убьешь его. Надо немножко продлить удовольствие.

И он поставил своего компаньона в сорока шагах от жертвы. Осел, чувствуя себя на свободе, попробовал щипать высокую прибрежную траву, но был до такой степени изнурен, что шатался на ногах и, казалось, вот-вот свалится.

Мальошон медленно прицелился и сказал:

– Внимание, Шико. Угостим его солью по ушам.

И он выстрелил.

Мелкая дробь изрешетила длинные уши осла, который стал сильно трясти ими, двигая то одним ухом, то другим, то одновременно обоими, желая избавиться от этого колющего ощущения.

Приятели хохотали до упаду, корчась и топая ногами. Но женщина в негодовании бросилась к ним; она не хотела, чтобы мучили ее осла, и предлагала, охая, вернуть им сто су.

Лабуиз пригрозил вздуть ее и сделал вид, что засучивает рукава. Он заплатил – разве не так? Значит, помалкивай. А то он пустит ей заряд под юбки, чтобы доказать, что этого и не почувствуешь.

И она ушла, угрожая жандармами. Они долго еще слышали, как она выкрикивала ругательства, и брань ее становилась тем отборней, чем дальше она уходила.

Мальошон протянул ружье компаньону:

– Твой черед, Шико.

Лабуиз прицелился и выстрелил. Осел получил заряд в ляжки, но дробь была мелка, стреляли на большом расстоянии, и он, вероятно, подумал, что его кусают слепни, потому что с силой принялся обмахиваться хвостом, ударяя им себя по спине и по ногам.

Лабуиз уселся, чтобы посмеяться вволю, между тем как Мальошон снова зарядил ружье и при этом так хохотал, что казалось, будто он чихает в дуло.

Он приблизился к ослу на несколько шагов и, целясь в то же самое место, что и его компаньон, снова выстрелил. На этот раз животное сделало большой скачок, начало брыкаться и махать головой. Наконец проступило немного крови. Осел был ранен. Он почувствовал острую боль и пустился бежать по берегу медленным хромающим и прерывистым галопом.

Оба человека бросились за ним в погоню: Мальошон – крупным шагом, Лабуиз – торопливыми шажками, той рысцой, которая вызывает одышку у низкорослых людей.

Но осел, обессилев, остановился и бессмысленным взглядом смотрел на приближающихся убийц. Затем он вдруг вытянул голову и принялся реветь.

Лабуиз, запыхавшись, поднял ружье. На этот раз он подошел совсем близко, не желая пускаться еще раз в погоню.

Когда осел прекратил свою скорбную жалобу, походившую на призыв о помощи, на последний предсмертный крик, человек, придумав что-то, крикнул:

– Эй, Мальош, сестрица, подойди-ка сюда, я дам ему выпить лекарства.

И когда Мальош силой открыл зажатый рот животного, Шико всунул в глотку осла дуло ружья, как будто собираясь влить ему лекарство. Затем он сказал:

– Эй, сестрица, смотри, я вливаю ему слабительное.

И он спустил курок. Осел попятился шага на три, упал на круп, сделал попытку подняться и наконец, закрыв глаза, повалился на бок. Все его старое, ободранное тело трепетало, а ноги дергались, как будто он хотел бежать.

Поток крови хлынул у него между зубов. Вскоре он перестал шевелиться. Он издох.

Оба человека не смеялись больше, все кончилось слишком быстро, и они чувствовали себя обокраденными.

Мальошон спросил:

– Ну а что же нам теперь с ним делать?

Лабуиз ответил:

– Не бойся, сестрица, стащим-ка его в лодку; мы еще посмеемся сегодня ночью.

И они отправились к лодке. Труп животного был положен на дно, покрыт свежей травой, и, растянувшись на нем, бродяги снова заснули.

Около полудня Лабуиз вытащил из потайного ящика источенной червями грязной лодки литр вина, хлеб, масло, лук, и они принялись за еду.

Покончив с обедом, они опять улеглись на мертвом осле и заснули. В сумерки Лабуиз пробудился и, расталкивая приятеля, который храпел, как орган, скомандовал:

– Ну, сестрица, поехали.

Грести стал Мальошон. Они не спеша подымались вверх по Сене, так как в их распоряжении было довольно времени. Они плыли вдоль берегов, покрытых цветущими водяными лилиями, напоенных ароматом боярышника, белые кисти которого свешивались к воде; тяжелая лодка илистого цвета скользила по большим плоским листьям кувшинок, сгибала их бледные круглые цветы, вырезанные в форме бубенцов, которые снова затем выпрямлялись.

Возле Эперонской стены, отделяющей Сен-Жерменский лес от парка Мэзон-Лафит, Лабуиз велел своему компаньону остановиться и изложил ему свой план, который вызвал у Мальошона продолжительный и беззвучный смех.

Они выбросили в воду траву, покрывавшую труп, взяли животное за ноги, вытащили из лодки и спрятали в чаще.

Снова сев в лодку, они достигли Мэзон-Лафита.

Стояла уже непроглядная тьма, когда они вошли к дяде Жюлю, трактирщику и виноторговцу. Едва увидев их, он подошел к ним, пожал руки, присел к их столу, и они начали болтать о том о сем.

Часов в одиннадцать, когда ушел последний посетитель, дядя Жюль сказал Лабуизу, подмигивая:

– Ну, есть что-нибудь?

Лабуиз качнул головой и произнес:

– Может, есть, а может, и нет, все возможно.

Трактирщик приставал:

– Серые, верно, только одни серые?

Тогда Шико, засунув руки за пазуху шерстяной блузы, показал оттуда уши одного из кроликов и заявил:

– Это стоит три франка за пару.

Началось долгое препирательство из-за цены. Сошлись на двух франках шестидесяти пяти сантимах. Оба кролика были проданы.

Когда мародеры встали, дядя Жюль, наблюдавший за ними, сказал:

– У вас еще что-то есть, да вы говорить не хотите.

Лабуиз ответил:

– Может, и есть, только не для тебя; очень уж ты выжига большой.

Загоревшийся трактирщик настаивал:

– Ага, что-то крупное, ну, скажи что, можно и столковаться.

Лабуиз, как будто в нерешительности, сделал вид, что он советуется взглядом с Мальошоном; затем медленно ответил:

– Вот какое дело. Мы сидели в засаде возле Эперона, и вдруг что-то пробежало мимо нас в ближайших кустах, слева, где стена кончается. Мальошон выстрелил, и оно упало. Мы удрали, потому что там сторожа. Не могу тебе сказать, что это такое, потому что не знаю. Крупное-то оно крупное. Но что? Если бы я сказал тебе, я бы обманул тебя, а ты знаешь, сестрица, между нами все начистоту.

Торговец, волнуясь, спросил:

– Не косуля ли это?

Лабуиз ответил:

– Может быть, она, может, что другое. Косуля?… Да… Но не покрупнее ли это немного? Будто вроде как лань. О, я не говорю, что это лань, ведь я не знаю, но очень может быть!

Трактирщик настаивал:

– А может быть, олень?

Лабуиз вытянул руку.

– Это нет! Что до оленя, так это не олень, не буду тебя обманывать, не олень. Его бы я признал по рогам. Нет, что до оленя, так это не олень.

– Почему вы не взяли его? – спросил трактирщик.

– Почему, сестрица? А потому, что мы теперь продаем на месте. Я охотник. Понимаешь, пошатнешься, кое-что отыщешь, чем-нибудь поживишься. А для меня никакого риска. Вот!

Кабатчик недоверчиво произнес:

– А если его там уже больше нет?

Но Лабуиз снова поднял руку:

– Что оно там, это наверняка; ручаюсь тебе за это, клянусь, что там. В первых кустах налево. Но вот что это такое, не знаю. Знаю, что это не олень, это нет, тут я уверен. Ну а насчет всего прочего, это уж твое дело пойти и посмотреть. Двадцать франков на месте, подходит тебе это?

Трактирщик все еще колебался.

– Ты не мог бы принести сюда?

Мальошон вмешался в разговор:

– Тогда без риска. Если это косуля – пятьдесят франков; если лань – семьдесят; вот наши цены.

Харчевник решился:

– Идет за двадцать франков. Решено.

И они ударили по рукам.

Затем он вынул из конторки четыре больших монеты по сто су, и друзья опустили их в карманы.

Опорожнив свой стакан, Лабуиз встал и вышел; исчезая в темноте, он обернулся и подтвердил:

– Это не олень, будь уверен. Но что?… А уж оно там, это верно. Я тебе деньги обратно отдам, если ничего не найдешь.

И он исчез в ночной темноте.

Мальошон, выйдя вслед за ним, дубасил его по спине кулаком, чтобы выразить свое ликование.

 

Идиллия

 

Морису Лелуару [42]

 

Поезд только что покинул Геную и направился к Марселю, пробираясь вдоль скалистого берега, скользя железной змеей между морем и горами, проползая по желтому песку побережья, окаймленному серебряной нитью мелких волн, и проникая в черные пасти туннелей, словно зверь в нору.

В последнем вагоне поезда друг против друга сидели толстая женщина и молодой человек; они не разговаривали и лишь изредка бросали взгляды друг на друга. Ей было лет двадцать пять; сидя у дверцы, она смотрела на открывавшиеся перед ней виды. Это была крепкая черноглазая пьемонтская крестьянка с огромной грудью и мясистыми щеками. Она задвинула несколько узелков под деревянную скамейку, оставив у себя на коленях корзину.

Ему было около двадцати лет, он был худой, смуглый, с тем темным загаром, какой бывает у людей, обрабатывающих землю на солнцепеке. Возле него в узелке лежало все его имущество: пара башмаков, рубашка, штаны и куртка. Он тоже спрятал под скамейку кое-что: лопатку и мотыгу, связанные вместе веревкой. Он ехал во Францию искать работы.

Солнце, подымаясь, изливало на берег потоки огня. Был конец мая, и в воздухе носился восхитительный аромат, проникая в вагоны сквозь опущенные окна. Цветущие апельсинные и лимонные деревья изливали в спокойное небо свое сладкое благоухание, такое нежное, сильное, такое возбуждающее, и примешивали его к дыханию роз, которые росли повсюду, точно трава, – вдоль дороги, в богатых садах, у дверей лачуг, а также в полях.

Здесь, на этом побережье, розы у себя дома! Они наполняют страну сильным и нежным ароматом, они превращают воздух в лакомство, в нечто гораздо более вкусное, чем вино, и опьяняющее подобно ему.

Поезд шел медленно, словно желая подольше задержаться в этом саду, в этой неге. Он поминутно останавливался на маленьких станциях, перед кучкой белых домиков; затем, давая протяжный свисток, не спеша отправлялся дальше. Никто не садился в поезд. Казалось, все были охвачены дремотой и ни у кого не хватало решимости двинуться с места в это жаркое весеннее утро.

Толстая женщина время от времени закрывала глаза, затем быстро открывала их, когда ее корзинка, скользя с колен, готова была упасть на пол. Быстрым движением она подхватывала ее, несколько минут смотрела в окно, затем снова начинала дремать. Капли пота выступали у нее на лбу, и она дышала с трудом, точно ей мучительно теснило грудь.

Молодой человек, склонив голову, спал крепким сном деревенского жителя.

Когда поезд тронулся с одной маленькой станции, крестьянка вдруг проснулась и, открыв свою корзину, вынула оттуда кусок хлеба, крутые яйца, бутылочку с вином, сливы, превосходные красные сливы, и принялась за еду.

Мужчина тоже проснулся и смотрел на нее; он смотрел на каждый кусок, переходивший из корзинки в ее рот. Он сидел, скрестив руки, неподвижно устремив глаза; щеки у него были впалые, а губы плотно сжаты.

Она ела, как едят толстые жадные женщины, поминутно пропуская глоток вина, чтобы легче прошли яйца, и останавливаясь, чтобы слегка перевести дух.

Она уничтожила все – хлеб, яйца, сливы, вино. И как только она прикончила свой завтрак, юноша опять закрыл глаза. Чувствуя, что платье стало немного теснить, она распустила корсаж, и молодой человек снова взглянул на нее.

Она ничуть не смутилась этим и продолжала расстегивать платье; под сильным напором ее грудей ткань раздвинулась, обнаруживая между двумя краями, сквозь все увеличивающееся отверстие, немного белья и тела.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-10-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: